На Востоке — страница 10 из 70

Черняев в вагоне Михаила Семеновича принимает телеграмму за телеграммой и особым чутьем секретаря быстро догадывается, где может быть его шеф.

Еще почти ночь. Ни ночь, ни утро. Комдив Винокуров просыпается от звонка.

— Кто? — кричит он. — Что? Михаил Семенович? Не был… А-а-а? Хорошо. Спасибо. Не уйдет, нет. Как будет в руках, я тебе позвоню, Черняев. Ладно. Валяй, спи, не уйдет.

Но Михаил Семенович обманул на этот раз чутье Черняева: он поехал к Варваре Ильинишне, а к Винокурову будет завтра.

*

В горах сыро и туманно. Молча сидеть и думать нельзя, становится холодно, клонит ко сну, ломит и жмет в пояснице. И Михаил Семенович начинает думать вслух — все-таки разговор.

— Горизонтально у нас как-то мыслят, — говорит он, зевая.

В этой фразе все. Он, которому революция дала два ордена, большой пост, большую квартиру, в которой ему некогда жить, большую и веселую семью, которую он не видит по неделям, большой и роскошный автомобиль, который он жалеет портить на этих дорогах, — он распоряжается с азартом и волнением только большим и ясным своим характером. Характер его тоже сделала революция, и этот характер как бы лежит в сберкассе, давая из года в год проценты. Все что-то прибавляется и прибавляется в уменье разбираться в людях и глядеть вперед.

— Горизонтально у нас как-то думают, — повторяет он, пропуская сквозь сознание вместе с этой фразой целый поток имен, лиц и фактов, кажущихся ему неправильными. Он думает о людях, как изобретатель их.

— Я из этого Фраткина мыло варить буду, — мрачно говорит он. Потом вспоминает об Ольге, о рыбе, о том, что тузлуки никто делать не умеет и треть улова всегда пропадает на берегу.

Он закрывает глаза, теперь уже не боясь заснуть, потому что все в нем ходуном ходит от раздражения. В его голове борются сметы, проекты, люди, кричат районы, и из этой жизни, бьющейся в его памяти, он выхватывает десять-двенадцать имен и бросает их мысленно на нефть и уголь и улыбается, если чувствует, что придумал удачно.

— Хороший народ районщики, — говорит он Лузе, — но звери. Зарежешь ему баньку какую-нибудь, — до смерти не простит. В прошлом году решил один район фабрику венской мебели у себя поставить. Мастеров навезли, здание выстроили, заказов напринимали… Нагрянул я к ним. Гляжу — с хлебом плохо, с рыбой дрянь, с лесом прорыв, все фабрику свою строят. Как стукну я по их мебели… А мы, говорит, хотели фабрично-заводской пролетариат у себя вырастить. Вот идиоты-то! На мебели, понимаешь.

Варвара Ильинишна не ждала гостей, но нрав ее был таков, что все преображалось в доме, как только на пороге появлялся приезжий, и, обнимая Михаила Семеновича и Лузу, она уже подталкивала их ж столовой и, целуя, кричала через плечо кому-то невидимому:

— Икорки с ледника, да синий графин, большенький!

И как вошли в комнату, сразу появилась икра, синий графин, балычок, маринованная по-корейски трава какая-то, а Варвара Ильинишна, сотрясая комнаты неуклюжим бегом, волокла самовар, похожий на идола из посиневшей меди. Не успели закусить, как она рассказала все свежие новости. Оказывается, Демидов, муж ее, затеял строить завод, и приезд Михаила Семеновича весьма кстати, так как смета еще не утверждена, а работы начаты.

— Альгин, Михаил Семенович, будем тебе вырабатывать, — говорила она, утирая губы уголком головного платка. — Ценная вещь. Клей из водорослей. Глину им, что ли, проклеивают, покрепче цемента выходит, камень и камень.

И, наливая из синего графинчика, страстно говорила доверительным шёпотом:

— Ты уж не поскупись, отец, подкинь десятков пять. Дело верное.

Скоро пришел сам Демидов и принес проекты и планы, а Варвара достала из комода Ольгины письма, где про этот альгин писалось научно.

— Так это что, клей? — спросил Михаил Семенович, перебирая листики писем и улыбаясь прочитанному. — Глину клеить хотите?

— Прямо железобетон получается, — уверял Демидов.

— Ладно. Имени Ованеса будет завод. Ольга, как вернется с севера, пусть на заводе тренируется. Клей, так клей. Пятьдесят тысяч дам. Да все за твои глаза, Варя, а Демидову бы ни за что не дал, одной тебе верю.

А Василий Пименович Луза, попивая пахучую водку из синего графина, устало твердил:

— Ну, значит, с вас магарыч. Спой, Варя.

Однако, Михаил Семенович вскоре поднялся и заявил, что им пора ехать.

— Дочка на севере? Пошли-ка ей посылочку, Варвара, я велю передать.

Заплакав, Варвара бросилась к шкафу и накидала в наволочку теплых штанов, лифчиков, рубах, сахару и черных вкусных булочек.

В полдень выехали обратно. Луза бурчал: «На горе, на горе, на шовковой траве…» и был зол, а Михаил Семенович приткнулся в угол машины и засопел, как турист после славного перехода.

В пути еще заезжали на рыбный промысел, а затем выбрались на шоссе к Раздольному, и опять пошла длинная, пустая ночь в горах, вдали от деревень.

Утром шофер сказал:

— Командир дивизии едет навстречу. По машине узнаю. Остановиться?

— Ну, что-то стряслось, — говорит Михаил Семенович. — Остановиться.

— Да как же он это узнал? — удивляется Луза. — Такую петлю крутим.

— Подумаешь, как узнал!

Винокуров на ходу выскакивает из своей машины и быстрым шагом подходит к Михаилу Семеновичу. Тот, суетясь, вылезает на шоссе, и они торжественно здороваются, козыряя друг другу.

— Ваш вагон будет к вечеру в тридцати километрах от меня, — говорит потом Винокуров.

— Хорошо, садитесь с нами.

— Есть. Слушаюсь, — кратко отвечает Винокуров, молча пожимая руку Лузы.

Дивизия стоит за поворотом шоссе — арки, убранные красными полотнищами, плакаты, портреты ударников, клумбы, стрельбищные поляны, коновязи, оркестры, обозы.

— Разрешите ехать на стрельбище? — спрашивает Винокуров, прикладывая руку к козырьку.

— Пожалуйста.

После осмотра стрельбища:

— Разрешите представить последнее пополнение?

— Пожалуйста.

Люди пришли восемь дней назад из тайги. Комдив называет бойцов по фамилиям, специальностям, качествам.

— Ушаков, — показывает он на высокого веснущатого парня с блаженным от удивления лицом. — Ни разу не видел поезда, не слышал радио, ходил с вилами на медведя. По всем данным, прекрасный стрелок. Лично слежу за ним. Вот боец Цой, корейской роты. Гимнаст, музыкант. Прекрасный старшина в будущем.

После представления пополнения:

— Разрешите показать клуб?

Луза берет Винокурова за рукав:

— Борис Иваныч, а когда кормить будешь?

— Товарищ председатель колхоза, завтрак командного состава дивизии вместе с гостями в двенадцать ноль-ноль.

Они идут в клуб комсостава, и благообразный швейцар строго оглядывает сапоги.

— Пыльные сапоги, прошу налево, — говорит он бесстрастным голосом, и они чистят сапоги, прежде чем войти в комнаты, расписанные художниками дивизии, обставленные столярами дивизии и убранные женами дивизии.

Из клуба в конюшни, из конюшен в гараж, на скотный двор, в склады, в школу, в штаб.

— Разрешите просить вас на завтрак вместе с командным составом дивизии, — говорит, наконец, Винокуров.

Михаил Семенович, утомленный всем виденным, говорит:

— Просим, просим.

Входят в квартиру комдива. Винокуров кричит веселым, уставшим голосом:

— Надя, Михаил Семенович приехал, встречай! — И, оборотись к гостям, мешая им скинуть шинели в тесной и темной прихожей, торопливо спрашивает: —Ну, как, а? Михаил Семенович, как? Луза, как? Имеете вещь, а? Видели людей? Ну, какое впечатление?

Расправляя плечи, Михаил Семенович говорит, улыбаясь:

— Замучил ты нас, негодяй. Но такую дивизию нельзя не посмотреть. Ты как, Вася?

Луза хочет сказать что-то яркое.

— Это не дивизия, — говорит он, — это войско.

Комдив его понимает.

— Верно. Ну, спасибо. Садись, Вася, садись, дорогой. Все садитесь и пейте, ешьте.

Михаил Семенович здоровается с командирами и небрежно садится за стол, будто он сыт и только встал с постели.

— Ты, Борис, молодец, — говорит он, — самый культурный у нас командир дивизии. На тебя глядя, и остальные подтягиваются.

— А сколько я здесь? — кричит Винокуров. — Году нет. Обживемся — не то будет.

Он собирается еще что-то показать после обеда, но даже Михаил Семенович не выдерживает и машет рукой. Он встает и говорит:

— Нет, нет, ну тебя к дьяволу, замотаешь. Вызови-ка мне, Борис, Черняева.

Через несколько минут слышен его голос у трубки:

— Пробка? Надо послать, я тебе скажу кого. Надо послать Шотмана, вот кого, — он инженер. В тайге? Янкова тогда. Шлегель что? Уже выехал? К Зарецкому? Эх!.. Пускай тогда Полухрустов едет на пробку, а я поеду на север, так и скажи. Я на север, а он на пробку. Ладно.

Лузе хочется спать невероятно, но Михаил Семенович глядит на часы и начинает прощаться.

— Вася, по коням.

Холмы пологи и низки; картина полей напоминает Россию.

— Люблю Бориса Винокурова, — говорит Михаил Семенович, удобней усаживаясь в машину. — Будущий командарм. На людях как держится, видел? Насквозь культурный командир. Молодец!

Луза не отвечает. Он спит, сморщась и втянув голову в плечи. Ноги у него замлели, голова гудит, но он не может ни открыть глаза, ни пошевелить туловищем.

Кажется, они никогда не приедут, так долог, так утомителен этот последний путь перед отдыхом. Но вот показываются полутемная станция и поезд, рычащий на первом пути.

В салон-вагоне бледный Черняев играет лениво на мандолине. Не то он учится, не то сочиняет мелодию. Михаил Семенович кричит ему из коридора:

— Дай сюда мандолину! Разве так играют?

Он расстегивает шинель, садится на диван и ловко отхватывает какую-то песню или танец, глядя на Лузу полумертвыми от усталости глазами.

— Вот как надо играть, — говорит он, подмигивая.

Потом, становясь серьезным, отдает распоряжение на утро:

— Самолет.

— Сделано, Михаил Семенович.

— Погода там какая?

— Говорят, ничего.