На Востоке — страница 25 из 70

Начальником колонны выбран был Марченко, молчаливый, недоверчивый и вечно хворый человек, с характером остервенелого волка. Через час после решения он вышел в путь с тремя грузовиками.

Буран несся космами снега, острого, как металлическая пыль, комьями снежков и ледышками рассеянной в воздухе речной воды. От кружения этих белых линий, точек и пятен начинали болеть глаза и в висках, накоплялась одеревенелость, как от удара.

В тот день о посылке медикаментов в новый город думали многие. Инженер Лубенцов, сначала рубивший лес, а потом, после перелома ноги, бривший бороды первых строителей, сел за руль машины и мечтал до весны поработать простым шофером. Сейчас он пробивался на полутонке из Волочаевки на север, имея на борту ящик с лекарствами и четырех пассажиров, в том числе ребенка и женщину.

Женщина сидела рядом с Лубенцовым, ребенок — не ее, а чужой — дремал у нее на коленях, а двое мужчин тряслись в кузове под брезентом. Отец ребенка был в их числе. Изредка мальчик стучал в задним глазок шоферской кабинки и тоненьким голоском кричал:

— Папка, ты жив?

Иногда он объяснял Лубенцову свое беспокойство:

— Будет ужасно, если он замерзнет. У нас никого нет, а я маленький…

Через каждый час Лубенцов останавливал машину и ворошил пассажиров.

Началась ночь — белая, мутная, сыпучая.

Геолог и гидротехник лежали молча — берегли легкие. На ухабах борода геолога, похожая на висюльки люстры, позвякивала. Ему становилось страшно, он качал головой и старался ни о чем не думать.

— Через час должно быть Троицкое, — сказал Лубенцов. — С мужем на работу едете?

— Да. На работу.

— Не бойтесь. Доедем. Постучите им, чтоб не спали в кузове. Как вас зовут?

— Олимпиада. Не помните, что ли? Я ж тогда у Зуева жила, когда эта история развернулась.

— Не помню. Какая история?

— Да с вашим отпуском-то. А я за Шотмана, за старика, вышла.

— За Шотмана? Где он?

— В кузове. Не узнали? Бороду отпустил, потому и не приметили.

Машина ползла по ледяным ухабам, скользила задними колесами, вертелась, сползала куда-то. Стекло впереди замерзло, хотя его идеально промыли спиртом. Желтый свет фонарей, ударяясь в туман, только путал глаза, ничего не показывая им.

— Стучите им, чтоб не спали. Эх, Соломон Оскарович, не вовремя едешь!

Впереди мелькнули кусты. Что за чёрт! Кусты посреди реки? Почудилось дерево. Машина нырнула правым бортом, ударилась кузовом обо что-то звенящее и — лево, лево руля — тормоз… Чёрт возьми! В полосе света забурела вода, похожая на взболтанное пиво. Машина медленно погружалась задом вместе с осколком льдины под кузовом.

В кузове закричали что-то непонятное.

— Готовьтесь прыгать, Валентина.

— Тетю зовут Лампиада, — заметил мальчик, цепляясь за что попало.

— Ага, вот и… прыгайте вдвоем. Я скажу.

Он дал первую скорость во всю мощь газа, вертанул руль и, быстро переходя на вторую, на третью, выравнивая кузов — на четвертую, — нет, не берет! — опять на третью, — понесся по бурой пузырчатой воде.

— Полметра воды на колесах, — пробормотал он, откидывая со лба, мокрую ушанку. — Тьфу!.. Выбора нет, ни черта нет, поедем.

Мальчик тихонечко посмеялся.

— Выбора нет, ни черта нет, — повторил он с большим удовольствием.

Светлее и утомительнее становилась пурга. В глазах кружилось; их покалывала дьявольская усталость. Белели, раскалялись космы снега — это рассвет. Под колесами шатается и гнется лед. Черные крылья обледенели. Ход медленный, черед силу.

Вдруг скользкий выверт колес. Машина прыгает в воздух.

— Держись!

Но дверца кабины открывается настежь. Синяя льдина тотчас просасывается в кабину, под ноги, — Олимпиада падает.

— Папа, не спи!..

Но что-то выбрасывает, вытаскивает крик мальчика наружу. Лубенцов выключает мотор и выглядывает. Кузов пуст. Лубенцов прыгает на лед и, прокатившись по покатости льдины, встает шагах в двадцати от машины. Она лежит почти на боку, поднятая ледяным бивнем.

Ледяное серое существо подходит к нему, позвякивая сосульками.

— Лубенцов, — говорит существо, — речь может идти об одном ребенке. Это наше общее мнение.

— Я двадцать два часа за рулем. Я ничего не понимаю, — выдавливает из себя Лубенцов.

Но маленький гидротехник, отец ребенка, бежит уже к нему.

— Двигаться, двигаться! — кричит он. — Раз, два, три! Быстрей!

Он запевает фальшивым голосом:

Смело, товарищи, в ногу…

— Ну, чёрт вас… Встать!..

Он вынимает револьвер, и все начинают топтаться и прыгать.

— Выше ножки! — кричит гидротехник. — Не надо стесняться. Раз, два, три…

— Идиотство, — говорит или думает Лубенцов, не замечая, что падает.

В это время подходит машина Марченко. Шотман говорит ему:

— Речь может идти об одном ребенке. Забирайте медикаменты и ребенка и возвращайтесь на стройку.

Марченко соображает.

— Я возьму медикаменты, женщину, ребенка и одного мужчину. А двое останутся с вашей машиной. Я скажу по дороге нанайцам, чтобы прибежали на лыжах и выручили.

Гидротехник предложил бросить жребий, но Шотман возразил решительно и резко:

— Я старше всех вас по возрасту и по работе. Едет мальчик с отцом и едет женщина, моя жена. Я и Лубенцов остаемся.

Лубенцов и Шотман садятся в кабинку раненого грузовика и с головой укрываются одним тулупом. Их лица касаются. Они дышат друг другу в глаза и легко погружаются в зыбкий сон, сон наяву. Над ними проходит самолет летчика Севастьянова, потом самолет летчика Френкеля, но они ничего не слышат. Им снится буря, холод, они валяются во сне на лежанках и пляшут, что ли, или борются, так что ноют, замирают плечи.

Первым просыпается Лубенцов. Он слышит, как прерывисто дышит ему в лицо Шотман, и будит его, дрожа от страха.

— Соломон Оскарович, — говорит он, — Соломон Оскарович, проснись! Слушай меня. Я подлец, Соломон Оскарович. Теперь я знаю, что я подлец. Когда человек помирает, вся жизнь видна.

— Тогда тебе и жить было незачем, — с трудом шепчет Шотман. — Сразу бы помер для интереса. Да молчи лучше, не дуй мне в глаза.

— Соломон Оскарович, родной, — шепчет Лубенцов, не зная, что сделать, что предпринять.

— Тсс, тихо, — говорит Шотман, — не мешайте мне. От слов дует, дышите молча. Тсс…

Лубенцов с трудом протягивает к нему руки и обнимает его, прижимая к груди, как ребенка.

— Шотман, — шепчет он, — Шотман, родной, если ты у меня погибнешь…

Так спят они долго, долго, не шевелясь и дыша тихо. Вздохи их медленны. Медленны мысли. Все теплее, все жарче становится вокруг…

*

В нанайском стойбище было шумно. С утра били богов. Клали деревянного божка спиной кверху и драли ремнями, приговаривая, что надо работать, работать, как все работают.

Демидов полз по снегу на это интересное зрелище. В руках его был длинный нож. Он всаживал его в затвердевший снег, подтягивался на мускулах и потом опять делал «шаг рукой». Идти иначе из-за сильного ветра было невозможно.

— За что богов лупите? — спросил он, влезая в чум.

— Совсем от рук отбились, — сказал ему седой нанаец с длинной, до полу, трубкой. — Раньше, о чем ни попросишь, все исполняли, а теперь ничего не допросишься.

— В чем нужда-то?

— Народ очень болеет, — объяснил старик. — Год плохой, зверя не было, зверь далеко ушел — русские распугали. Зима пришла, думали: рыбу станем ловить, — так ваши дорогу на реке сделали, лед прорубать нельзя. Плохо живем.

— Запрягай собак, — сказал Демидов, — едем в город. За каждого бога даю по чувалу муки. В музей отдам богов. За рейс — два мешка мороженой рыбы. А если спасем одного человека, — замерзает он с разбитой машиной на реке, — так еще по чувалу муки на каждого и ящик табаку всем.

— Накинь еще ящик конфет, — сказал старик. — Я когда ходил к русским — просил их, чтобы ушли отсюда, — ел конфеты. Дали они мне конфет и прогнали назад. Потом два раза опять ходил к ним, опять давали. Только там страх берет. Земля рычит, как собака, вверх летит, огонь кругом.

— Пять ящиков конфет даю, едем.

Выехали с шестью запряжками.

Когда выезжали, старик опять остановил:

— Конфеты «Медведь» называются, — сказал он. — Другой сорт не возьмем.

— Ладно, хочешь — «Страуса» тебе привезу.

*

Лубенцов был еще жив, но Шотмана подняли мертвым.

У госпиталя нарты остановились. Нанайцы взяли на руки Шотмана, Лубенцова и четырех самых почетных богов и понесли в дом.

— Людей в дом, а богов тащите за мной, — приказал Демидов.

Он остановился у Ольги, в бывшем доме Янкова, и целый день сидел, не выходя. На другой день постучались нанайцы с ближайшего стойбища.

— Слыхали, богов покупаешь. У троицких взял, возьми и у нас. Дорого не просим.

— Кладите вон туда, в угол, — сказал Демидов. — Работать хотите?

— Хотим, очень хотим.

— Сколько упряжек можете дать?

— Можем десять.

— К утру будьте здесь. Увидите соседей — зовите и их.

И пошел говорить с Марченко.

*

Был уже вечер. Демидов долго бродил по площадке города, ища Марченко. Он нашел его на партзаседании. Отправляли в Москву на экскурсию нанайца-ударника Бен Ды-бу. Родственники уговаривали его взять с собой две упряжки собак, Марченко отговаривал.

— Проспал я своих нанайцев, — сказал Демидов секретарю парткома Марченко. — Я думал, что они охотники и рыболовы, а зверь их давно не кормит, рыбу ловить не умеют.

Марченко сидел бледный, через два слова на третье повторял: «Шотман-то, Шотман, голову нам за него оторвут». Но Демидова слушал внимательно.

— Завтра о собаках вопрос ставлю в партийном порядке, — сказал он. — Проработаешь в своей группе. Основная скотина в нашем краю — собака, а мы стесняемся с ней работать. Породу знаешь?

— Чёрт их знает. Беспородные они, по-моему.

— «По-моему»!.. А по-моему, надо собачий завод ставить, новые породы добывать. Учесть надо, сколько здесь ездовых, сколько охотничьих, выписать профессора по собакам.