В одно прекрасное утро явился Петьяши, любовался акварелью, которую делал в это время Калачев, заказал ему для себя небольшой рисунок, который изображал бы венгерскую пусту[106] с табуном и скачущим табунщиком, и обещал сам прийти в настоящем мадьярском костюме, чтобы послужить натурщиком… Проболтал полчаса и вдруг, как будто очнувшись, объявил Чебоксарскому, что он явился по очень спешному делу, что внизу ждет карета и что он сейчас же повезет молодого изобретателя на юго-западный конец города, верст за восемь, на механический завод, где его просят сделать все нужные указания для сооружения в самом скором времени его патентованных фонарей, в возможно маленьких размерах, так как фонари эти предназначаются не для действительного освещения, а только для демонстраций в ученых и других собраниях.
Чебоксарский стал было возражать, что он не видит особенной пользы от сооружения этих игрушек, так как устройство фонаря ясно и из чертежей. Гораздо важнее, по его мнению, сделать поскорее те, преимущественно химические, опыты, которые должны его фонарь обратить из остроумной игрушки в серьезное экономическое дело и придать его проекту законченность, которой он не имеет и до сих пор.
— Ну уж этого я ничего не знаю. Переговорите сами с кем следует. Устройство фонаря опытам ведь не повредит?
Чебоксарский должен был сознаться, что не только не повредит, но даже значительно их облегчит. А затем ему ничего не оставалось делать, как ехать.
Странно, что, как ни был Александр Михайлович заранее уверен в устройстве своего фонаря, но когда увидел его в первый раз действительно сооруженным, правда, в игрушечных размерах, он ощутил какую-то детскую радость и веру не только в себя, но также и в то, что дело его действительно выбралось на деловой путь. На некоторое время он должен был оставить мастерскую своего двоюродного брата и переселиться на завод, где он почувствовал себя в гораздо более сродной ему среде. Он пробовал сам выделывать некоторые части своего прибора, но скоро убедился, что здоровье его расстроено больше, чем он предполагал, так, что он не мог вынести даже и часу механического труда…
Наступил, наконец, давно ожиданный день испытания в ученом обществе.
Петьяши явился тотчас после завтрака и отвез Чебоксарского в казенное здание, посвященное высшим научным целям, где держало свои собрания и вышепомянутое общество, признанное министерским декретом полезным общественным делом — «d'utilité publique». Наш приятель был немало удивлен, что в богатом и изящном Париже, наука, даже и признанная министерским декретом общеполезною, должна довольствоваться таким помещением, которым побрезгал бы дворник кокотки средней руки.
Взбираясь на четвертый этаж, он несколько раз споткнулся на крутой, извилистой лестнице с оббитыми каменными ступеньками. Для собрания была предназначена обширная, но низкая аудитория, в одном конце которой помещалась эстрада со столом, покрытым зеленым сукном, за которым заседал комитет. В каждом углу этой эстрады теперь уже было помещено по фонарю Чебоксарского; электрическая батарея скрывалась за комитетским столом. Александру Михайловичу оставалось только всё осмотреть и сделать некоторые окончательные приспособления. Сторожа и лаборанты физической и химической лаборатории, помещавшейся в том же этаже, радушно явились к нему на помощь.
Уверившись, что «осечки не будет», Петьяши свез его к Зое Евграфовне, которую они застали разряженною в пух и прах и пропитанную насквозь восточными благоуханиями. Несмотря на свои сорок лет, на волосы, седину которых она неудачно прикрывала золотистою пудрою, она была чрезвычайно эффектна в своем дорогом и театральном наряде, с роскошью восточных браслетов и ожерелий, которая всякой другой придала бы вид кокотки дурного тона, а ей сообщала только пикантность, особенно возбудительно действующую на старичков.
Они пообедали втроем в отдельной комнате ресторана и явились в аудиторию за четверть часа до собрания, которое было назначено ровно в восемь часов. Венгерский майор принял такой вид, с каким иностранные послы присутствуют на религиозных процессиях чуждого им культа. Зоя Евграфовна, напротив, была здесь гораздо более у себя дома, чем в своем отеле. В ней появилось оживление, которого Чебоксарский прежде не видал. Довольно скудное газовое освещение скрывало искусственные пособия, которыми она пыталась «сгладить неизгладимые оскорбления», нанесенные мужем и временем ее красоте. В общем она казалась какою-то энергичною, мощною, но не мужеподобною красавицею, и расхаживавшие по зале корифеи науки окидывали умильными взглядами божественную роскошь ее форм. С многими из них она говорила, всегда умно и бойко парируя то вежливое нахальство, с которым очень многие, и даже порядочные, французы считают обязанными вести себя в обществе не совсем уродливых дам. Некоторым она представляла Чебоксарского, которому иногда даже прискорбно было узнавать в увивающемся перед женщиною увядающем селадоне носителя одного из давно ему известных и уважаемых им имен. Впрочем, обращаясь к нему, господа эти словно перерождались: становились и гуманно-радушны, и изящно умны…
Вошел небольшого роста господин, лет 35, с чрезвычайно умным и выразительным лицом, украшенным темною эспаньолкою. Дорогая французскому сердцу красная ленточка в петлице оповещала, что и это один из увенчанных официальным признанием жрецов науки. Он подошел любезно, но без пошлости, к Зое Евграфовне, которая сейчас же приказала какому-то селадону привести Чебоксарского, очутившегося на эстраде, подле своих фонарей.
— Вот изобретатель, — представила она Александра Михайловича, а ему назвала Арди́, одно из самых громких научных имен. — Секретарь общества, добавила она, — правая рука Мадю, или, если хотите, игумен того монастыря, в котором поклоняются мощам этого великого ученого, умершего лет двадцать тому назад, но сохранившего чудесную способность являться туда, где курят ему фимиам.
— Тш… — прошипел секретарь, улыбаясь и в то же время делая вид, будто он ужасно возмущен этими святотатственными словами. — Господин Мадю настолько еще не умер, что, несмотря на свои 77 лет, он интересуется всем новым, свежим, живым, в том числе и изобретением вашего молодого ученого соотечественника. Он сделает нам честь сегодня председательствовать в нашем собрании, чего еще не случалось ни разу во весь этот сезон.
Секретарь, конечно, не распространялся о тех энергических мерах, которыми старик Мадю был вывезен из своей дачи в Nogent[107], под предлогом исполнения каких-то религиозных обязанностей. После завтрака у аббата св. Сульпиция он был сдан на хранение в Rue du Bac, к глухой маркизе, клятвенно обязавшейся своевременно прекратить с ним игру в безиг[108] и доставить его на собрание к назначенному часу. Этою сложною интригою руководил каноник, о котором Чебоксарский вскользь упоминал в своем письме к Любе и имя которого он давно забыл. Мадю, смолоду разыгрывавший спиритуалиста в науке, чтобы вернее проложить себе путь к деньгам и почестям, на старости лет сам запутался в собственных сетях и дошел до смешного ханжества.
Секретарь обнаружил желание познакомиться поближе с открытием Чебоксарского. Они пошли вместе на эстраду, и Александр Михайлович, вообще мало склонный к удивлению, был, однако, поражен замечательною и разностороннею эрудициею этого человека и тем чутьем, с которым он по одному намеку схватывал самую суть дела, не теряясь в подробностях и мелочах.
— Поздравляю вас, — сказал секретарь Чебоксарскому, — ваше изобретение имеет будущность. Вы напали на очень удачную и новую мысль. Жаль, что ваша светящаяся смесь состоит из таких дорогих ингредиентов. Но мне кажется, это легко может быть устранено. Я постараюсь собрать для вас библиографические указания по этому предмету. Ваш фонарь хорош и теперь для лаборатории; он наводит дело электрического освещения на новый путь. При некоторой разработке, он легко может стать пригодными и для коммерческого предприятия.
Чебоксарский удивленными глазами смотрел на своего собеседника, который, при первом взгляде на его изобретение, оценивал его точно так же, как и он сам…
Зала понемногу наполнилась. Об этом собрании трубили во все концы, а потому, кроме членов общества и обычных посетителей таких собраний, набралась еще целая куча обоего пола зевак. Одни шли посмотреть Мадю, который уже несколько лет вылезал из свой кожуры только в очень редких торжественных случаях; других интересовала русская княгиня, очаровательной красоты, которая будто бы погубила хедива Измаила, прожила семь с половиною миллионов, а теперь пишет романы, перед которыми покажутся институтскими упражнениями произведения Бело[109] и сама «Нана»[110]. Издатель заплатил ей 732 тысячи за один из ее романов, но сам уже наживает на нем другой миллион… Совершенно неизвестно, кто пустил в ход про Зою Евграфовну эту фантастическую легенду, которая, чрезвычайно кстати для антрепренеров Чебоксарского, разнеслась с поразительной быстротою по всему Парижу и тешила всемирный город в течение двух дней…
Вдруг по аудитории прошел почтительный трепет… В дверях показался Мадю, старичок очень обыкновенного вида, довольно еще бодрый для своих лет, ведомый под руку рослым мужчиною в длинной рясе священника, с крупными и суровыми чертами лица. Толпа почтительно расступалась, и секретарь, побежавший навстречу почетному председателю, вдруг принял умильное выражение, вовсе не шедшее к его смуглому смышленому лицу…
XVII
В краткой, но чрезвычайно блестящей и дельной речи секретарь изложил собранию суть того открытия, которое сегодня будет представлено на их просвещенный суд. Сам он, секретарь, «твердо убежден, что изобретение это имеет великое будущее и что русский изобретатель выводит дело электрического освещения на новый путь». «Электричество, — говорили он, — самый аристократический из известных двигателей, а всякие аристократии сто́ят публике очень дорого и требуют, чтобы их оплачивали хорошо. Юный иностранец очень остроумно придумал свести роль этого аристократического двигателя на минимум. Электричество в его приборе дает импульс химической массе, обладающей неизмеримо высшею световою способностью чем графит». «Если в столь ученом собрании, — продолжал оратор, — были бы уместны уподобления, то я позволил бы себе выразиться так: во всех других приборах аристократ-электричество имеет дело с темною (еще бы, графит, уголь, ха-ха…), инертною массою, которая ничего не делает сама, которую нужно растолкать, расшевелить, ежечасно поддерживать в возбужденном состоянии. В приборе же Чебоксарского масса, восприимчивая, самодеятельная, чутко откликается на первый призыв»…