„Открытие Чебоксарского имеет великую будущность и выводит дело электрического освещения на новый путь“.
Арди, кавалер Почетн. Лег., депутат, постоянный секретарь общества N. N., профессор и директор лаборатории и пр.»
Дальше следовали: условия подписки, поименование членов правления и адресы его многочисленных контор и агентов.
XIX
Чебоксарский был прав, говоря в первом своем письме, что ни Люба, ни он не созданы для того, чтобы «разыгрывать Филемона и Бавкиду», т. е., чтобы втиснуть себя сполна в тесные рамки семейной жизни, хотя бы и усложненной мудреною задачею зарабатывать себе насущное пропитание в невыгодной обстановке выброшенных за борт русской жизни недоучившихся студентов. Оба они слишком рано были вовлечены в тревожный водоворот, возбудивший до крайнего диапазона потребность обобщения и сплоченности, положивший на них свою печать, которая в честных и искренних натурах не сглаживается до конца…
Тем не менее, когда холодным и серым утром, выходя из вагона в Париже, с Крошкою, спавшею на руках, Люба увидала в толпе ожидавших бледное и напряженное лицо своего мужа, когда она сжимала его в своих объятиях, — она ощущала такой прилив успокоенья и счастья, что рада бы была умереть в этот миг, который она так долго и, по-видимому, так терпеливо ждала. В его глазах тоже светилось то загадочное выражение, которое Калачев старался перенести на полотно в образе своего проповедника, — выражение, служащее признаком, что человек всю душу готов отдать за одно что-нибудь безмерно ему дорогое… Чебоксарский никогда не говорил об этом; но есть основание предполагать, что в это серое и холодное утро, в вокзале железной дороги на площади Бастилии, он не думал ни о своих преобразовательных планах, ни о своих фонарях… И в эту минуту он откликнулся бы на призыв, но откликнулся бы из самолюбия или по сознанию долга, и нужен был бы сильный импульс, чтобы вырвать его из поглощения в себе, т. е. в Любе с неразрывною придачею Крошки, которую тут он только в первый раз увидал.
В этот день он не ходил на завод, где изготовлялись тогда, уже не в игрушечных размерах, его фонари.
В нем даже исчезло то ощущение недоверия и некоторой гадливости, которое не покидало его с самого начала этой истории и усилилось было еще, несколько дней тому назад, в силу нижеследующего, по-видимому, довольно безразличного столкновения с товариществом «Северное Сияние». Когда ему поручено было заняться изготовлением некоторого количества своих фонарей, он заявил со своей стороны, что, благодаря отчасти указаниям Арди и своим собственным работам в его лаборатории, он уже набрел на способ удешевления световой единицы и предлагал изготовить модель нового устройства, прежде чем исполнить заказ. Ему было сухо отвечено, что теперь не время делать опыты и что экономическая часть дела касается не его…
Привезя свою маленькую семью на скромную квартиру, которую он нанял и наскоро кое-как прибрал, на одном из загородных бульваров юго-западного конца, он застал телеграмму от Зои Евграфовны. Она ждала его непременно, сегодня в два часа, по делу, не терпящему отсрочки.
— Послушайте, вы были правы, — сказала ему эта странная особа, казавшаяся как-то полинявшею и осунувшеюся за те несколько дней, в которые он ее не видал.
— В чем?
— Да когда мы говорили о разводе. Я здесь в первый раз много читала русские газеты и увидела, что я… Как бы сказать… Что я думала море исчерпать своим ковшом…
— Вот видите. — Но ведь, вероятно, не для этого вы меня вызывали сегодня?..
— И да, и нет… То горе я знала, видала у других, вынесла сама, — продолжала она нить своих размышлений, по обыкновению не заботясь о том, поспевает ли за нею ее слушатель, или нет… — Понятно, я и думала только о нем. Не правда ли, глупо? — Нет не глупо; как же думать о чем не знаешь?.. — Ах, как мне жаль, что я поняла, что вы были правы!.. Я другую ночь не сплю… Знаете, только это и давало мне силы… А теперь… Теперь я здесь жить не могу. Мне надо уехать. Я хочу, чтобы вы заплатили мне деньги, которые обещали, помните… Без них я уехать не могу. Оставаться тоже не могу.
— Я теперь почти без гроша. Я получил всего тысячу франков. Были долги, разные издержки…
— Да не про это я говорю. Ведь вам дали сто тысяч…
— И дали, и не дали. Дали акции, и тех я ни продать, ни заложить теперь еще не могу.
— Да какой же вы простой!.. Я это всё очень хорошо знаю. Мне контора заплатит. Надо только, чтобы вы съездили к секретарю. Сегодня же, слышите, непременно… Я здесь не могу оставаться.
— Непременно. Сейчас же; значит мы и не увидимся. Прощайте. Вы куда едете?
— Не знаю… Куда-нибудь подальше; где бы ничего этого не было; где бы всё другое было… Теперь много о внутренней Африке говорят. Я, может быть, туда и поеду. А, может быть, и не туда. Всё равно куда ни ехать, только, чтобы не было этого ничего, чтобы всё другое было… Прощайте, голубчик. Дайте я вас поцелую; ведь я вас очень люблю.
Она его поцеловала и горячо пожала ему обе руки.
Устроив это дело в конторе общества, Чебоксарский вернулся домой уже вечером, к обеду, который на этот раз взялась приготовить им дворничиха, болтливая эльзаска, говорившая на убийственном французском языке. Стол уже был накрыт. Люба сидела на диване, держа на руках ребенка, которого она кормила хлебом, размоченным в чашке молока… Чебоксарский подсел к ней. Обоим было очень хорошо. Оба испытывали совершенно новое для них ощущение; оба только теперь заметили, как они сильно утомлены, как им необходима была эта передышка.
Люба никогда не жила вместе с Чебоксарским. Они встречались на немноголюдных студенческих сходбищах, у кого-нибудь из их общих друзей, или в меблированной комнате, где Люба жила вместе с Варею. Она не отдавала себе отчета, чем именно ее заинтересовал и привлек к себе этот молчаливый и даже холодный на вид юноша. Он ничего не сказал ей нового, но ей почему-то казалось, что все, ей давно знакомое и родное, отражается в его уме и в его сердце жизненнее, поэтичнее и полней, чем в других. В минуты, когда она чувствовала себя бесприютною, тоскливою, только его взгляд согревал ее и возвращал ей ту резвость и веселость, которые так шли к ее почти детской наружности, под которою скрывалась необычайная выносливость и недюжинная способность к труду. Сами того не замечая, они скоро сблизились до того, что Чебоксарский показывал ей стихи, которые он иногда писал на разрозненных листках, иногда даже тщательно отделывал, но потом сжигал или рвал с непонятною для него самого стыдливостью, — а Люба отдалась ему и стала открыто его женою в глазах их немногочисленных, но близких друзей. Несмотря на все его просьбы, она, однако же, не соглашалась поселиться в его комнате. К тому же, они оба готовили себя к суровой, трудовой жизни; оба знали, что им придется жить в трущобах и дороги их были разные: она училась медицине, а он готовился быть технологом… «Я хочу остаться монахинею, хоть девственности и не соблюла», — говорила она с розовым более обыкновенного лицом, сидя у него на коленях и забавно глядя своими живыми, задорными глазками в его кроткие, задумчивые глаза…
Скоро наступила насильственная разлука, но они снова свиделись только на станции железной дороги в Париже, на площади Бастилии, когда Крошке было уже около двух лет.
К удивлению для себя, Люба замечала, что после цыганства студенческих квартир, после казенных стен госпиталя, эта жизнь в очень скромной, но уютной обстановке имела для нее невыразимую прелесть; что без нее этот отдых был бы не так освежителен и полон.
— Когда я опять вернусь к своему монашеству, — говорила она, ласкаясь к мужу, — то это вы должны будете зачесть мне в действительную заслугу; а прежнее не считается: я ведь и не знала, что отдаю…
Чебоксарский рано утром уходил на завод; правление гнало во всю прыть изготовление фонарей в довольно большом количестве. Домой он забегал к завтраку на час, а возвращался только к обеду, в седьмом часу вечера. У Любы тоже было не много свободного времени: она решилась продолжать свои медицинские занятия и стала готовиться к экзамену на бакалавра. Крошка сильно мешала ей, и решено было поместить ее в детский сад, но исполнение этого решения откладывалось каждый день на неопределенное время. Чебоксарский, прежде любивший малютку, — по собственному признанию, — «как придаток, без которого он не может вообразить свою Любу», скоро незаметно для себя отвел ей очень определенное и самостоятельное место в своем привязчивом сердце. Его привязала к ней благодарность, и ребенок этот, действительно, оказал ему очень существенную услугу. Прежде Александр Михайлович, когда и не работал, то непрерывно и напряженно думал. Это физически утомляло его хуже чем самый труд и сообщало самому его мышлению болезненную напряженность. Теперь он целый час мог любоваться интересным зрелищем, как развивается на его глазах маленькое живое существо, как постепенно просыпается, словно от векового космического сна, детский разум… Час этих наблюдений освежал и подкреплял, как добрый сон после утомительной мускульной работы…
Фонари изготовлялись с изумительною быстротою, возможною в одном только Париже. Скоро они уже зажглись и засверкали в разных концах громадного города, сперва в некоторых увеселительных местах. Вскоре изящный отель в одной из центральных городских частей, принадлежащий редакции самого распространенного из игривых журналов, объявил себя клиентом товарищества «Северное Сияние». Он даже значительную часть улицы осветил, будто бы на собственный счет, и очень ловко сумел придать этому вид ядовитой демонстрации против республиканского муниципального совета… — Публика наглядно могла убедиться, что фонарь Чебоксарского превосходит все другие фонари силою, мягкостью и ровностью освещения.
Верхом торжества для «Северного Сияния» был тот вечер, когда массы парижского населения затолпились вокруг громадных магазинов «Бедного Лазаря», которые, будучи сверху до низу освещены несчетным множеством новых фонарей, представляли, действительно, волшебное зрелище. Магазины эти принадлежат к числу тех двух-трех колоссальных по размерам предприятий, которые за последнее время развиваются в Париже и грозят захватить в свои руки всю розничную торговлю всемирного города. Торгуя решительно всем, они подавляют соперников быстротою оборота и крупными цифрами своего капитала.