На всемирном поприще. Петербург — Париж — Милан — страница 34 из 64

— Как! Зачем?

— Известно, зачем: уговориться с Гарибальди и со штабом.

— Да, а куда направляется экспедиция?

— Неизвестно. Но что нам за дело? Гарибальди знает — и этого достаточно.

— Совершенно согласен. Ты, Валентин, тоже едешь?

— Разумеется.

— А Федерико?

— Синьор Федерико пойдет после, с другой экспедицией. Гарибальди желает, чтобы он оставался в Генуе собирать людей и деньги. Сначала тот не хотел и слушать; но под конец должен был согласиться, тем более, что дон Луиджи тоже стал уговаривать его. Насколько я мог понять, он уйдет после с Медичи.

— В таком случай остаешься и ты?

— Нет, нет. Я еду с первой экспедицией: с Гарибальди, Биксио, Сиртори[190], Тюрром[191] и прочими. Я объявил уже это синьору Федерико и он ответил мне, что хотя ему и жаль расставаться со мною, но что я совершенно свободен располагать собой.

— А сколько вас будет?

— Да кто его знает! Во всяком случае, едва ли будет больше тысячи.

— Немного, черт возьми!

— Ну, да что значит число, когда с нами генерал! (Так звали Гарибальди его воины).

— Видишь ли, — продолжал Валентин, — генерал любит, чтоб у него было мало людей (лишь бы они были надежны), чтобы делать свои быстрые и неожиданные нападения, для которых он, кажется, рожден… ну, да и ты сам знаешь это.

— Понимаю, понимаю. Но скажи пожалуйста, причем тут письма, которые ты разносишь по Брианце?

— Письма эти, как я уже тебе сказал, дал мне сеньор Федерико. В прошлую пятницу, мы, как всегда, приехали с отцом в Сесто продавать рыбу. Обделав свои делишки, я зашел к дону Луиджи, гулявшему по саду с синьором Федерико. Последний, подозвав меня, сказал: «Ты пришел как нельзя более кстати, Валентин. Сегодня я еду в Геную и вернусь дня через три, четыре. Возьми вот эти письма к нескольким из наших товарищей по оружию. Это — приглашение собраться в Геную. Ты разнесешь их по адресам; вот деньги на путешествие. Когда исполнишь это дело, приезжай ко мне в Геную; таким образом, ты не рискуешь остаться позади». Вот, любезный друг, тайна моего почтальонства; понял теперь?

С этими словами Валентин встал и, вскинув снова на плечи свою ношу, сказал:

— Прощай, дружище, мне пора в путь; я должен поспеть в Комо к отъезду дилижанса, чтобы попасть вечером в Варезе[192], а завтра утром быть в Сесто.

Но Роберт продолжал сидеть на месте, устремив глаза в землю, весь погруженный в свои мысли. Видя, что товарищ его не шевелится, Валентин, шутя, крикнул:

— Эй, Роберт, заснул?

Молодой художник не отвечал. Быстро встав, он тряхнул головой, и взяв под мышку свою шкатулку, безмолвно пошел вслед за Валентином. Когда они вышли на большую дорогу, Валентин стал прощаться. Но Роберт, вместо того, чтоб ответить ему на поклон, пошел с ним рядом, воскликнув: «Идем!»

— Как «идем»? — с удивлением спросил крестьянин. — Ведь тебе в ту сторону, а мне в эту.

— Я раздумал, — отвечал Роберт, не поднимая глаз. — Я иду с тобой, Валентин.

— Куда? — спросил тот, еще более изумленный.

— Куда! Сперва в Сесто…

— В самом деле?

— Хочу поговорить с Федерико и узнать, как идет дело…

— А потом?

— Потом… куда прикажет Гарибальди!

— А! Ну, молодец! Вот это называется быть настоящим гарибальдийцем. Да здравствует Гарибальди! — крикнул во всё горло молодой рыбак, схватив Роберта за руку и тряся ее изо всей мочи[193].

Глава IV.[194] Далия[195]

Было воскресенье — день, когда Далия, встававшая обыкновенно чрезвычайно рано, убирала свои апартаменты, как она шутя называла свою каморку в четвертом этаже. Бедно и скромно было убранство этой комнаты, но всё в ней было чисто, как стеклышко. По стенам красовались полотна и картоны, на которых были нарисованы кистью Роберта деревенские сцены, рощи, избушки. Эти картины были, разумеется, лишены чести иметь рамки, за исключением портретов Гарибальди и Далии[196]. Последний принадлежал, как легко догадаться, кисти ее друга и, должно сознаться, никак не мог быть назван образцовым произведением, потому что наш молодой художник вовсе не был силен в портретной живописи.

Комната Роберта выходила на ту же площадку, как и комната Далии, так что обе двери почти касались. Молодые люди, не желая давать соседям повода к злословью, решили жить отдельно. Тем не менее, то гипсовая трубка, то мужская запонка, то галстух, попадавшиеся то там, то сям, показывали, что договор не особенно строго соблюдается.

Это подтверждалось еще более находившимися в комнате Роберта огромным шерстяным помидором, усыпанным блестящими искорками булавочных головок, чепчиком, повешенным на ручке рапиры, висевшей на стене, и некоторыми другими предметами, составляющими принадлежность дочерей Евы.

Уже несколько дней Далия лишилась своего обычного веселья. В первые дни после отъезда Роберта, которого она сама уговаривала покинуть Милан, молодая девушка терпеливо переносила разлуку, утешая себя мыслью о том, какую пользу артистическое путешествие может принести ее другу. «В Милане, — думала она, — он всё ничего не делает. А бедность все-таки остается бедностью. Мне-то ничего — привыкла; но он так молод, так талантлив, мог бы изучать, прославиться. Но отчего это он не пишет ничего? Клялся писать каждые два дня, а вот уж сколько времени прошло…»

Далия продолжала убирать комнату, повторяя свой обычный монолог, прибавляя к нему восклицания, выражавшие раздражение, досаду и печаль. Необъяснимое молчание Роберта пробуждало в ней целую массу печальных мыслей, которые она, как все вообще влюбленные, точно нарочно старалась сделать еще более мрачными.

Но в то время, как Далия терзала себя самыми мрачными картинами, вдруг раздался стук в дверь. Поспешно отворив ее, она увидела пред собою почтальона.

— Наконец-то! — вскричала Далия, узнав тотчас же почерк Роберта. — Посмотрим, что-то он пишет в свое оправдание.

Разорвав конверт, она подошла к окну и принялась разбирать писание своего друга, не отличавшееся особенными каллиграфическими достоинствами. «Милая», — так начиналось письмо… Ну, это понимаю. «Генуя, 14 апреля»… Генуя? Он пишет из Генуи. Что это значит? Роберт в Генуе! Так, вдруг, ни слова не сказавши… Ну, ладно. Посмотрим, что дальше. «Когда ты получишь это письмо, я буду уже в открытом море». В море! Пресвятая Мадонна! Но куда же он едет, зачем? В каком это море? — У бедной девушки глаза наполнились слезами и письмо задрожало в ее руках. Оправившись, она продолжала: — «Как только прибудешь на место, напишу тебе обо всем подробно. Тогда узнаешь всё, теперь же ничего не могу сказать тебе по той простой причине, что сам ничего не знаю. Не беспокойся обо мне. Я совершенно доволен своей судьбой. Разлука наша будет непродолжительна. Мы снова встретимся, чтоб не расставаться более никогда. Прощай, моя милая; думай обо мне и не грусти. Гарибальди с нами, и этого довольно. Прощай еще раз. Твой Роберт».

Далия опустила письмо и несколько минут стояла, устремив глаза на окно, не будучи в состоянии связать кружившихся в ее голове предположений и догадок, вертевшихся, как рой пчел вокруг корзины цветов. Затем, взяв снова письмо, она прочла его до того места, где сказано: «с нами Гарибальди», и почувствовала, что ей стало легче на сердце, — таково обаяние этого имени, таково безграничное доверие, которое питает к нему народ.

— Пусть будет, что будет![197] — воскликнула Далия с печальной, но безропотной покорностью судьбе. — В следующем письме он мне напишет всё, как следует… Ну, да ведь я должна была знать, что мой Роберт не будет сидеть сложа руки, в то время, когда его товарищи и друзья гарибальдийцы идут навстречу смерти[198].

Глава V. Шпион

Это было ночью, 3-го апреля 1860 года. Граждане Палермо возвращались по домам с прогулки вдоль морского берега. Лавки были уже заперты и улицы безмолвны. Не слышно было ничего, кроме плеска волн, разбивавшихся о каменную набережную.

Из калитки, пробитой в высоких стенах монастыря Ганча[199], тихонько вышел монах. Сделав несколько шагов, он остановился и стал подозрительно осматриваться по сторонам, не пропуская ни одного темного закоулка, чтобы удостовериться, что никто его не видел. Затем он надвинул еще ниже капюшон и засунул правую руку в рукав левой, где нащупал ручку стилета, с которым никогда не расставался. Бросив еще раз внимательный взгляд вокруг, он быстрым и легким шагом стал спускаться по каменистому скату горы, на которой стоял монастырь.

Дойдя до лежащего внизу города, он принялся колесить по извилистым, темным переулкам, пока не дошел до маленькой дверцы, выходившей на задний двор полицейского дома. Через эту-то дверцу входили во всякое время дня и ночи шпионы знаменитого Манискалько[200].

— Дома ли его превосходительство? — спросил монах полицейского, сидевшего неподалеку от калитки.

— Дома.

— Мне нужно его видеть.

— Как прикажете о вас доложить, святой отец? — спросил полицейский, запуская свой волчий взгляд под его капюшон, чтобы разглядеть лицо пришедшего.

— Скажите, что пришел монах из Ганчи.

— Но имя ваше, имя, отец? Без этого его превосходительство не принимает… в такую пору. Нет ли, по крайней мере, у вас какого-нибудь значка?

— Нет.

— В таком случае…

— В таком случае скажите ему, что пришел Микеле да Сант-Антонино[201]