[225], пустила в ход все средства и добилась помилования сына.
Известие о помиловании явилось в ту самую минуту, когда осужденный всходил на эшафот. Еще мгновение — и чудовище, залившее впоследствии кровью Палермо, перестало бы существовать.
Милость была поистине царская: Сальцано был не только избавлен от смерти, но и совершенно освобожден, с условием, впрочем, поступления во вновь формировавшееся неаполитанское войско, где вскоре был произведен в офицеры. В 1820 году он был отправлен с дивизией генерала Флорестана Пепе[226]для усмирения Сицилии, провозгласившей свою независимость. Здесь Сальцано занимался не столько войной, сколько грабежом: товарищи фра Дьяволо вспомнили старое ремесло! Произведенный в капитаны, он вернулся в Неаполь и с цинической наглостью показывал драгоценные ткани и утварь, награбленную в Сицилии.
Когда Карретто был назначен на высший пост в государстве, Сальцано в чине жандармского капитана был отправлен в Апулию с специальной миссией уничтожить шайку разбойников, рыскавших между Сан-Северо и горою Сант-Анджело и грабивших путешественников и местных жителей. Сальцано пустил против них в ход не оружие, а предательство. Он обольстил жену предводителя шайки, и когда у нее родился ребенок, предложил себя в кумовья, затем он посоветовал ей уговорить мужа, уже успевшего обогатиться грабежом и потому желавшего отдохнуть от тревоги бродяжнической жизни, сдаться правительству и поклялся словом кума (в неаполитанском королевстве кумовство ставится выше родственных уз), что ему не будет никакого наказания. После долгих ухаживаний ему удалось, наконец, одурачить несчастного, который и предал себя добровольно в его руки. Несколько времени Сальцано действительно оставлял его на свободе, но в одно прекрасное утро, когда разбойник всего менее ожидал этого, приказал схватить его и отвести в тюрьму. Через двадцать четыре часа он был расстрелян по приговору военного суда. За такой подвиг Карретто осыпал его похвалами и наградами, но ему пришлось покинуть Апулию, так как все показывали на него пальцами и называли его не иначе, как капитаном Иудой.
В Калабрии, куда его перевели, он вступил в связь с грабителями и разбойниками, заключив с ними дружественный договор, и вел себя с таким цинизмом, что в его доме часто видели вещи, украденные в соседних виллах или отнятые у путешественников.
Сделавшись в 1848 г. одним из столпов реакции, он быстро пошел в гору, и мы застаем его генералом и комендантом Палермо в момент, к которому относится наш рассказ. Человек ограниченный, совершенно невежественный, алчный и жестокий, он по справедливости может быть назван одним из самых гнусных орудий бурбонского правительства[227].
Сбир распахнул дверь и фра Микеле да Сант-Антонино очутился пред лицом директора полиции и коменданта Палермо.
Достойные мужи обменялись несколькими поклонами; затем Манискалько спросил монаха, что привело его к ним в такой неурочный час.
— Ваше превосходительство, — отвечал монах, опуская глаза, — когда дело идет о службе его величеству, неурочных часов нет.
При этих словах Манискалько и Сальцано навострили уши и устремили на францисканца пытливый взгляд.
— Объяснитесь, отец, — сказал Манискалько, вытягивая свою гусиную шею и наклоняясь к монаху.
— Я явился по внушению моей совести… Меня посылает сам Бог, покровитель законных королей. Генерал, мы накануне революции!
— Революции?! — воскликнули в один голое Манискалько и Сальцано.
— Не может быть! — продолжал первый. — Полиция знает все.
— В таком случае она должна знать также и то, что завтра в Палермо начнется восстание.
Оба министра, ошеломленные, взглянули друг другу в лицо.
— Бентивенга и Интердонато[228] имеют последователей.
— Говорите яснее, отец. Расскажите нам всё, что вы знаете.
— Но прежде вы должны обещать мне, что тайна эта останется между нами.
— Клянемся честью! Клянемся честью! — поспешили ответить Манискалько и Сальцано, забыв второпях, что ее-то у них никогда и не было.
— Обещаю вам, достойный отец, не только тайну, но и награду, достойную вас, со стороны его величества, который никогда не забывает оказанных ему услуг. Его эминенция[229] кардинал Антонелли[230] ни в чем не отказывает нашему государю. Говорите, отец, говорите!
— Ну, так знайте же, ваше превосходительство, — продолжал монах, осмотревшись по сторонам и понижая голос, — что в монастыре Ганча устроен склад оружия и патронов и что там собрались заговорщики по распоряжению центрального комитета, заседающего в Палермо.
— Проклятие! — воскликнул Манискалько, скрежеща зубами и сжимая кулаки. — Я думал, что раздавил их всех! Не можете ли вы назвать мне имена заговорщиков?
— Нет, ваше превосходительство.
— По крайней мере, предводителей?
— Нет…
— Ну, хоть одного, хоть одного из них.
— Увы, я решительно не в состоянии исполнить вашего приказания, — отвечал монах. — Сколько я ни прислушивался, мне не удалось уловить имени хотя бы одного из бунтовщиков.
Манискалько вздохнул.
— Но мне известен их план, — продолжал францисканец.
— Расскажите, расскажите!
— Сигнал к восстанию даст Палермо. Движение начнется с нападения на дома полицейских комиссаров.
Сальцано и Манискалько обменялись многозначительными взглядами.
— Затем?
— Затем, по заранее условленному знаку, крестьяне окрестных деревень возьмутся за оружие и бросятся на город.
— О, негодяи… Посмотрим, посмотрим. Достопочтенный отец, не можете ли вы назвать нам этих деревень?
— Говорили обо всех. Но в особенности о Фикарацци, Монреале, Карини[231].
— Отлично, отлично! Мы дадим этим деревням такой урок, которого они не забудут никогда. Продолжайте, достопочтенный отец, продолжайте.
— Восстание не ограничится одним Палермо. Тотчас же после него поднимутся другие города… Могу заверить ваше превосходительство, что заговорщики сильно рассчитывают на своих мессинских собратьев.
— О, я бы срыл ее до основания! Настоящее гнездо аспидов революции.
— А также катанских и сиракузских, — продолжал монах.
— Скажите, что известно вам относительно деревенских заговорщиков?
— Известно, что они соберутся в банды и будут сражаться врассыпную, как… забыл слово.
— Как гверильеры[232]?
— Да, именно.
— И вы говорите, что монастырь ваш наполнен этими разбойниками?
— Да, и сверх того — оружием и зарядами.
— А прочие монахи?
— Увы! Христианское милосердие все-таки не дает мне возможности оправдать их. Все они — заблудшие. Дьявол проскользнул в обитель и отравил братьев ядом некоторых идей… Дай Бог, чтоб Господь в своей неизреченной благости обратил их на путь истинный!
При этом добродетельный монах складывал руки, как во время молитвы, и со вздохом поднимал глаза к потолку.
— Но неужели же так-таки все монахи предают своего короля, всегда покровительствовавшего их интересам и даже надевающего в минуты покаянья монашескую рясу?
— Увы, это так! Все монахи Ганчи, все конспирируют, молодые и старые, послушники и постриженные. Мне хотелось бы умолчать об этом, но долг сильнее милосердия. Они поклялись…
— Что? В чем поклялись? — с жадным любопытством спросил бывший соратник фра Дьяволо.
— Поклялись умереть или добиться того, что они называют… свободой Сицилии.
Слово «свобода», хотя и произнесенное нерешительно и почти шепотом, прозвучало, однако, весьма зловеще в этих стенах и оба бурбонских бульдога вздрогнули.
— Я… я тоже должен был поклясться…
— Поступили отлично, поступили отлично, отец, — поспешил сказать Манискалько, — потому что в противном случае вы не могли бы…
— Но Бог, видящий сердца, не вменит мне этого во грех.
— Разумеется, разумеется… Так вы говорите, что они выбрали завтрашний день?
— Да, завтрашний, потому что это годовщина сицилийской вечерни[233].
— Ладно, ладно, мы им покажем вечерню! [234]Вы ничего не имеете сообщить нам больше?
— Я сказал вашему превосходительству всё, что знал.
Манискалько с торжественным видом подошел к фра Микеле и, крепко пожав ему руку, произнес:
— Отец! Вы оказали его величеству огромную услугу. Нашему всемилостивейшему государю будет об этом доложено немедленно и вы получите достойную вас награду. Даю в том мое честное слово.
— И я тоже, — прибавил Сальцано.
— Мне достаточно сознанья, что я верно послужил королю и Церкви.
Затем, приподняв капюшон, он поклонился, намереваясь уйти.
— Останьтесь, останьтесь, отец! — поспешил воскликнуть Манискалько. — Мне будет очень приятно предложить вам комнату в нашем дворце. Вернувшись в монастырь в такую пору, вы можете возбудить подозрения, если уже они не возбуждены вашим исчезновением.
— Никто не видел, как я вышел.
— Хорошо, хорошо! Но во всяком случай лучше останьтесь. Завтра я позабочусь о вашей безопасности.
— Благодарю вас, ваше превосходительство, — покорно сказал монах.
Манискалько позвал вестового и приказал ему провести монаха в его комнату.
Когда они вышли, директор полиции, шепнув нетерпеливому Сальцано: «Через минуту я ваш, генерал», кликнул сбира.
— Видел монаха? — спросил он его.
— Видел, — отвечал тот.
— Ну, так поставь часового в коридор, что ведет в его комнату. Никто не должен ни выходить, ни входить. Понял?
— Понял, ваше превосходительство, — отвечал сбир и, поклонившись, вышел.