разом, безвредной веревкой в руках противника. Вне себя от бешенства, с вытянутой вперед шпагой кинулся офицер на своего великодушного врага. Но было уже поздно. Толпа гарибальдийцев с разных сторон ворвалась в укрепление. Один из них спешит на помощь юному герою. Офицер падает, пораженный ударом штыка. Неаполитанцы бегут в беспорядке и не смеют уже более обернуться лицом к своим преследователям.
Это была последняя стычка.
Гарибальди победил.
Расположившись бивуаком па поле битвы, так как усталость войск не позволяла продолжать преследования, Гарибальди тотчас же приказал позвать юношу, своим геройством спасшего жизнь стольким из своих товарищей. Его привели. Однако, насколько он был смел в бою, настолько оказался робким теперь. Он стоял перед Гарибальди, точно провинившийся ребенок перед своим учителем.
— Как вас зовут, доблестный юноша? — спросил диктатор.
— Романо… — чуть слышно отвечал он.
— А по имени? Я знавал многих Романо.
— Мар… Мар…
— Марция Романо[274]! — вскричал один из гарибальдийцев. — Я знаю ее. Она — дочь миланца Клавдио Романо. Не скрывайте, благородная девушка, вашего имени. Не лишайте вашего достойного отца чести иметь такую дочь!
Ввиду невозможности скрываться долее, молодая девушка сняла свою красивую круглую гарибальдийскую шапочку, и густые кудри рассыпались по ее плечам.
— Чем же мне наградить вас? — спросил Гарибальди, когда смолк шум восторженных криков и рукоплесканий, приветствовавших девушку.
— Вместо награды прошу у вас только прощения за то, что я нарушила ваше запрещение женщинам ехать вместе с вами, — сказала девушка.
Это был последний эпизод великого дня, решившего участь похода и всей Италии.
Вечером, когда в лагере всё уже спало, за одним из зеленых брустверов неаполитанских укреплений слышался тихий шепот:
— Зачем вы звали меня, граф? — спросил приятный грудной контральто, в котором нельзя было не узнать голоса героини-девушки Марции Романо.
— Я хотел попросить у вас прощения, Марция, — отвечал мужской баритон, — за то, что выдал вас сегодня.
— Вы спасли мне жизнь в этом самом укреплении. Могу ли я не простить вас?
— Вы прощаете меня только из чувства благодарности, Марция. О, не говорите мне о ней. Разве о том молю я вас уже столько времени! Я исполнил относительно вас долг простого товарища. Первый встречный сделал бы то же самое. Неужели вы хотите дать мне понять, что я для вас первый встречный?
— О, нет, Эрнест, — отвечала Марция голосом, в котором звучали гораздо более сердечные ноты. — Я люблю вас, как друга, как брата, но вы хотите другой любви, а ее я не могу дать вам.
— Не можете! Уже тысячу раз повторяете вы мне эти ужасные слова, а я все-таки не верю этому. Боже мой, если бы вы знали, Марция, как я люблю вас, то наверное хотя немного полюбили меня тоже, и я надеюсь, что когда-нибудь вы это узнаете. Только, может быть… может быть, будет слишком поздно! Прощайте!
С этими словами он быстро удалился и скоро утонул во мраке.
Девушка опустилась на землю и схватилась руками за голову.
— Ужасно, ужасно, — повторяла она. — Но нет, я не должна, я не могу любить его.
И она залилась горячими слезами[275].
Глава IX.[276] Мать и дочь
Тем временем вся Италия с замиранием сердца ожидала исхода смелой экспедиции. Известно было, что Гарибальди отплыл из Генуи; относительно же его судьбы, благодаря стараниям бурбонской полиции, перехватывавшей все письма, в течение нескольких дней не было никаких известий. Наконец, пришла телеграмма, извещавшая о высадке гарибальдийцев в Марсале, о гибели одного из пароходов и о нескольких других мелких подробностях, более или менее сомнительных. Все известия сходились, впрочем, в одном, что Гарибальди высадился благополучно, не потеряв ни одного человека.
Всей Италии вздохнулось свободнее.
Нетрудно представить себе, какая болтовня началась в так называемых «школах модисток», потому что швейки, говоря вообще, чувствуют большую нежность к военному мундиру, а от гарибальдийского — были просто без ума. Разумеется, те из них, у которых были родственники или возлюбленные в рядах героев, особенно кичились перед своими товарками; последние же мстили за это своим братьям и любовникам, браня их за то, что они остались, и побуждая просьбами и насмешками ехать, по крайней мере, с Медичи.
Далия в эти дни, казалось, выросла на несколько вершков. Ее подруги, несмотря на все ее макиавеллиевские хитрости, давно отгадали ее тайну и не жалели для нее насмешек и злых намеков. Теперь же картина переменилась, и они сами смирно переносили многочисленный колкости Далии, которая старалась отомстить им за столько обид, перенесенных ею безмолвно.
Но вечером девятнадцатого мая Далия выросла в глазах своих подруг до гигантских размеров. В то время, когда в швейной за круглым рабочим столом шла обыкновенная болтовня, вдруг в комнату входит почтальон и спрашивает, кто здесь некая Далия.
— Вот она! — отвечала хозяйка, поднимая глаза от счетной книги и указывая пером на девушку.
Почтальон, улыбаясь, подал Далии толстейшее письмо. Та вся вспыхнула. Глаза присутствующих устремились на нее и на пакет.
— Какой толстый! — воскликнула одна из швеек.
— Откуда это письмо? — спросила Далия почтальона.
— Из… из… постойте!
И, взяв письмо из рук девушки, он принялся рассматривать почтовый штемпель на конверте и, складывая букву за буквой, отвечал:
— Калата… Калатаси… Что за дьявольское имя! Точно из Турции.
Затем, чтобы выпутаться из затруднения и вместе с тем не соврать, он посмотрел на другой почтовый штемпель и сказал:
— Оно из Генуи.
После чего, боясь новых нескромных расспросов, поспешил удалиться.
Вскрыв конверт, Далия постаралась принять пристойную случаю мину, хотя чувствовала, что лицо ее краснеет всё больше и больше. Разумеется, всего приятнее было бы девушке спрятать поскорей письмо в карман, чтоб прочесть его потом, на досуге, в своей уединенной комнатке, вдали от подруг, плутовские взгляды которых, казалось, подсказывали ей, что она должна была бы прочесть в этом письме.
Но нечего было и думать привести в исполнение такой замысел, потому что это вызвало бы настоящую революцию. С другой стороны, Далия приходила в ужас при одной мысли исполнить выраженное хором желание подруг прочесть это письмо громко. Во-первых, она не умела читать бегло и ей пришлось бы останавливаться на каждом слове, что было бы весьма неприятно для ее самолюбия и могло значительно уронить ее в общественном мнении швейной. Кроме того, она боялась прочесть как-нибудь нечаянно один из тех нежных эпитетов, относящихся к ней, которыми Роберт любил пересыпать свои послания. Нечего и говорить, что это сделало бы ее всеобщим посмешищем.
Последнее соображение произвело такое сильное действие, что Далия твердо отвергла все нападения подруг, предлагавших даже самим прочесть письмо и чуть не вырвавшим его у нее из рук. Всем этим коварным предательницам Далия отвечала, что хотя она и не умеет читать бегло, но не уступит в этом отношении никому из них. Однако, она все-таки письма читать им не намерена, потому что писано оно ей, а не им.
Такой ответ возмутил всю мастерскую. Как, эта скверная девчонка хочет насмеяться над ними! Они были с ней так ласковы и почтительны, а она вообразила, что это всё делается даром, только ради ее смазливого личика! Нет! Любишь кататься, люби и саночки возить. Она обязана дать им прочесть письмо или рассказать, по крайней мере, что ей пишет ее жених. Всякая порядочная девушка на ее месте давно бы это сделала. Или, может быть, он вовсе не жених ее? Может быть, поэтому-то ей и стыдно показать письмо? О, знаем мы этих тихоней! Правду говорит пословица — в тихом омуте черти водятся!
Это была еще ничтожнейшая доля язвительных замечаний, сыпавшихся на голову бедной Далии; да, ничтожнейшая, потому что разве есть возможность передать всю ту массу колкостей, насмешек, ехидных намеков, которые сыплются из двадцати женских уст под влиянием обманутого любопытства, раздраженного самолюбия и желания отомстить за столько дней напрасного ухаживания.
Некоторые из этих уколов были так чувствительны для Далии, что бедная девушка, не будучи в состоянии одна оборониться от целой толпы, разразилась громкими рыданиями.
В эту минуту дверь отворилась и в мастерскую вошла старая дама, при виде которой все смолкли. Это была графиня Эмилия ***, жившая в первом этаже того самого дома, где помещалась мастерская. Все уважали и любили ее, во-первых, за ее богатство, во-вторых, за бесконечную доброту. Что же касается хозяйки мастерской, то та питала к старушке самое страстное благоговение, потому что графиня была драгоценной покупательницей — делала богатейшие заказы, платила немедленно и не торгуясь, как это имеют привычку делать все женщины.
Графиня давно уже овдовела. У нее не было никого из близких, кроме племянника, заступившего ей место единственного сына, умершего от холеры в пятьдесят шестом году. Обыкновенно она проводила лучшую часть года в своей вилле на берегу Эбры и только на зиму приезжала в Милан. Но в этом году ее пребывание в столице Ломбардии продолжилось дольше обыкновенного, потому что ее задержал ее адвокат, уверявший, что ее присутствие необходимо для окончания кое-каких процессов, которые, переходя из одной судебной инстанции в другую, тянулись уже около полустолетия.
Как раз в этот день адвокат дал ей разрешение уехать к себе в деревню, в отпуск — по ее шутливому выражению. Как нельзя более довольная возможностью покинуть душный город, графиня зашла в магазин, чтобы перед отъездом заказать себе какие-то необыкновенные чепцы, без которых никак не могла обойтись в деревне.
Завидев графиню, хозяйка тотчас же встала со своего места и предложила ей стул; «барышни» нагнули головки к работе, точно колосья под дуновением ветра.