На всемирном поприще. Петербург — Париж — Милан — страница 48 из 64

О, если б ты была не так прекрасна,

Но более могуча и сильна!

Глубокий вздох, вырвавшийся разом у нескольких сот молодых людей, пронесся по зале, как бы вторя словам Романо. Но вслед за теми откуда-то из задних рядов раздался насмешливый голос:

— Прекрасно, господин профессор! Его высочеству нашему всемилостивейшему герцогу будет сегодня же доложено о том, какие патриотические и верноподданнические чувства внушаете вы юношеству, — и смею надеяться, что он не оставит без награды вашего рвения!

Все узнали голос ректора, и ужас охватил присутствующих. В зловещем карканьи черного ворона слышалась отдаленная ссылка и даже, может быть, многие годы заключения в цитадели Куфштейна или Марбурга[306]. Австрийский деспотизм чувствовал, что приближается его последний час, и потому был подозрительнее и беспощаднее, чем когда-либо.

Через час в квартире Эрнеста собралось несколько человек его ближайших друзей, принимавших уже участие в тайных обществах, которыми кишела тогда вся Италия, чтобы обдумать, нет ли возможности как-нибудь отвратить удар, грозивший седой голове любимого профессора.

Все единогласно решили, что ему необходимо бежать. Ни для кого не составляло тайны, какую ненависть питает к старику ректор. Ему нетрудно будет раздуть всякое слово, неосторожно сорвавшееся с языка Романо, до размеров открытого призыва к неповиновению Богом поставленному и полицией поддерживаемому австрийскому правительству. Значит старику остается единственное спасение — покинуть возможно скорее «счастливейшие» земли своего законного государя.

Оставалось решить вопрос о том, как привести в исполнение это благое намерение. Границы строго охранялись и было чрезвычайно опасно переходить их без законного разрешения. Но в этом случае Эрнесту очень пригодилась его скитальческая жизнь в родительском замке. Странствуя по окрестным горам, он знал как свои пять пальцев все горные тропинки и мог провести до границы свободной Швейцарии через такие места, где можно было встретить только диких коз. С этим планом бегства он явился через полчаса вместе с одним товарищем в кабинет Клавдио Романо.

Старик отлично понимал всю опасность своего положения и потому тотчас же согласился на предложение молодых людей, условившись относительно подробностей бегства.

В тот же вечер Эрнест, переодетый погонщиком, держа осла за уздечку, ждал старика у одной из загородных таверн. В назначенный час Романо действительно явился, но он был не один. Его сопровождала какая-то девушка. Это была его дочь Марция. Она решилась сопутствовать отцу, и старик согласился тем охотнее в виду опасения, что после его исчезновения австрийские бульдоги накинутся на ни в чем неповинную девушку и станут держать ее в тюрьме в надежде выведать от нее какие-нибудь сведения, если не относительно отца, то относительно его друзей. Как ни чудовищны кажутся по своей безнравственности эти поступки, но летописи австрийской полиции представляют немало примеров подобного рода.

Разговаривать долго было некогда. Обменявшись несколькими словами, путешественники двинулись по направлению к Комо, куда и прибыли к утру следующего дня.

Если б Эрнест мог видеть не одно только то, что было для него важно, как для провожатого профессора, преследуемого полицейскими ищейками, то он заметил бы, как хороша собой его молодая спутница, как белокурые локоны ее необыкновенно живописно развеваются по ветру, как стан ее гибок и строен, лоб обнаруживает сильную мысль, а в больших темно-серых глазах, оттененных длинными темными ресницами и черными бровями — что встречается только у блондинок северной Италии — светятся отвага и какая-то серьезность, несвойственная девушкам.

Но Эрнест пока ничего этого не видел; он почувствовал обаятельную красоту девушки и услышал ее симпатичный голос только на другой день, когда они стали взбираться по тропинкам утесистого Монте-Леоне[307], за которым поднимались уже недоступные для австрийских жандармов вершины Симплона.

Однако, начинавшее уже зарождаться в сердце юноши чувство не успело развиться. Едва только они прибыли в первый швейцарский город, Эрнест должен был распрощаться с своими спутниками и поспешить обратно в Милан, чтобы не дать времени заметить своего исчезновения, которое тотчас же навлекло бы на него подозрение. Он прибыл обратно на пятый день, но еще у городских ворот был встречен молоденькой тринадцатилетней девочкой, сестрой одного из своих друзей, которая передала ему при рукопожатии маленькую шифрованную записку. Ему столько раз приходилось писать и читать шифрованные письма, что, развернув записку, он тотчас же прочел:

«Спасайся! Трактирщик изменил. Тебя ищут.

Россо».

«Россо» — красивый — это было прозвище его друга[308].

Эрнест спокойно зажег спичку, поднес к ней записку и закурил ею сигару. Затем он свернул в ближайший переулок, а через три дня очутился за границей и встретился снова с Романо и его дочерью в Лозанне, где в то время проживало несколько итальянских эмигрантов.

Вдали от родины изгнанники всегда теснее сближаются друг с другом. Через неделю молодой граф Эрнест *** был уже до безумия влюблен в Марцию Романо.

Чувство его было до такой степени сильно, а сам он так чист и безыскуствен, что даже неопытный глаз девушки не мог не заметить его. Но это открытие нисколько не обрадовало ее. Однако, неопределенность и неясность их отношений были противны ее прямой и смелой натуре, и она решилась сама объясниться с ним.

— Эрнест, — сказала она, — я знаю, вы меня любите, но, прошу вас, разлюбите меня!

Эрнест был бледен как полотно.

— Марция, — тихо прошептал он, — это невозможно. Вы знаете сами, зачем же вы требуете того, что свыше сил человеческих?

— Простите, простите меня, Эрнест, — воскликнула девушка, — что я дала развиться в вас этому чувству; но мне казалось, что вы слишком поглощены служением великому делу освобождения Италии, чтобы думать о любви к такой ничтожной девушке, как я! Неужели я ошиблась?

— Марция, вы вправе презирать меня. Я сам себя презираю! — проговорил молодой человек со слезами в голосе.

— О, нет! — с энтузиазмом воскликнула девушка, — я слишком глубоко верю в вас. Минутная слабость пройдет, вы снова явитесь могучим, чистым, неуязвимым бойцом за свободу Италии… Тогда не отворачивайтесь от бедной Марции, не поминайте ее злом, а протяните ей руку, как другу и товарищу.

— Марция! Вы — героиня. Я — ничтожество перед вами, и вам ли просить моей дружбы?

— Нет, я простая девушка. Но я поклялась не быть такой же слабой женщиной, как все! Послушайте, Эрнест, я должна рассказать вам кое-что из моего прошлого, чтоб вы поняли, что не каприз взбалмошной девчонки говорит во мне, а твердое решение, которое ничто не может поколебать.

— Эрнест! — сказала Марция, взяв его за руку. — Я знаю, что вам теперь очень тяжело, но со временем, когда пройдет первое увлечение, вы сами поблагодарите судьбу за то, что вы выносите теперь. Я не могу быть вашей подругой. Ищите себе другую, если не можете иначе; а если можете, то останьтесь верны той, которую одну любили вы до встречи со мною, — останьтесь верны нашей несчастной Италии, униженной, истерзанной, ждущей своего спасения только от таких людей, как вы. Я же не могу составить счастья вашей жизни, потому что с детства слишком возненавидела семейный узы. Меня воспитал отец. Вы знаете его. Когда я была еще маленькой девочкой, он сажал меня на колени и читал вместе со мною рассказы о нашем великом прошлом. Я боготворила отца; он казался мне существом идеальным, стоящим неизмеримо выше всех остальных людей, и я гордилась им и была счастлива, потому что видела, как мало обращают внимания на своих дочерей другие отцы. Но я заблуждалась, — по крайней мере, отчасти. Отец мой — проповедник по природе. Ему нужны слушатели, и мне кажется, что он всего меньше думал обо мне, когда развивал предо мной свои мысли. Зачем мне, девочке, знать всё это? Подобная мысль, вероятно, никогда не заходила ему в голову, потому что иначе он, вероятно, посадил бы меня за рукоделья. Во взгляде на женщину он ничем не отличался от остальных своих единоплеменников. В этом я убедилась уже позднее, когда стала почти взрослой девушкой.

Мать моя была женщина очень добрая, но простая и необразованная, как и все женщины у нас; она ничего не читала и почти не умела писать. Отец казался ей каким-то высшим существом, которому она была обязана служить. Меня она любила, но как-то дичилась, точно боялась моей учености. Всю жизнь она проводила на кухне за стряпней или за иголкой. Никогда она не выходила из дому и только по воскресеньям одевалась в праздничное платье, чтобы идти к обедне.

Но однажды ей пришлось отлучиться надолго: она получила известие, что брат ее смертельно ранен на дуэли, и, разумеется, тотчас же помчалась к нему.

Мы остались вдвоем с отцом, так как никакой прислуги у нас не было. Можете себе представить, в каком я очутилась затруднении. Моя беспомощность была, поистине, комична, но мне она стоила горьких слез.

Когда, на другой день, отец вернулся к обеду, то вместо вкусного супа, который так хорошо умела готовить мать, я подала ему какие-то помои. Говядина была наполовину обуглена, потому что мне было стыдно признаться в своем невежестве соседкам и попросить их помощи, и я всё делала сама.

Отец не рассердился, но был поражен. Ему, очевидно, и в голову не приходило, что я решительно ничего не понимаю в хозяйстве и что любая десятилетняя девочка заткнет меня за пояс в этом отношении.

— Как же это ты, Марция, ничему не научилась? — сказал он с удивлением, — и какой же ты будешь женой, если ты ничего не умеешь делать?

Этот ничтожный случай и эти слова произвели во мне целый переворот.

Предо мной со всей ужасающей ясностью представилась картина моей будущности. Образ матери, как живой, встал перед моими глазами. Выйти замуж и затем — кухня, пеленки и опять кухня! Вот что ждет меня впереди. О, отец, отец, плохую оказал ты мне услугу, развив во мне иные понятия и чувства, которые только будут моим мучением! Показать рабу призрак свободы, чтобы потом сделать для него рабство еще невыносимее!