Целую ночь я не могла уснуть. Планы один другого несбыточнее теснились в моей голове. Я собиралась бежать из родительского дома. Куда, зачем? Ничего этого я не знала. Но я чувствовала, что не могу помириться с этой жизнью, что я должна разорвать свою цепь. Я женщина, думала я, и мужчины говорят, что мы осуждены на исполнение бессмысленных домашних работ, чтобы они могли развивать свой ум, создавать великие произведения поэзии и искусства, устраивать судьбы народов. Но я недаром получила мужское воспитание: я хочу доказать всему миру, что и женщина может делать то же, что и мужчина. Не знаю, что ждет меня впереди, но я скорее пронжу себе сердце кинжалом, чем сделаюсь служанкой, невольницей какого-нибудь мужчины! Мы такие же люди, как и вы. Вы, вы одни сделали нас такими, каковы мы теперь, вы во всем виноваты. О, как я ненавижу вас всех!
Марция совершенно забылась. Она, казалось, не помнила ни того, кто перед ней, ни того, зачем она заговорила. Глаза ее метали пламень, голос звучал твердо, как удары молота.
Эрнест понял, что для него погибла всякая надежда. Он взял девушку за руку, в первый и последний раз поднес ее к своим губам и, не говоря ни слова, встал и через несколько мгновений скрылся за выступом скалы.
С тех пор они не встречались больше.
Эрнест весь погрузился в жизнь заговорщика. Он принимал участие во всех попытках, организованных неутомимым Мадзини[309], и думал, что политика, эта страсть из страстей, вытеснила из его сердца образ удивительной девушки. Но неожиданная встреча у Калатафими показала ему, как мы уже видели, что он сильно ошибался.
Глава XII. Экспедиция
Вернемся теперь в Сицилию.
Расставшись с молодой девушкой, Эрнест пришел в свою палатку и стал думать. Его мечты о жизни, посвященной одному служению своей великой идее, погибли навсегда. Он чувствовал себя снова прикованным к этой женщине, которую в эту минуту он ненавидел за то, что она была так дорога ему. В его ушах с убийственной ясностью звучали слова, полные ненависти и дерзкого вызова судьбе, которые он слышал от нее когда-то. Но теперь они жгли его, как раскаленное железо, потому что в них он слышал свой приговор.
Да, она исполнила свою клятву. Она доказала, на что может быть способна женщина. А он? О, как он жалок перед нею! Когда-то Марция сказала, что ненавидит его, теперь она будет вправе его презирать.
А между тем воображение рисовало перед ним очаровательный образ любимой девушки. Он видел эти чудные большие глаза, смотрящие так серьезно и строго.
«Боже, как счастлив будет тот, на кого они устремятся с любовью!»
И он жаждал этой любви, как умирающий в знойной степи жаждет глотка воды. Он готов был отдать жизнь, всё за одно мгновение взаимности. В то время, когда гордость, самолюбие заставляли его клясться, что он никогда больше не увидит ее, он готов был броситься за ней, упасть к ее ногам, целовать ее платье и молить о любви, как нищий о милостыне.
— О, это ужасно! — восклицал он. — Я не могу жить без нее и не смею подойти к ней, потому что она снова холодно, презрительно оттолкнет меня, как докучливую собачонку. И впереди всё те же муки и ни луча надежды!
Он в отчаянии схватился за голову обеими руками.
Долго сидел он в такой позе и не заметил, как полог палатки отворился и в дверях показалась высокая мужская фигура. Это был Орсини.
Эрнест часто сталкивался с Орсини и между ними завязалась тесная дружба. Опытный Орсини любил молодого новобранца, потому что в нем он как бы видел самого себя во дни первой молодости. Разумеется, для Орсини не было тайной юношеское чувство Эрнеста к дочери Романо. Ему не стоило большого труда догадаться, что после неожиданной встречи с нею, и притом при таких обстоятельствах, любовь его должна вспыхнуть с новою силою и страшная буря должна забушевать в его душе. Орсини шел к нему, чтобы разделить с ним его горе и протянуть руку помощи в случае надобности.
— Эрнест! — сказал он после некоторой паузы.
Молодой человек не слышал.
Орсини сделал несколько шагов и положил ему руку на плечо.
Эрнест вздрогнул и, вскинув на него глазами, проговорил:
— А, это ты! Я знал, что ты придешь, и ждал тебя.
— Благодарю.
Несколько минут оба молчали.
— Ты ее видел? — спросил, наконец, Орсини.
Эрнест ничего не ответил и только несколько раз кивнул головой с выражением отчаяния.
Друг его всё понял. Всякие утешения были бы не только бесполезны, но даже обидны.
Он стиснул в своих руках горячую руку юноши и долго смотрел на него с такой нежностью, какую трудно было предположить в этом суровом конспираторе.
— Послушай, — сказал он. — Я пришел к тебе с предложением. По полученным из Палермо письмам видно, что некоторые патриоты замышляют там какую-то смелую попытку против бурбонского правительства. Я думаю, что присутствие хотя бы нескольких человек из гарибальдийцев сильно подняло бы дух палермитанцев. Если хочешь, я выхлопочу у генерала разрешение для тебя и двух-трех твоих товарищей принять участие в этом деле. Хочешь?
— О, конечно, хочу! — вскричал Эрнест, оживая. — Мне нужны опасности, дело, чтобы заглушить хотя отчасти то, что происходит у меня в душе. Я бесконечно благодарен тебе за твое предложение. Постарайся устроить всё завтра же.
— Хорошо. Гарибальди, вероятно, согласится. Палермитанцы не ждут ничего, но будут очень рады. Я дам тебе письмо к Мокарде и Розалино, которого ты встретишь в городе, если с ним чего-нибудь не случится.
— Я знаком с Розалино. Мы видались в Неаполе в прошлом году.
— Отлично. В таком случае вам легче будет сговориться. А теперь пройдем со мной по аванпостам. Мне нужно осмотреть передовую линию.
Они вышли. Свежий, благоуханный воздух ночи охватил их. Яркие звезды смотрели с высоты небосклона. Кругом всё спало. Только изредка раздавались в ночной тиши оклики часовых, перебегавшие по всей линии, и замирали где-то вдали.
Эрнест вернулся в свою палатку значительно успокоенный. Мрачное отчаяние его сменилось тихой грустью.
На другой день вечером из лагеря Гарибальди шли три человека. Один был в костюме маляра, а двух других по инструментам, которые болтались у них за поясом, и по забрызганному известью платью можно было принять за каменщиков. Первый был Роберт. В двух других легко было признать его неразлучного Валентина и Эрнеста. Они шли с бумагами горожан города Джирдженти, приглашенных для починки дома одним палермитанским купцом. У них находилось даже для удостоверения и самое письмо этого купца.
Роберт с радостью вызвался сопутствовать Эрнесту, потому что ничто так не очаровывало сангвинического художника, как перспектива опасностей, приключений и тревог, тем более, что о них он мог потом так красноречиво написать своей Далии.
Он был совершенно счастлив и беззаботно шел навстречу опасностям, нисколько о них не думая и интересуясь более красивыми видами. Ни один, даже самый подозрительный полицейский глаз не открыл бы ни малейших признаков беспокойства или озабоченности на его лице — по весьма простой причине: молодой артист совершенно искренно забыл, что он находится на неприятельской земле и что ежеминутно жизнь его висит на волоске.
Валентин, как добрый товарищ, готов был пойти в самый ад, лишь бы с хорошей компанией. Поэтому он тоже был совершенно весел и громко хохотал после всякой шутки Роберта.
Эрнест не смеялся и почти ничего не говорил. Но, будучи некоторым образом руководителем и главою своего маленького отряда, он исполнял все свои обязанности с какой-то механической бессознательностью. Он спрашивал, отвечал, отводил подозрения и даже обманывал полицейских хотя автоматически, но безукоризненно. Так же автоматически прислушивался он ко всякому мельком брошенному слову и точно так же делал из них заключения о настроении той или другой местности.
Действительно, то, что они видели и слышали, заслуживало иметь и не такого равнодушного наблюдателя. Земля, можно сказать, горела у них под ногами. Всюду только и слышались разговоры о Гарибальди и его сподвижниках. В устах народа они превратились в каких-то гигантов, которые могли перешагнуть моря, сдвинуть со своих мест утесы. О самом вожде народ суеверно рассказывал, будто пули не берут его и будто от его шпаги исходит такой блеск, что все бурбоны бегут при виде ее, объятые паническим ужасом. Молодежь всюду чистила старые заржавленные пики, алебарды и охотничьи ружья и уходила в горы, в мелкие, бесчисленные шайки партизан, появлявшихся повсюду. Ясно было, что восстание делается чисто народным.
«Через месяц мы будем в Неаполе», — думал про себя Эрнест.
Вечером следующего дня путешественники прибыли в Термини[310], где, под предлогом усталости, они пробыли до полудня, чтобы вступить в Палермо, когда стемнеет. Эрнест во время своих разъездов посетил несколько раз этот город и был известен в лицо многим из бурбонских ищеек. Поэтому он хотел воспользоваться темнотой, чтобы войти в город незамеченным.
Была уже ночь, когда они заметили с высоты пригорка весь усеянный огнями город. Они ускорили шаг и через четверть часа подошли к предместью Сан-Джованни. Необыкновенное движение поразило их с первого взгляда. Улицы глухого предместья, в эту пору обыкновенно совершенно пустынные, были переполнены то там, то сям полицейскими в высоких треуголках, очевидно за чем-то наблюдавшими.
Не придавая особенного значения этому обстоятельству, которое они считали простой мерой предосторожности в военное время, Эрнест и оба его спутника шли вперед, хотя опытный взгляд молодого человека не мог не заметить, что за ними издали следит какая-то темная фигура.
Подойдя к первой гостинице, на которой был намалеван уродливый пилигрим с какой-то лентой в руке вместо палки, путешественники постучались в дверь и попросили ночлега.
Хозяин подозрительно осмотрел их с ног до головы, бесцеремонно освещая их лица ручным фонарем, и, очевидно удовлетворившись осмотром, провел их в темную столовую. Но не успел он поставить на стол бутылку вина и положить кусок хлеба, как раздался сильный стук в дверь. Все вздрогнули.