На высотах твоих — страница 65 из 85

— Тогда пусть так и скажет! — крикнул Джини, неуклюже поднимаясь с места на костылях. Вокруг него раздались одобрительные крики и требования: «Пусть он возьмет свои слова обратно!»

— Тихо! Я требую тишины! — Голос спикера едва пробивался сквозь шум.

— Я не откажусь от своих слов! — выкрикнул Гарви Уоррендер, набычившись и покраснев.— Слышите — ни от единого слова!

Новый взрыв негодования, снова спикер потребовал тишины, но напрасно: шум не стихал. Довольно редкий случай, подумалось Хаудену, такая перепалка, какая случилась здесь сегодня, бывает лишь при возникновении кардинальных разногласий между партиями либо при обсуждении проблем, связанных с правами человека.

— Я требую, чтобы министр дал ответ на поставленный вопрос,— снова прозвучал настойчивый, пронзительный голос Арнолда Джини.

— Тихо! Ставлю депутатам палаты на вид...— Наконец-то спикера можно было расслышать. В знак уважения к председательствующему премьер-министр и Гарви Уоррендер уселись на свои места, шум в разных концах зала постепенно стал стихать. Только Арнолд Джини, шатаясь на костылях, продолжал стоять, бросая вызов авторитету спикера.

— Господин председатель, министр иммиграции высказался о «человеческом отребье», я требую...

— Тихо, я попрошу депутата занять свое место.

— По порядку ведения...

— Если депутат сейчас же не сядет, я буду вынужден наказать его.

Было похоже, что Джини напрашивается на неприятности, поскольку приказы спикера, отданные стоя, непреложны и, когда спикер встает, все остальные должны ему подчиниться. К нарушителям применяются особые меры. Если Джини будет упорствовать, потребуется та или иная форма дисциплинарного воздействия.

— Я даю уважаемому депутату еще одну возможность, прежде чем наказать его,— сурово предупредил спикер.

Арнолд Джини вызывающе бросил:

— Я защищаю человеческое существо, находящееся за три тысячи миль отсюда и презрительно именуемое нашим правительством «отребье».

Хаудена вдруг осенило, что замысел происходящего очень прост: калека Джини желает разделить мученическую долю Анри Дюваля-скитальца. Это был хитрый, хотя и циничный политический маневр, которому Хауден был обязан помешать. Поднявшись, он воскликнул:

— Господин председатель, я считаю, это дело можно уладить...— Он решил от имени правительства взять назад оскорбительные слова Гарви Уоррендера, как бы тот к этому ни отнесся.

Но было поздно.

Не обращая внимания на премьер-министра, спикер твердо заявил:

— Мне выпадает неприятная обязанность наказать уважаемого депутата от Восточного Монреаля.

Взбешенный из-за проигранной партии, Джеймс Хауден уселся.

К наказанию члена парламента прибегали в редких случаях. Но когда возникала такая необходимость, дисциплинарные меры становились автоматическими и неизбежными. Авторитет спикера поддерживали все депутаты, ибо это был авторитет самого парламента, который стоил народу нескольких веков борьбы.

Премьер-министр передал коротенькую записку Стюарту Костону, лидеру парламентского большинства. В ней было два слова: «Минимальное наказание». Министр финансов ответил кивком.

Посоветовавшись с генерал-почтмейстером Голдом, сидевшим позади, Костон встал и объявил о том, что «уважаемый депутат от Восточного Монреаля наказывается изгнанием из палаты на весь срок сегодняшнего заседания».

К своему огорчению, премьер-министр заметил, что галерея для прессы опять заполнилась. Корреспонденты газет, радио и телевидения готовили материал для вечерних выпусков новостей.

Голосование по предложению Костона заняло не более двадцати минут: голоса «за» подал 131 депутат, «против»— 55. Спикер официально объявил: «Предложение принято». Палата замерла в ожидании.

Осторожно, покачиваясь на костылях, Арнолд Джини поднялся с места, проковылял шаг за шагом мимо скамей оппозиции и потащил свое искривленное тело к центральному проходу. Джеймсу Хаудену, знавшему Джини много лет, казалось, что тот еще никогда не двигался так медленно. Остановившись перед спикером, калека неуклюже склонился в жалком подобии поклона, и всем почудилось, что он вот-вот упадет. Затем, восстановив равновесие, калека повернулся и медленно двинулся к выходу, где вновь повернулся и поклонился спикеру. Когда Джини исчез за дверями, распахнутыми для него парламентским приставом, раздался дружный вздох облегчения.

Спикер спокойно продолжил:

— Слово имеет министр гражданства и иммиграции.

Гарви Уоррендер, несколько присмиревший и пристыженный, продолжил речь с того, на чем остановился. Но Джеймс Хауден знал: все, что теперь происходит, уже не имеет значения — главное событие позади. И хотя Джини был справедливо изгнан за грубое нарушение правил палаты, пресса раздует происшествие, а публика, которой нет дела до парламентских правил, поймет лишь то, что два несчастных человека — калека и бездомный скиталец — стали жертвами жестокого, деспотичного правительства.

Впервые Хауден задумался, долго ли еще его правительство может позволить себе терять популярность, которая стала падать с того времени, как Анри Дюваль появился в Канаде.


3

В записке Брайена Ричардсона говорилось: «Жди меня в семь».

Без пяти минут семь, когда Милли, мокрая после купания, вышла из ванной, еще ничего не было готово к приему гостя, и ей оставалось надеяться, что он опоздает.

Милли часто пыталась понять, правда особенно не анализируя, как получается так, что на работе ей удается организовать свою и Хаудена служебную деятельность с эффективностью хорошо отлаженной машины, тогда как дома она вела хозяйство безалаберно, спустя рукава. Точная и пунктуальная до секунды на Парламентском холме, дома она была разгильдяйкой. В канцелярии премьер-министра царил образцовый порядок и в шкафах с бумагами, и в картотеке, откуда она могла моментально изъять нужное письмо пятилетней давности, написанное бог весть кем, а у себя дома сроду не могла найти нужную вещь, как, например, сейчас, когда она перерыла все шкафы в поисках запропастившегося свежего лифчика.

Она объясняла свою домашнюю безалаберность — когда изредка задумывалась об этом — внутренним протестом против чужого влияния и чуждых привычек. По своей натуре она была бунтаркой, которая часто подвергала сомнению чужие поступки, расхожие взгляды и чьи-то намерения, затрагивавшие ее лично.

И еще она терпеть не могла, если кто-то пытался определять за нее ее будущность. Когда она училась в колледже, отец пытался уговорить ее пойти по его стопам и изучать юриспруденцию. «Ты добьешься большого успеха, Милл,— говорил он,— ты умна и сообразительна, у тебя именно такой ум, который способен проникать в самую суть вещей. Если ты захочешь, ты сможешь заткнуть за пояс таких юристов, как я».

Потом она поняла: если бы выбор пришлось делать самостоятельно, то она так бы и поступила, но тогда Милли взбунтовалась — всякая попытка повлиять на нее, даже со стороны отца, которого она любила, расценивалась ею как посягательство на право самой распоряжаться своей судьбой.

Конечно, в ее рассуждениях было много противоречий: вести совершенно независимый образ жизни невозможно, так же как нельзя полностью отделить служебную жизнь от личной. Иначе, подумала Милли, надевая лифчик, который наконец отыскался, в ее жизни не было бы романа с Хауденом, да и Брайена Ричардсона она бы сегодня не ждала.

Только вот вопрос: а следует ли ему вообще сюда приходить? Не лучше ли пресечь все с самого начала, оставив свою личную жизнь в неприкосновенности — ту самую личную жизнь, которую она тщательно оберегала от вторжения посторонних после того, как окончательно оборвалась связь между нею и Хауденом.

Она натянула легкие трусики и снова задумалась. Самостоятельность в жизни — вещь хорошая, с ней приходит довольство собой и душевное спокойствие. Встречаясь с Брайеном Ричардсоном, она только потеряет с таким трудом обретенное равновесие и ничего не получит взамен.

Ей потребовалось время — и немалое — после разрыва с Хауденом, чтобы привыкнуть к мысли об одиночестве и приспособиться к одинокому образу жизни. Но скромная решать личные дела самостоятельно, она устроил свою жизнь так, что чувствовала себя довольной, уравновешенной и преуспевающей.

Сейчас Милли не завидовала, как бывало когда-то, своим подругам, нашедшим опору в мужьях, пропахших табаком, и счастье в ползающих по полу ребятишках. И чем чаще она наблюдала за ними, тем более скучной и однообразной казалась ей их жизнь в сравнении с собственной независимостью и свободой.

Вопрос стоял так: были ли ее чувства к Брайену Ричардсону сильнее привязанности к привычной устоявшейся жизни?

Открыв дверцу платяного шкафа, Милли постояла, размышляя, что надеть. Помнится, в канун Рождества Брайен отметил, что она выглядит очень аппетитной в брючках... Она выбрала ярко-зеленые дамские брюки и, покопавшись в ящиках гардероба, отыскала открытую блузку. Когда она натянула на себя брюки и надела блузку, а босые ноги сунула в изящные белые босоножки, было уже десять минут восьмого. Ей оставалось сделать на лице легкий макияж, который она носила в любое время дня, и можно было считать, что она готова.

Она провела пальцами по волосам, затем решила, что лучше все-таки причесаться, и поспешила в ванную. Смотрясь в зеркало, она сказала себе: мне не о чем, абсолютно не о чем тревожиться. Если честно, я могла бы полюбить Брайена, а может быть, уже его люблю. Но Брайен — как тот журавль в небе, которого руками не достать. Так что вопрос исчерпан.

И все-таки вопрос остается, билась в ее мозгу мысль. Что будет с ней потом, когда они расстанутся, когда опять наступит одиночество?

Милли замерла в неподвижности, вспомнив, как это все было девять лет назад — пустые дни, унылые ночи, долгая череда безутешных недель... Она громко сказала себе: «Нет, второй раз я такого не переживу». И про себя добавила: «Так не покончить ли с этим сегодня?»

Она все еще стояла в раздумье, когда в дверях прозвенел звонок.