Шумы. В самом начале люди говорят тихо, но звучат громко – шумно: подсознательно всегда хотят, чтобы обсуждаемый слышал, что о нем думают.
А я слышать умею отлично. Так что знаю, что меня считают эгоцентриком, не способным допустить, будто есть еще чье-то мнение. Этим тут объясняют отрешенность и скупость во взаимодействии с окружающими.
На курсе социологии учится Майлз Элджо – парень по кличке Мерлин. Он покрывает гелем волосы, носит длинные черные плащи и красит губы блестящей черной помадой. Он занятный и очень, очень самодостаточный. Ему ничего не мешает иметь уйму знакомых со всего студенческого потока и вполне обозначенный круг друзей.
А Эльф с философско-психологического совсем другой тип.
Так они говорят. Bizarre. Самое частое слово в коротеньких разговорах за спиной, которое я слышал на языке этой страны.
Он чудаковатый.
С ним никто не общается.
У него отменная память.
Он дает емкие ответы.
Странно смотрит.
Повсюду бродит, как привидение.
Он повернутый толкинист.
У него татуировка на шее с правой стороны.
Это слова на искусственном языке эльфов, разработанном Толкиным, погугли!
Люди отчего-то очень любят думать громко. Во всеуслышание.
А мне нравится молчать, когда ничего не спрашивают. В народе у молчания гораздо больше шума. Но с годами я перестал молчать, и мне понравилось говорить, если и когда начинают спрашивать. Когда люди не понимают, кривят лица и больше не связываются.
Я избегаю ощущения превосходства, просто сохраняю статус-кво и привыкаю к расстоянию. Радуюсь, когда можно отпугивать рассказами и особенностями своей сути. И вопросам, которые заканчиваются быстро из нежелания знать ответы. У меня лишь истории о смерти и кратком миге рождения. Никаких увеселительных баек, бурных романов, жарких ночей или холодного пива по утрам. Я чудаковатый, но для людей все равно скучный.
У них шумная природа. Они любят тишину лишь условно. Для чего-то. Сна, работы, кино. Не условно – единицы. Маленький процент. Такие, как говорил отец, когда-то в прошлых далеких жизнях были эльфами. Не самоубийцами с вечной памятью, как я, а ушедшими в сильной тоске или скорби, погибшими естественной смертью. Теперь не помнят, кем были тысячи лет назад, но остатки эльфийской натуры всегда сохраняются в ростках и стеблях перерождающихся душ.
За все время я встречал таких очень и очень мало – чем громче мир, тем меньше тяготеющих к тишине. И это не естественный отбор. Всего лишь очередной пример того, как природа пытается заботиться о тех, кто живет с ней бок о бок.
Ты ведь тоже пример того, как она пытается заботиться. Не о человечестве – тогда бы она сделала тебя женщиной – а исключительно обо мне. Не знаю, учитывает ли она мое несогласие, мое отторжение, мое ощущение. Мою борьбу.
Понимает ли, что я думаю сегодня о Норвегии, чтобы не думать о тебе? Ты же олицетворение шума, Чон Чоннэ. Тебя все зовут Джей. Тебя зовут. Громко. Я много раз слышал. Ты зовешь других с тем же шумом и даже спишь так, что вокруг вибрируют воздушные вихри и появляется ощущение, будто гремят вагоны.
Гремят у меня внутри. Такой шумный человек рано или поздно устанет от тишины. Согласно наблюдениям, рано. И это хорошо. Мне хватает мудрости помнить, что это удача – закончить раньше, чем станет поздно.
Сегодня я сижу в библиотеке и читаю о Норвегии, чтобы напомнить себе, что единственное существо, которого никогда не будут утомлять мои ответы, это я сам.
«Riksmotene» означает государственное собрание, если верить сайту с подробным описанием всех этапов норвежской истории. Эти собрания возникли в одна тысяча пятьдесят втором году с одобрения и короны, и духовенства, чтобы стать местом утверждения законов, политических событий, внеш…
– Привет.
Разве это не предательство – когда тело реагирует перекатной волной сверху донизу от шести букв, разодетых твоей воздушной униформой? Очень похоже на чувство, которое сковывает в момент, когда мачта корабля-аттракциона поднимается на самый верх. Говорят, это называется «дух захватывает».
Красиво.
И страшно. Тело отдать – одно. Пустить к сути, сдаться без паролей и противостояния – другое.
– Привет, Чон Чоннэ, – щебечешь, наклоняясь совсем близко, кутаешь в палантин, сшитый из звуков и древесины одеколона, – которого все зовут Джей.
Наглец. Подсказываешь реплики, словно я их забыл.
А я не забыл. Я не хочу помнить! Что ты опять здесь делаешь? Это самый дальний из столов во втором отделе библиотеки. Зачем ты снова не соблюдаешь правила личного пространства? Впереди же, прямо напротив, три свободных стула, сядь и сиди! Не говори, делай что-нибудь. Живи. Меня не касайся.
Что ж ты никак не поймешь ничего?
– Что-то случилось?
Наверное, прочел по лицу. Случилось.
Ты.
– Итан?
И опять наклоняешься, чтобы заглянуть мне в лицо. Экран телефона давно погас без прикосновений, а я все гляжу в него, вижу отражение и все-все чувствую. Понимаю, что внутри опять гремят вагоны, пар и гудки, как у старых паровозов. Или кораблей, приходящих из дальнего плавания в порт под свист встречающих.
Это радость. Яркая и осознанная. Я был уверен, что ты больше не сунешься. Что закончил. Рано. Как и положено.
Я же знаю: ты любишь секс. Слышал, понимаю, чувствую. И говорю: я никогда не буду с тобой спать. Ни с кем не буду. И ты же услышал. Ты же в пятницу после разговора не поехал до Хингама, чтобы как обычно следовать за мной по пятам. Так почему ты сидишь тут? Почему ты еще не все!
Думаешь, мне хорошо? От этой щекотки в животе, пузырей в груди, от этой радости с ее желанием вырваться, показаться на поверхности – улыбкой, сиянием глаз, неусидчивостью, восторженной речью.
Быстрее говори, что хотел. И иди прочь, наглый суетливый человек.
– Итан? Эй…
– Зови меня как все, – это вырывается, пока я кладу телефон на стол. Прежде чем на тебя смотрю.
– Я не все. – Звучит очень серьезно. И, может, немного строго. Вынуждает посмотреть, повернуть голову.
А ты ловишь мой взгляд и улыбаешься. Победно.
У меня чувство появляется, будто… будто ты знаешь меня как облупленного. Это не так, но очень часто я смотрю тебе в глаза, а там как будто карта.
Карта всего меня.
– Ты занят?
– Да.
Осматриваешь стол, мой закрытый рюкзак на подоконнике:
– Чем?
Черные рваные джинсы, такого же цвета рубашка в серую клетку, заправленная небрежно и кое-как. Один край свисает, другой задыхается в плену крупного ремня.
У моих пальцев все то же самосознание – им хочется дотянуться и поправить, одернуть, чтобы было гармонично. Хочется потрогать ткань, узнать, какая она на ощупь, что ты чувствуешь кожей, когда в нее одет.
– Учусь.
– Ммм. – И поднимаешь свой рюкзак с колен, чтобы разместить на столе – располагаешься. – Ты тут уже больше часа сидишь, самое время передохнуть.
– Меньше, – спорю машинально. Еще ты будешь делать вид, что знаешь, где я, когда и что делаю. Не перегибай.
Вынимаешь смартфон из переднего кармана, слегка выгнувшись и откинув торчащий свободно край рубашки.
– Пришел в четырнадцать сорок, – жмешь на кнопку блокировки – подсвечиваешь экран, – сейчас шестнадцать ноль три, – и подмигиваешь с очередной победной улыбкой, – больше часа.
Уже был здесь, когда я пришел? Я спрашиваю глазами.
Ты вздыхаешь. Кратко барабанишь пальцами по темной поверхности стола и трясешь коленкой. Вид у тебя такой, будто решаешься на что-то.
– Мне, – немного опасливо щуришься и смотришь, не поворачивая головы, – докладывают, где ты. – Неуверенно так, полувопросом. Таким прощупывают почву, когда не знают, каких ждать последствий. – Если вдруг где-нибудь увидят.
Как бы ни была натренирована моя мимика, с каждым разом управлять ею все сложнее. Брови подскакивают буквально машинально. Не из бурного удивления, потому что его нет. У меня такое чувство в отношении тебя, будто… я могу и способен принять любые твои стороны.
– Докладывают?
Киваешь очень самозабвенно. И смешно. Потому что похож на ребенка, который кивает часто-часто, чувствует, что ему сходит с рук, уверяет, что больше никогда-никогда.
– И кто доложил в этот раз?
Ты разворачиваешься.
– Анна! – зовешь, поднимая руку над головой, показываешь кому-то большой палец.
Смотрю через плечо в гущу деревянных стеллажей и вереницу однотипных столов со встроенными настольными лампами, узнаю твою близкую подругу за одним из таких. Тебе в ответ она демонстрирует жест «окей» и прикладывает палец к губам – не кричи. Ты уже оборачиваешься обратно ко мне, а я продолжаю смотреть.
На то, как аккуратно она поправляет пальцами волнистые пряди, стриженные под каре, за острую форму ушей и ловит мой взгляд своим всего на миг. А после – обратно в конспект, покачивая карандашом меж пальцев. Будущий социолог с вечно прямой осанкой, повадками аристократов и умением одеваться так, что рядом с ней самому себе можно показаться жутким неотесанным неряхой. Когда ходит с тобой в кафе, она пьет американо из крошечной кружки, не признает углеводов, ест лишь овощи и все заменяет соей.
Я подслушал и знаю, что вы с друзьями как-то приезжали на Рождество к ней домой в Филадельфию. Выяснил, что у нее в семье все вегетарианцы. Непримиримые. В тот раз вы уезжали жутко голодными, а Лиен забыл свои палочки, их ему потом отправляли почтой. Потому что «любимые и все-таки драгоценные».
Мне казалось, вас с Анной связывают отношения не совсем дружеские.
И на что свалить очередные крошечные воронки, сужающиеся где-то в районе моей груди? На чье самосознание? Пальцев? Они сжаты на коленях.
Когда разворачиваюсь обратно к столу, понимаю. Со стороны, наверное, выгляжу напряженно и глупо. Немного разочарован.
В самом себе.
Сколько жизней нужно прожить, чтобы быть сдержаннее и равнодушнее? Еще восемь? Сколько мне вообще жить. И как дальше-то? Теперь.