На языке эльфов — страница 16 из 62

Зато есть возможность вынуть из чехла наушники. Один – себе. Второй – тебе. Держи. А ты хитрый и наглый. Руки на коленях. А шею выпрямляешь и немного разворачиваешь голову.

Я все равно скоро умру, уже можно. Так что иду на поводу. Тянусь. Мои пальцы тонкие, холодные, лезут тебе под шапку в жаркое пекло. Помещаю наушник, путаясь в кудрях. Они очень мягкие, пружиной кутают мне кожу, тянутся следом, когда я отстраняюсь. Тру между пальцами выбившуюся прядь и только после отпускаю.

Ты все видишь. Ты блестишь. Глазами, губами, сердечным ритмом.

Я отхожу и сажусь напротив. Опускаю смартфон на стол, подключаюсь, нажимаю «проигрывать». Давай послушаем мелодию, под которую я борюсь со слугами смерти.

«Carol of the bells». В интерпретации Линдси Стирлинг.

Струны – запряженной каретой в ночь. В упряжке – хаски. Если от добровольной смерти есть лекарство, его может доставить только сто пятьдесят ездовых собак.

Добровольная смерть. Смерть по доброй воле – добрая смерть? Если есть антитоксин, он на расстоянии в тысячу километров. Пяти днях пути для мокрых носов и сильных лап, связанных воедино. Великая Гонка Милосердия. Сыворотка жизни сквозь вихри, метель и минус тридцать один по Цельсию. Упряжка и человек. Способный вынуть ящик из-под снега голыми руками, если сильные порывы ветра все-таки перевернут нарты.

А они перевернут. Жизнь такая, понимаешь? Если смерть может быть доброй, то и жизнь вполне – злой. Если от них обеих и есть лекарство, это не надежда на то, что тот, кого ждешь, принесет его тебе. Для меня это надежда на то, что тот, кого ждешь, придет. Все равно. Не оставит. Даже если я болен сильным ледяным ветром. Дифтерией или психозом. Физически или ментально. Своей Фэа или своим Хроа. Мыслью или инфекцией.

Это мое видение. Ставь ударение, куда хочешь. А как видишь ты? Как долго сможешь идти? А вырывать жизнь из острых когтей колдовских фамильяров? Ты все это сможешь? Боюсь, что нет.

А чего боишься ты? Мелодия начинается заново, когда отстраняешься от спинки стула и подаешься вперед. Руку тянешь. Опускаешь на стол, раскрывая ладонь – посередине. Тыльной стороной вниз. Смотришь и смотришь.

Твое дыхание по венам, мое – по частям. Тш-ш. Мне громко. Мне нельзя.

Тш-ш. Я тоже должен быть упрямым. А ты смотришь и смотришь. Глаза мерцают, все в себя вбирают. И меня. Ильменитовое кольцо сжимается, купол вырастает поверху, прячет. У меня такое чувство, что я останусь сухим, если начнется дождь. И, если взорвется планета, выживу в этом бункере из твоих запахов и цветов.

Ты должен помнить, что у моих пальцев свое самосознание, да? Только поэтому они подбираются к твоим, собирая холодную влагу со стола. Медленно, как змеи, как смертный к опасному хищнику. Ты не кусаешься. Ждешь. Дожидаешься.

Мои пальцы упираются в твои. Мне уже хочется бежать. Но я сижу. А ты поддеваешь мою ладонь и стелешь свою прохладным мягким ковром. Ползешь той же змеей, пока не сжимаешь пальцы. Захлопываешь снизу, обнимаешь мои.

Я слишком громко работаю сердцем. За ним пропадает мелодия. Барабаны в перепонках, звук близко-близко, будто ритмы покинули грудь и хотят сбежать. Крысы с тонущего корабля. Заливает пока только трюмы. Ну, здравствуй, моя погибель. Пробирайся под рукава, ползи к ушам, лейся в голове, увлажняй, топи, капай к шее, заливай ребра – перевернутую лодку – образуй воронки в животе.

Ты – вирус, Чон Чоннэ, знаешь? А я без защитного костюма. Мне скоро понадобится лекарство. Собаки не успеют. Ты не придешь. Но я уже все. Глянь. Мне дышится с трудом.

И живется так же.

9

Думаю, когда-нибудь все это прекратится.

Я перестану рождаться человеком и стану небоскребом. Талисманом этого века. Символом людей, привязанных к жизни стальным или железобетонным каркасом. Я буду высоким. Возможно, выше, чем Бурдж-Халифа. Фундаментально привязанный к земле, но слишком рьяно тянущийся к небу.

Я больше не буду человеком. Одним. Вместо этого вмещу в себя сотни людей за раз. Ты только представь? Вот это будет жизнь. Очень долгая. Если, конечно, в меня не врежется самолет.

Ты бывал возле мемориала на месте торгового центра, Чоннэ? Я однажды пробыл там целые сутки, ничего не ел и ничего не пил двадцать четыре часа. Почти все время потратил на изучение имен, вырезанных на камнях. Две тысячи девятьсот семьдесят семь. Ночью сквозь них бьется желтый свет, и это невыразимо красиво. Там широкие квадратные впадины, льется вода, и с виду это производит впечатление огромного впечатляющего фонтана. С черным углублением по центру, куда стекает жидкость.

Куда стекаю я, чтобы простоять там достаточно долго и дождаться темноты. Потому что, когда дожидаешься, то можно увидеть, как в самом центре открывается дверь.

Она с тобой говорит. Со мной говорит точно. Вот она меня спрашивает, думал ли я о том, что живым редко ставят памятники, а у мертвых они почти всегда есть. Какой у этого смысл, ты знаешь?

Я думал. Вот ты пожил, пусть и очень-очень так себе, может, самым дурным из способов, но пожил же. Прошел по-своему эту тяжелую игру. Понял? То есть ты заслуживаешь почестей уже только потому, что жил. Ты герой. Ясно?

– А если это был жестокий маньяк, убивавший и насиловавший людей? Тоже герой?

– Тоже.

Дни в середине марта отчего-то стали жутко ледяными. Ты говоришь, и вокруг массы пара, проникающие зубами в мой.

– По-твоему, это справедливо? – По-моему, у тебя нос по цвету похож на аварийную кнопку, упрямый ты дурак. Мне хочется улыбнуться. Пальцам – дотронуться. Но я помню свои правила.

– Ты поставишь надгробный камень женщине, погибшей от рака?

– Разумеется.

– А чем от нее отличается маньяк?

– Это риторический вопрос? – И брови вверх, где-то спрятались под шапкой, сбежали.

– Нет, – кратко мотаю головой, поддерживая зрительный контакт. – Ты судишь по последствиям, результатам. А ты начни с начала.

– Подскажешь, с какого начала?

– Начни с причины, по которой ты ответил «разумеется», стоило мне сказать, что у женщины был рак.

– Она страдала.

Я выдыхаю пар и отвожу взгляд.

– Вот если человек грубит и кричит, злишься, да? – спрашиваю, рассматривая небольшую толпу в теплых куртках с сумками. – А скажут, что он болен чем-то серьезным, сразу притихнешь. Пожалеешь. Подобреешь. Ты не думал над тем, как это странно? – Водитель курит, пробуя автобусное колесо подошвой, люди мнут билеты под навесом рядом с остановкой. – Что мы уважаем страдающих? Даже героизм – это ведь игнорирование потенциальных страданий усилиями храбрости. На этой планете очень ценят тех, кто знает вкус мучений. Это в какой-то степени извращение. – Пар умирает на моих глазах, и я оборачиваюсь к твоей черной глубине. – Чем тебе не диагноз?

– Хочешь сказать, мы все больны?

Вопросы важные. Серьезные. А у тебя щеки слишком румяные уже, и весь вид удивительно нежный с этим розовым капюшоном толстовки.

– Тела́ – безусловно. А в чем, ты думал, смысл этой игры?

– Ты в курсе, что это слегка притянуто за уши?

– Может. – Грею руки в карманах красного пуховика и там же сжимаю карты. – Но почему ты понимаешь одну болезнь и презираешь другую? Маньяк виноват в том, что ему достался не рак, а психопатия?

– Не виноват.

Соглашаешься ты решительно. Мотаешь головой и переступаешь с ноги на ногу.

– Разница в том, что его болезнь причиняет вред другим. А если бы психопатия проявлялась, скажем, как рак легких, ему бы уже сочувствовали. Ты ведь не из тех, кто говорит: «у него слабая воля – если б захотел, нашел бы, чем заняться вместо депрессии, убийств и извращений». – Легко делать вид, будто меня не волнует ответ. Будто он дежурный. Или риторический, если захочешь. Только наперекор самовнушению я машинально все равно повторяю еще раз: – Не из таких, Чоннэ?

Тебе не требуется времени. Пар красит губы сразу же:

– Нет, Итан.

Нет, Итан. Это хорошо.

– Уверен?

– Уверен.

Это важно.

Начинается посадка, и я сбрасываю капюшон, ожидая, пока подойдет моя очередь заходить. Точнее, наша.

Ты, упрямый, сегодня не скрывался. Я вышел из общежития, а ты стоишь, опираясь на парапет, смотришь что-то в смартфоне. Ждешь. Там еще замерз. Сейчас – подавно. Зачем тебе только все это.

– Как считаешь, – на тебя не смотрю, слежу за движением пассажиров, – ты бы смог влюбиться в психопата?

– Сложно сказать, – вжимаешь плечи, шуршишь своей зеленой курткой, – теперь, когда я уже влюблен в тебя.

И шмыгаешь носом, наверное, в десятый раз. Румяный, замерзший, дурной.

– Уверен, что я не психопат, Чоннэ?

– Мы все больны. Ты сам сказал.

– Верно. Все. – Глаза сами опускаются к вымазанному асфальту под ногами, следят, как стекает грязь с крупных чумазых шин. – Один не может выйти из дома, пока не проверит двадцать раз, закрыл ли дверь. Второй – пока кого-нибудь не задушит.

– Страшно.

Ты совсем рядом, я уже тобой пахну.

– Страшно. Но такова игра.

Люди толпятся, шумят одеждой, прыгают на свободные места. Я иду в конец автобуса, к сиденьям, что чуть выше остальных. Сажусь у окна, протертого чьей-то ладонью в непримиримом желании разглядеть улицу за стеклом. Впервые за все твои якобы тайные рейды ты оказываешься прямо рядом со мной. Гляжу в окно, но и оборачиваться не нужно: меня заслоняют все твои формулы.

– Ты же не против, – звучит замерзший голос, – что я посижу рядом и, возможно, буду, ну, знаешь, тереться плечом?..

Понимаю по тону, что ты играешься.

– Плечом? – жалкая попытка съязвить.

– Больше же ничем тереться не разрешено, так? – И подмигиваешь, все-таки ловя мой взгляд.

Когда я запомню, что тебя не переговорить? Уже пора.

Волосы у меня уже весенние, мартовские, сейчас цветом почти как песок у воды в самых жарких из стран. А это значит, что ты вот так ненавязчиво рядом – касаешься, не кусаешься, слушаешь, говоришь – больше двух месяцев. Больше.