Но музыка уже играет, а ты… ты меня обнимаешь взглядом. Если бы не видел сам, не поверил бы, что так можно: когда ты только смотришь, а я как будто чувствую твои ладони на своих щеках, шее, волосах. Свои руки вижу на твоих. Щеках, шее, волосах. Наматываю кудри на пальцы. Массирую, побуждая прикрыть глаза от блаженства. И даже простонать.
Когда эта дверь закрывается, твои глаза – нет. Всего на краткий миг ты смотришь в экран, а потом снова на меня и, прежде чем включить песню, говоришь:
– Под эту, Итан, я тебя раздеваю.
По спине как будто льется краска. Жидкая акварель подтаявших букв, смешанных с твоей слюной. Эта мысль такая резкая, яркая, неожиданная.
The cinematic orchestra – «Arrival of the birds».
Play.
– Всего раздеваю догола. – Не могу отвернуться. Я просто не могу. Тело не помнит как будто, как. – А потом всего целую. Везде, Итан. Чтобы на тебе не осталось мест, о которых я бы не знал.
Эта дверь не скрипит. Не шумит. Не гремит. Так, как открывается она, катится только клубок ниток. Едва уловимо и даже со стороны – мягко.
Твои слова – твои законы. Я держу лицо, но внутри не держится уже ничего. Внутри я совершенно дурею. Там из коридора вижу свою кровать. На ней бледно-синее постельное белье и мятое одеяло. Ты на ней. И надо мной. Ты над всем, что есть, было и будет. Ты над картой планет, небесных машин и лунных локомотивов.
Кудри висят, обрамляя лицо, щекочут кожу, но мне со стороны видно, что я под тобой едва дышу. Понимаю: если не притормозишь, я задохнусь. Я смотрю на нас и пытаюсь сказать об этом, окликнуть, но никто не слышит. Пытаюсь достучаться до самого себя.
Итан. Итан. Итан! Приди в себя. Зачем ты дал себя раздеть? Зачем ты дал себя. Ты же знаешь, ты все-все знаешь. Это растает, все испачкает, тебя зальет. Ты утонешь, а ему с этим жить потом. Не себя. Его пожалей. Сгони прочь! Ну!
Итан. Ты глупый маленький эльф. Только попробуй застонать, дурак.
Мелодия такая долгая. Ты успел меня раздеть, Чоннэ, поздравляю. Я так хочу съязвить, защититься, показать, что я непоколебим и непробиваем, нужно придумать что-то, облачить в острое слово, фразу, выражение лица. Что-нибудь. Но ничего не могу.
Когда мелодия заканчивается, я спаян с твоими глазами. Если бы мог, подумал, как дышу и какая остановка. Но ничего не могу.
– И последняя. – Твой голос – формулы уравнений, над которыми ломают головы великие математики. – У нас с тобой будет два вида секса. – Губы движутся, блестят, красят особой краской. Мажут с головы до ног оцепенением. Моим безропотным повиновением в мышцах. – Нежный. Чтобы ты знал, как я люблю тебя. – Голос сыпется мне за шиворот буквенной стружкой, вызывает какую-то нездоровую дрожь. А ты, непоколебимый, жмешь на «play», и я не могу оторвать взгляда, даже чтобы посмотреть название[7]. – И грязный. Чтобы я знал, как ты любишь меня, раз готов такое дозволить.
Многое может слово? А если это будет только звук? Резкий, грубый, сильный, громкий.
В твоих глазах – острые углы и коридоры скрипучих звуков. И огня. Холодный воздух вокруг – ничто на фоне горящих лент на твоей роговице. Да ты сейчас смотришь и говоришь: «Ты думаешь, что сможешь скрыться, но я чувствую твой запах на расстоянии миль точно так же, как это могут животные». Ты же неспроста включил самую первую песню.
Неспроста тут все. Я бы мог наконец испугаться. Запоздало, но все же. Ты же не простой, Чон Чоннэ, который может два года преследовать, не спать, изучать, наблюдать, выжидать, ходить по пятам. Можно решить, что ты тоже немного болен, как и все здесь.
Just like animals.
And all the humans [8].
Включая меня.
– Твоя остановка, принц эльфов.
Я машинально вздрагиваю, когда твои пальцы нежно касаются моей кожи и забирают наушник. Ощущение, что ты произнес заклинание. Потому что автобус останавливается, я нахожу в себе силы оторвать взгляд, выдохнуть – в надежде, что это было незаметно, – и встать на ноги. Еще немного, еще чуть-чуть. Я выйду на воздух подальше от твоего ласкового пламени. Мне просто нужно подышать нормально.
Из коридора твоих саундтреков меня выдергивает теперь уже твоя рука. Ловит ладонь, едва я делаю шаг по проходу, несильно сжимает мне пальцы. Теплая-теплая. Заставляет снова обернуться.
– Только не бойся. – Ты смотришь, и видно: все понимаешь. Переживаешь, насколько сильно мог напугать. – Пока не позволишь, я никогда не трону.
А я тебя не боюсь, Чоннэ. Только себя и в себе.
Ты проводишь большим пальцем по моим костяшкам. Нежно и горячо. Бросаешь взгляд к дверям, понимаешь, что нужно отпускать. Я ничего не говорю, ухожу, спрыгиваю на мокрый асфальт и не оборачиваюсь к большим окнам, чтобы на тебя посмотреть. Если ты понимаешь, когда нужно отпускать, я тоже должен был. Сказать тебе, что в итоге, Чоннэ?
Слушай. Признать пару – это три контрольных точки:
– готовность вверить душу,
– желание подарить тело,
– доверие и самостоятельный шаг навстречу.
Как только я узнал тебя, а потом позволил прикоснуться, прошел первую.
А сейчас
только что
достиг второй.
Знаешь, что это значит? У меня было три шанса себя спасти. И я только что
потерял
предпоследний.
10
Можешь себе представить, что жизнь – это предмет одежды, допустим, твоя клетчатая серо-белая рубашка из шерсти? И вот мы берем ее и закидываем в стиральную машинку. Нам надо ее обновить, привести в порядок. Она вращается в барабане, как конвейер воспоминаний, а после и пахнет приятно, и на ощупь тоже.
А можешь теперь представить, что я – это предмет одежды, допустим, твоя клетчатая серо-белая рубашка из шерсти? И вот мы берем меня и закидываем в стиральную машинку. Тот же порошок и принцип, но, когда все закончится, ты увидишь, что я не отстирываюсь.
Выводятся пятна скуки, как во фразе Хичкока, но не татуировки в черепной коробке. Все эти рекламы чудодейственных отбеливателей – для меня пустой звук. Ты выбросишь свою рубашку, если она не отстирывается? Или порвешь на тряпки для уборки. Или будешь дома носить, не заботясь о сохранности. А когда в мир, воздух, к людям, тогда снимешь, бросишь на кровать и наденешь что-то другое. Так и будет.
Я не хочу быть брошен на кровать. Во всех смыслах. Ты в меня не закутаешься. Я тебя не согрею. Я рвусь на тряпки, Чон Чоннэ, такие, после которых разводы.
Самое лучшее, что ты можешь для меня сделать, это вывесить на улице и оставить в покое. Под небом, на всех семи ветрах. Чтобы я мерз, ничего не чувствовал и мечтал уснуть. Я буду висеть, и ветер вместо шума станет щекотать уши, мешая пятнам заливать голову, мешая мне думать; а если мысли иссякнут, не будет цветов и оттенков, не будет звуков, и я застыну в самом центре сквозняков, надеясь, что низкие температуры завершат гонку милосердия и перед самой смертью убьют во мне все микробы и вирусы, из-за которых я когда-то заболел.
Альфред Хичкок говорил, что фильм – это жизнь, с которой вывели пятна скуки. Я так часто об этом думаю. Слишком часто, Чоннэ. Всякий раз, когда смотрю кино, вне зависимости от его жанра, представляю, что есть такая возможность – стать кадрами, пленкой, звуковой дорожкой, титрами, чем угодно. Стать фильмом – пусть это будет особого вида эвтаназия.
И если б я мог стать чужой историей, частичным вымыслом, я бы попросил оставить мне скуку – пусть измажут ею до ушных раковин все сценарные листы. Лишь бы только оказалось под силу затмить ту живость, подвижность и яркость образов, которые когда-то меня утомили, ввели в ступор и ослепили. Если б имелась возможность превратиться в кино, я бы стал одним из мультфильмов, что так любит моя сестра.
Это я могу сказать уже сегодня.
– Я натурально рыдала! Просто сидела и хрипела, как неисправный двигатель. Ты можешь себе представить? Я даже над «Хатико» так не плакала!
Кори хрустит жареным арахисом и много-много говорит. Она это любит. Я люблю тоже. Ее слушать.
– Когда он в конце его узнает, – она запивает газировкой и говорит, разжевывая, – я нажала на паузу, чтобы прочувствовать. Просто класс! Столько времени прошло, а он его по запаху! По запаху, Итан! Ты вот можешь кого-то по запаху узнать?
– Могу по шагам.
Я говорю негромко. В прачечной, помимо меня, трое, в разных углах, в своих мирах и тканях.
– Ну, ты же нечеловек, с тобой понятно, – по-моему, у нее во рту снова целая горсть, – а он же драфон, лет дефять профло, а он ефо уфнает. Такой хищник сначала, семью оберегает, а потом такой – как ребенок кинулся обниматься и своей паре с детьми как бы дает понять, что свои это, бояться нечего, свои, Итан. Из всех-всех людей вот эти – свои.
– Пять, – поправляю, опускаясь на корточки, чтобы забросить белье в стиральную машину. Сегодня только цветное.
– Что «пять»?
– Лет прошло. Не больше пяти.
– Неее, у Икинга борода, он совсем мужик. Плюс двое детей, им лет в самый раз, получается. Старшей – пять, наверное. Младшему – четыре. Для себя пожили пару лет, потом дети.
Я усмехаюсь, качая головой, и захлопываю барабан. Сестра уже не жует. Слышно, как двигается ближе к ванной, мыть соленые пальцы:
– Дай пройти, Дарси, блин, отойди! – Дарси – золотистый ретривер, который никуда от сестры не отходит, следует по пятам и тычется носом в пятки. – И че ты там усмехаешься?
– Это Скандинавия раннего Средневековья, – запах порошка живет в этих стенах постоянно, но у моего какой-то особый резкий цвет, новая пачка, – если супруги занимались сексом, – четвертаки гремят в ладони, со звоном сваливаются в механическое брюхо – раз, раз, раз, – то не пренебрегали возможностью продолжить род, – раз, раз, раз.
– Ой, ну все, продолжение ро-о-ода… – вода больше не журчит, – ты все части посмотрел?
– Все.
– Зашло?
– Поучительно, до́бро, важно.
Легкое гудение в промежуток между словами, и, заливаясь, журчит вода уже по эту линию.