– Ты же слышишь и видишь то же, что и он. Скажи мне, как часто он врал мне за пределами истории про эльфа?
Король разводит руки, не расставаясь с бутылкой:
– Да всегда.
– Когда именно? – А ты самый упрямый неугомонный дотошный необыкновенный дурак. – И о чем именно?
– «Ты мне не нравишься, Чон Чоннэ», – королевский палец – указательный, – «я ни с кем не целовался», – средний, – «у меня есть тот, кому я даюсь», – большой, – и бла-бла-бла.
– Это защита, а не диагноз. В этих случаях я знал, что он врет.
– И про «целоваться» знал? – улыбается Ури: подловил.
А ты меняешься за секунду. Энергия такая мощная, но теперь с тенями по стенам из белого кирпича.
– Здесь ложь, – голос другой даже. – Признаю.
– Что в кулаках? – Король наблюдательный. Замечает, что у тебя ладони сжались на подлокотниках. – Ревность или обида?
– На что обижаться? Он не обязан рассказывать мне все. По крайней мере, на данном этапе.
– Тогда на что злишься?
– Эрик. – Показательно разжимаешь кулаки. – Кто он такой? Итан был с ним в отношениях?
– Весьма занятного характера, должен тебе сказать! – восклицает король, и здесь мне слишком сильно хочется дать ему пощечину.
– Это связано с его детской травмой? Или это отдельно?
– У психов, букашка, отдельно ничего не бывает. Все впечатления – в одном котле.
– Что между ними произошло? Ты можешь рассказать нормально?
Ури делает новый глоток, смотрит поверх бутылки:
– А нахрена мне это надо?
– Ты хотел отпугнуть. Вот и отпугивай.
– Да ты мутный мандарин какой-то, непонятливый. – Облизывает мокрые губы и отставляет бутылку. – Я тебе уже сказал: у Итана фобия, раздвоение личности и полная нездоровая уверенность в том, что он эльф.
– Какая фобия? – не упускаешь возможности уцепиться за слово. «Джек-пот». – Ты не говорил о ней до этого.
Чего теперь бояться. Чем больше вопросов, тем быстрее закончится игра.
– Бросать его нельзя. – Ури жмет плечами. – Все просто.
Действительно. Проще и не скажешь.
– Бросать? – Монета: звяк. – То есть… оставлять в одиночестве?
Теперь снова цыкает король, чуть не закатывая глаза:
– Вот ты мозги включи, букашка. Он же ночами блындает в одиночку. Так ему как раз комфортно. Бросать – значит уходить и оставлять навсегда. Смекаешь? – И брови вверх в вопросе. – Типа, я вот есть у него, да? Мне уходить нельзя, иначе все. Родители, допустим. Если выгонят его или откажутся, лишат себя, это тоже конец. Вот ты, например, Чон Чоннэ. Наиграешься, перегоришь, устанешь. Махнешь рукой, – ладонь показательно вверх и в жесте прощающегося, – «асталависта, бейби, мы друг другу не подходим, я потерял интерес», – она же ловко к шее: расшифровка «по горло», – «вот здесь у меня все твои заскоки, особенно этот ублюдок Ури, который мнит из себя короля Антарктиды, так что прощай, малыш, не жди меня больше». Реалистичный сценарий, да, мандарин? Так вот ты попрощался и пошел дальше жить, а вот у Итана нашего вот здесь, – указательный палец тычется в уже и без того испачканный краской висок, – переключатель, такой чик-чирик, и он, Итан, после этого чик-чирик в восемь лет резанул левое запястье. Потом в пятнадцать – правое. А в шесть увидел, как в кино старик вешается, и тоже попробовал. Вот что значит «нельзя бросать», мандарин.
Итак, фокус, Чоннэ.
Большинство делают вид, что их ассистент исчезает. А я, напротив, заставляю всех думать, будто все еще здесь. В одном из стаканов. Разоблачаюсь:
я ведь и есть наперсток.
Ношу самого себя на пальце, чтобы не уколоться иголкой и не заснуть вечным сном. Спящая красавица у нас ты, а я из другой сказки, помнишь? Мой вечный сон не прекратить поцелуем. Я из-за него и уснул. Как иронично.
И очень жаль. Что ты – это ты. Что я – это я. Если бы мы жили в Корее, я бы говорил «ури», имея в виду нас обоих. Местоимение. Место мое рядом с тобой, место твое – со мной. Но в этом жизненном развороте Ури – это я и моя боль. Ты – тоже моя боль. Потому, что я в тебя…
ты мне…
я тебя…
Черт.
Как будто будет легче, если я не скажу это вслух в собственной голове.
– Кино хочешь глянуть?
Ури наблюдает за тобой, запивая конфету вином, а я подглядываю из своего кармана. Мне страшно и болезненно тоскливо. Король думает: если уйдешь сейчас, есть вероятность, что я переживу. Может быть, она и правда есть. Возможность. Сейчас, когда я поставлен перед фактом и правит Ури, верится с трудом, но с понедельника, возможно, я как-нибудь себя заставлю еще пожить. Хотелось бы сказать, что я могу это контролировать. Что я в здравом уме и все осознаю. Только это миф.
Миф – это то, во что другим трудно поверить или тяжело понять. Если бы способность читать мысли была при мне, я бы сбежал из комнаты. Но, к счастью, мне по-прежнему дано лишь наблюдать со стороны, как ты не слышишь королевского вопроса, но продолжаешь смотреть нам в глаза. С каждой секундой твой взгляд постепенно тает и стекается сквозь, застывая в невидимой точке координат, в нулевом километре, где начинается отчет нового восприятия.
Пожалуйста, Чоннэ, не думай так громко. И не спускайся взглядом к заляпанным краской запястьям с такой робкой медлительностью, словно там татуировка с остатком лет, предписанным тебе свыше. Ничего в этом нет на самом деле. Кто не хочет себя убить? Да ты удивишься, сколько все-таки иногда даже пробуют. И у скольких, в конце концов, получается. В Токио, допустим, в лесу Аокигахара ежегодно находят более семидесяти бедолаг, к которым не успела упряжка.
Ко мне несколько раз не успевала тоже. Но это банальные истории самых банальных эльфов. Надеюсь, ты понял, кто такие эльфы на самом деле?
– Букашка?
Ури бесцеремонный, ему скучно, он зовет. Ты машинально поднимаешь взгляд, и я – в своем измерении – убираю руки от лица и замираю, как предметы вокруг, когда вижу, как блестят твои фантастические глаза.
– Что? – Ты растерянно подаешься вперед, опираясь локтями о колени.
– Кино, говорю. Документалочка. Тебе не понравится, но мне надо, чтобы ты посмотрел, картину полностью обрисовал и смотался.
– Оно связано с Итаном? – тонко звучит, почти рвется. Не надо так громко думать, Чоннэ, пожалуйста.
– Всенепременно! – Ури хлопает в ладоши, разбавляя унылый воздух. Он терпеть не может ауру печали, особенно мою. – Поднимай зад и, как говорится, занимайте места́ согласно купленным билетам.
Под твоим сладко-печальным взглядом бьет ладонью рядом с собой и ждет, когда зажжется экран ноутбука. Ты послушно поднимаешься и садишься рядом с королем. От него пахнет химией, шоколадом и горьким виноградом. В моем салоне пахнет точно так же.
Ури бьет грязным пальцем по сенсорной панели – расширяет экран видеофайла. Этот вот видеофайл идет больше сорока минут, Гермес, и не стоит ровным счетом ничего. Ты смотри просто. Наперсток искать не нужно.
Только он и будет – ничем не прикрытый – прямо перед тобой.
13
Мне пятнадцать.
Совершенно черные волосы, данные природой. Отросшая челка, спадающая на глаза. Кепка тоже черная, новенькая, лежит на столе рядом, как доспехи. Я могу спрятать за ними лицо, если почувствую, что прядь волос недостаточно с этим справляется.
– Что ты рисуешь?
– Цвета, – бесцветно или просто блекло, не знаю. Я столько раз смотрел эту запись, что воспринимаю как должное.
– В виде букв? – Миссис Лейн почти вся за пределами камеры. Можно разглядеть лишь рукав белого халата.
Молчу. Без разницы, как другие понимают мои поступки.
На столе стопка листов и стая разбросанных рядом цветных карандашей. Я не рисую. Я пишу. Вывожу печатные буквы алфавита, раскрашивая каждую так, как вижу ее цвет.
– Ты сам себе доверяешь, Итан?
Я просто киваю.
– А ему?
Я просто киваю.
Голос у миссис Лейн, как у Тома Хэнкса. Размеренный, понятный, неторопливый. Ей бы озвучивать тексты для иностранцев, а не ставить диагнозы.
– Почему?
– Он защищает.
– Ты чувствуешь себя незащищенным?
Позади меня можно разглядеть серый стеллаж с картами, белую раковину и такой же шкаф для одежды с двумя пышными зелеными растениями на вершине.
– Да. – Всегда удивлялся, зачем ставить их так высоко, чтобы потом приходилось вставать на стул.
– Но тебе не нравится, что он не советуется с тобой, когда хочет появиться?
Пятнадцатилетний я в большой рыжей толстовке. Капюшон едва держится на голове, готовясь сползти окончательно. Его шнуровка качается на весу.
– Не нравится, – это голые слова. Движется усердно только рука, сменяя карандаш на черный. Им я рисую контуры букв.
– Ты хотел бы с ним договориться?
– Да.
– Тогда не против, если я задам тебе вопросы, которые уже задавала раньше?
– Не против. – Виктор примерно объяснил, что планируется сделать, но я равнодушен. После приступов я всегда был немного апатичен. Куда больше, чем в обычное время.
– Они могут тебе не понравиться, но придется еще раз на них ответить, ты не против?
– Нет.
– Ты помнишь, зачем мы это делаем, Итан?
– Да.
– Хорошо. – Можно разглядеть, как доктор складывает руки на столе на манер первоклассников. – Начнем?
Я меняю карандаш на желтый и приступаю к заливке.
– Тебя зовут Итан, так?
Сейчас – да.
– Да.
– Скажи, почему ты здесь?
– Здесь – это у вас в кабинете или в больнице? – задаю вопрос, но не отрываю лица от алфавита.
– В больнице.
– Я хотел покончить с собой?
– Ты не уверен?
– Нет, уверен, – я киваю машинально, и капюшон слетает.
– Который раз ты хочешь покончить с собой, Итан?
Не могу сказать, что я не люблю такие вопросы.
Вопросы как вопросы. Просто у меня невероятное воображение. Если спросить, я прокручу в голове картинки. Делать это одновременно с заливкой мне сложно. Я замираю, смотрю лишь на карандаш, жду, пока рисунки в голове закончатся.