Как по мне, это пример очередного персекуторного бреда. Ты, может, слышал о нем как о мании преследования, но, если копать, то можно связать с ней и страх, и низкую самооценку, и любое посттравматическое расстройство. Обычная мания преследования – это мегаломания наоборот. Бредовая убежденность в том, что кто-то за тобой постоянно наблюдает и замышляет причинить вред. Все что угодно: изнасиловать, убить, подставить, скомпрометировать, надругаться, похитить, использовать, обмануть, высмеять, бросить.
Жертва изнасилования, навсегда опасающаяся мужчин, тоже в какой-то степени отныне живет с персекуторным бредом. Ей кажется, что любой мужчина желает и намерен над ней надругаться. А это не так. А ты возьми и докажи. Не получится. Мой персекуторный бред тоже до безобразия обширный. Взрослые мужчины также кажутся мне скрытыми извращенцами, только и ждущими втайне ото всех, когда я останусь с ними наедине.
А еще я уверен и упрямо жду, что любой человек, стучащийся в мою дверь, рано или поздно потеряет интерес к моему порогу. Это мания воспаленной убежденности, которую не лечат никакие разговоры. Внутри нее бесконечно крутятся картинки воображения, в которых я хочу, держу настроение, а потом оно рушится, мечта сыпется, никто не остается.
У меня на правой лопатке татуировка уробороса. Так я вижу состояние своего мышления. Свернувшимся в кольцо змеем, кусающим себя за хвост. Древнейший из символов, происхождение которого невозможно установить. У него туча трактовок, и самая популярная – о бесконечности. Циклах природы. Перерождении и гибели. Может, в этом что-то есть.
Только для меня уроборос – темнота и саморазрушение с возможностью преобразовывать боль в потенциал. Мой – в том, как много я думаю, пока изжевываю самого себя. А я изжевываю. Со мной что-то происходит. Что-то вроде насильственного теста, болезненного эксперимента над тем самым собственным потенциалом.
В прошлую субботу Ури представлял тебя, пока мастурбировал. Обычно он отключает меня. Или я отключаюсь. Отвлекаюсь. Прыгаю по радиостанциям в своей машине, застывшей посреди времени. Глушу звуки и образы. А в субботу.
В субботу я не включил радио. В субботу я остался. В субботу Ури испачкал спермой клеенку кресла, в котором ты сидел, а потом расхохотался, потому что понял, что это и моя сперма тоже. В субботу Ури ушел, оставив меня с рукой в спущенном до пояса комбинезоне. Который тоже был испачкан. Мне стало холодно. А потом мерзко.
Я слышал, как сердце колотится, отбивая где-то сто сорок. Я поднял руку. Она тоже была в сперме. Немного. Но для меня все равно что в краске по запястья. Было странно. Разноцветная ладонь с полупрозрачным клеем, из которого в женских телах собирают человеческий конструктор.
Я подумал, будет ли ребенок похож на тебя, если собрать мой клей и продать в банк спермы. Конечно, нет, но, с другой стороны, было бы удивительно, если б собранная сперма содержала в себе частички того, благодаря чьему образу получилась.
Потом я вспомнил о мутировавшем растении из лаборатории моего детства и представил, что сперма – это семена, которые могут прорасти не только в женском теле или пробирке. Я вообразил, что их можно закопать в землю, как и любые другие. Поливать, как и любые другие. И из них вырастет удивительное растение. Каждый раз самобытное, не похожее на остальные. И всегда фантастическое. Живое. Вроде венериной мухоловки, только куда дружелюбнее. Или нет. Опять же: в зависимости от темперамента и натуры человека, из облика которого родилась.
Я сидел с приспущенным комбинезоном посреди едкого запаха краски и хрустящей пленки, смотрел на жидкий клей меж пальцев и думал, насколько странным я буду, если соберу его и посажу в саду. Потом я поднялся и все вытер. Спокойно. Разделся. Залез в ванну, согнув ноги в коленях, и ждал, пока наберется вода. Я смотрел в одну точку и думал. О тебе, конечно. О том, понимаешь ли ты, что я такое.
Осознаешь ли, что влюбился в лгуна, который умеет раздваиваться, думает, что родился эльфом, и хочет сажать свою сперму за домом, надеясь, что из нее что-нибудь вырастет.
Когда мне пришло все это в голову, я подумал, что сумасшедший тут совсем не я. А потом упал на спину, чтобы вода выплеснулась за борт, заставляя собак возмущенно фыркать, и тоже смеялся. Потому что сперма была общей.
В воскресенье Кори включила мелодраму в гостиной, и я присоединился, пока обедал.
– Ты смотрел.
Я не понял.
– Ты не отвел взгляд, когда они целовались.
Я не отвел взгляд, когда персонажи целовались. Это тоже впервые. В смысле раньше я пытался не отводить, и это несложно. Все не настолько плохо. Я не выверну желудок наружу, если задержу взгляд, но это не значит, что внутри все будет спокойно. Это как с пауками. Кто-то не может даже смотреть, как они быстро-быстро пробегают рядом. Внутри рождается это необъяснимое чувство, после которого передергивает. У меня то же самое с большей частью экранных поцелуев.
Особенно когда я знаю, что передо мной тот самый уже точно принудительный его вид. Поцелуй, за который заплатят деньги. Не хуже, чем поцелуй, от которого встанет у взрослого дядьки, названного твоим отцом, но это все равно явление, от которого передергивает.
– О чем ты думал в этот момент?
Очевидно, что о тебе. Ну, скажи, что очевидно. Не заметил, что смотрю, потому что и не видел толком. Я рисовал твой облик одному из актеров и представлял, как ты кого-то целуешь. Неважно кого.
Важно, что во мне это все равно отдалось фантомной тошнотой. Я не дурак и знаю, что причина не в том, что меня воротит от поцелуев. В этот раз у нее совсем другие корни. Я окончательно сдурел. Достиг этапа, когда стало поздно. Отталкивай не отталкивай, все равно придется как-то жить с тем, что мне страшно и тошно до щекотки в животе даже представить, что ты будешь целовать кого-то другого. И потому, конечно, разум, навсегда запомнивший, что такое принуждение, подбрасывает очевидные идеи:
терпи, предлагает, дай себя целовать, и, может быть, если он сможет целовать тебя, ему не захочется целовать кого-то другого.
Глупости. Но не предложить – прослыть равнодушным. Наверное, никому не хочется, чтобы собственный разум махнул на него рукой и объявил пропащим.
В понедельник ты снова не появился в университете. Я пропустил последнюю пару, чтобы посидеть на подоконнике пятого этажа, разглядывая студентов через окно. Тебя я не увидел, но и не стану лгать, будто мне не полегчало от того, что между нами условно было-то всего пару метров. Пока сидел, понял, насколько я облажался.
Когда мне было семь, я понятия не имел, что любить – это вот так. До костей. До состояния, когда легче дышится просто в радиусе пары метров и не дышится толком, когда метры с целой вереницей нулей.
Во вторник утром Марк ушел очень рано, и я целый час рисовал тебя на потолке. Потом мне стало за это стыдно, и я пошел в душ. Конечно, вода меня не спасла. Вместо того чтобы затопить голову, она вызвала неожиданное желание представить, как ты подходишь со спины и касаешься меня обнаженной кожей. Мало что сравнимо с моим воображением, потому, конечно, я, как дурак, трусливо шагнул вперед, обхватив себя руками. Как будто ты действительно был позади и я старался увеличить между нами расстояние.
Я спросил себя, почему сделал этот шаг вперед. Чего боюсь, если это ты. С кем я по привычке тебя сравниваю? Конечно, с вымышленными антагонистами из своих повседневных сценариев и изображений. С монстрами, разумеется. Ни одним из которых ты не являешься.
Я вернулся назад, попав под душ, и проиграл те же самые сценарии и изображения еще раз. Так, как делаю в приступах персекуторного бреда. Вода шипела, грела и застилала взгляд. Я наконец осмелился позаимствовать твой облик. Вписал его в привычный ход ненавистных мне актов принуждения.
Вода шипела, грела и застилала взгляд. Я распахнул глаза. Я замер в потоке карающего водопада капель. А потом чуть в нем не захлебнулся. Моргал и моргал, перематывая сцены снова и снова. Чтобы убедиться, чтобы позволить осознанию обжечь острым лезвием новизны.
Вода шипела, грела и застилала взгляд. А я не чувствовал. Не воду. А ту долю омерзения и тошноты, какую непременно обычно ощущаю. Я сел на пол. Я прижался спиной к стене и попробовал тебя заменить на кого-то другого. Любое лицо, любое тело. Как обычно. Все сразу же возвращалось обратно. Другие сеяли прежний страх и мерзость. Другие рубили и побуждали насильно. А тебя… а ты… к тебе я…
Я что-то шептал, и буквы топились, захлебывались, срывались в водосток, оставляя меня в запотевших хлипких стенках душевой кабины. Сначала крошечная радость. А после страшно. Очень-очень. Куда легче держаться подальше, пока тянется только душа. И почти невозможно, когда она заодно с телом.
В среду ты появился на занятиях, а значит, я смог наконец тебя видеть. И я видел. Я смотрел. И понимал, что не отвожу взгляда в течение долгих минут, фантомно ощущая твой запах. Я смотрел так долго, что все-все понял. Ощутил. Осознал, что тестирую себя, как будто подсознательно жду, что все равно тебе сдамся. А раз сдамся, должен хоть что-то тебе подарить. Иметь возможность вручить не только душу. А если вспомнить, что она и так твоя, выходит, я пришел бы ни с чем, правильно?
Ты не подходишь. Пишешь сообщения, я оставляю их без ответа. Ты не ходишь за мной ночами, но сидишь на первом этаже на подоконнике. Ждешь, когда вернусь.
Не могу заснуть, пока ты снаружи.
А я не могу нормально дышать, пока ты внутри. И чем дальше открываю глаза утром и закрываю их ночью, тем яснее становится эта болезненная заметка, прибитая отныне прямо в центральной точке моего аванпоста:
как бы далеко я ни пытался убежать,
эту войну мне не выиграть.
Но я делаю вид, что побеждаю. Даже в четверг, когда нахожу те две песни, которые ты оставил напоследок в середине марта, пока мы ехали в автобусе в сопровождении твоих саундтреков.
Даже когда… в пятницу вечером… снимаю футболку и лежу на спине в полной темноте, водя пальцами по груди и животу, представляя, что это твоя ладонь. Проверяю, что буду при этом чувствовать. Даже когда мочу пальцы водой и вожу, воображением рисуя твой язык. Даже когда чувствую эрекцию. А она – меня.