На языке врага: стихи о войне и мире — страница 17 из 21

что же ты пригорюнился, мой косоглазый друг,

да, эта жизнь – общага, снег завалил экзамен.

Кроличья шапка-ушанка, ради нее одной —

можно учиться в киевском универе,

жареная селедка – это Ханой-Ханой,

нас окружают мертвые рыбы и звери —

сбрызнут лимонным соком и завернут в фольгу,

вновь отшумел Меконг в туалете дамском,

труп твоего врага сидит и курит на берегу,

жареная селедка молится на вьетнамском.

«Соединялись пролетарии…»

Соединялись пролетарии,

и пролетали истребители,

волхвы скучали в планетарии,

и ссорились мои родители.

И все на свете было рядышком:

детсад, завод после аварии,

тюрьма, и снег в чернильных пятнышках —

прям из небесной канцелярии,

военкомат от кавалерии,

погост, а дальше – снег кончается,

лепили далматинцев, верили,

что жизнь собачья получается.

И мы осваивали стенопись:

знак равенства в любви неправильный,

а дальше – нежность или ненависть,

и мой сырок со мною плавленый.

Случайное возгорание

И тогда прилетела ко мне Жар-кошка:

покурить, застучать коготком окошко,

обменяться книгами, выпить граппы,

и вставало солнце на обе лапы.

Вот струя из брандспойта, шипя и пенясь,

разбудила вкусную рыбу-Феникс:

у нее орхидеи растут из пасти,

заливные крылья – в томатной пасте.

Двадцать лет возвращалась жена в Итаку —

я обнял ее, как свою собаку,

и звенела во мне тетивой разлука,

без вопроса: а с кем ты гуляла, сука?

«Чтоб не свернулся в трубочку прибой…»

Чтоб не свернулся в трубочку прибой —

его прижали по краям холмами,

и доски для виндсерфинга несут

перед собой, как древние скрижали.

Отряхивая водорослей прах,

не обьясняй лингвистке из Можайска:

о чем щебечет Боженька в кустах —

плодись и размножайся.

Отведай виноградный эликсир,

который в здешних сумерках бухают,

и выбирай: «Рамштайн» или Шекспир —

сегодня отдыхают.

Еще бредет по набережной тролль

в турецких шортах, с черным ноутбуком,

уже введен санэпидемконтроль —

над солнцем и над звуком.

Не потому, что этот мир жесток

под небом из бесплатного вайфая:

Господь поет, как птица свой шесток —

людей не покидая.

«Когда исчезнет слово естества…»

Когда исчезнет слово естества:

врастая намертво – не шелестит листва,

и падкая – не утешает слива,

и ты, рожденный в эпицентре взрыва —

упрятан в соль и порох воровства.

Вот, над тобой нависли абрикосы,

и вишни, чьи плоды – бескрылые стрекозы:

как музыка – возвышен этот сад,

и яд, неотличимый от глюкозы —

свернулся в кровь и вырубил айпад.

Никто не потревожит сей уклад —

архаику, империи закат,

консервный ключ – не отворит кавычки,

уволен сторож, не щебечут птички,

бычки в томате – больше не мычат.

Но, иногда, отпраздновав поминки

по собственным стихам, бреду

один с литературной вечеринки,

и звезды превращаются в чаинки:

я растворяюсь ночевать в саду.

Здесь тени, словно в памяти провалы,

опять не спят суджуки-нелегалы,

я перебил бы всех – по одному:

за похоть, за шансон и нечистоты,

но, утром слышу: «Кто я, где я, что ты?» —

они с похмелья молятся. Кому?

ПИСЬМО В БУТЫЛКЕ

Щебеталь моя, щепетиль,

видно, не в чудовище – корм:

ветреные девушки – в штиль,

шторы полосатые – в шторм.

Мы сидим, колени обняв,

наблюдаем гибель миров:

нет ни темноты, ни огня,

полное отсутствие дров.

Гонорея прожитых лет,

ни стихов, ни денег, ни-ни…

Помнишь, я ходил в Интернет?

Нет его. Теперь мы одни.

Вычеркнут Васильевский твой

и Подол задрипанный мой,

и еще поет, как живой,

на сидишном плэере – Цой.

Некому теперь подражать,

некого теперь побеждать,

значит, будем деток рожать

и Его Пришествия ждать.

Где теперь мое комильфо,

хорошо, что нет неглиже,

был такой прозаик – Дефо,

он писал о русской душе.

Плакал средь тропических ив,

островное трахая чмо,

вот и я, бутылку допив —

отправляю это письмо.

«Давинчи – виноград, вишневый чех де cада…»

Давинчи – виноград, вишневый чех де cада,

и все на свете – кровь и нежность, и досада,

а если нет любви: зачем, обняв колени,

ты плачешь обо мне в пятнистой тьме оленьей?

На завтрак шелестишь вечернею газетой

и веришь тишине – мошеннице отпетой,

ее базарный торс прозрачнее медузы,

куда она несет за волосы арбузы?

Давай уедем в Рим, начнем дневник уныло,

по капельке раба – выдавливать в чернила,

пусть, за углом судьбы – нас не спасут полбанки,

лишь музыка, еще невидимой шарманки:

напрасные слова, дефис, бычки в томате

и сонная пчела на медной рукояти.

Ужин сна турщицей

Лая белая собачка, пива темный человек.

Вот вам кружка, вот вам пачка с папиросами «Казбек»,

а теперь, садитесь рядом, вот вам слово – буду гадом,

обещаю, только взглядом… Душный вечер, звон в ушах,

всюду – признак божьей кары, например – в карандашах.

К нам бросается набросок – андалузская мазня:

сонный скрип сосновых досок, мельтешение огня,

балаганчик, стол заляпан чем-то красным, вот и я —

будет вытащен из шляпы женский кролик бытия.

Без сомнений прикажите вам зарезать петуха:

вудуист и долгожитель, он – исчадие греха,

чесноком и красным перцем пусть бока ему натрут,

золотого иноверца – в винный соус окунут.

Ведь внутри себя ужалясь, как пчела наоборот —

смерть испытывает жалость, только взяток не берет.

В красках – СПИД не обнаружен, будет скомканой постель,

а покуда – только ужин: уголь, сепия, пастель.

Флейта

Люди подешевели, массовка подорожала,

выкупил из ломбарда свое добро:

это футляр для флейты,

в котором хранится жало,

«Где твое жало?» – спросят меня в метро.

Вот мое жало, сейчас я на нем сыграю —

старый пчелиный реквием по цветам,

будет ужален Петр: апостол бежит к сараю,

чтоб приложить алоэ – к святым местам.

«В саду вишневом, как на дне костра…»

В саду вишневом, как на дне костра,

где угольки цветут над головою,

лишь фениксы, воскресшие с утра,

еще поют и поминают Гойю.

Меж пальцев – пепел, так живут в раю,

как мне признался кореш по сараю:

«Вначале – Богу душу отдаю,

затем, опохмелившись, забираю…»

Причудлив мой садовый инвентарь,

как много в нем орудий незнакомых:

взмахнешь веслом – расплавится янтарь,

высвобождая древних насекомых.

…гудит и замирает время Ц,

клубится время саранчи и гнуса,

распахнута калитка, а в конце

стихотворенья – точка от укуса.

Подуешь на нее – апрель, апрель,

гори, не тлей, не призывай к распаду,

и точка превращается в туннель —

к другому, абрикосовому саду.

«За то, что этот сад переживет века…»

За то, что этот сад переживет века,

и не осыплется минута за минутой,

возьми его за яблочко и придуши слегка,

в гнедую кожуру по осени укутай.

Плоды айвы, покрытые пушком,

как щеки детские – полны и розоваты,

и ты бежишь с отцовским вещмешком,

и вновь трещат от тяжести заплаты.

Когда стреляет Босх Иероним

двуствольной кистью в голову и спину,

а ты бежишь, с рождения раним, —

вишневый и седой наполовину.

И за оградой – вновь увидишь сад,

увидишь дом и ангельские лица

всех брошенных тобою, невпопад

варенье пишется, и в баночках хранится.

«Где морковь и редис, расправляя зеленые крылья…»

Где морковь и редис, расправляя зеленые крылья,

устремляются в сизую землю съедобным лицом,

пусть безумен полет, но – божественно это бессилье,

и нельзя – не сорвать, и нельзя – не прослыть сорванцом.

Где – напялив с грехом пополам для ныряния маску,

через толщу воды – я рассматривал рыбий альков:

суету пескарей, окуней кружевную окраску,