На языке врага: стихи о войне и мире — страница 2 из 21

вместо воздуха – острый перец, постель – в иголках,

а из радио – на кусочки рваные ритмы,

да и сам я – весь в порезах, шрамах, наколках.

Если что и вынести, то вслепую —

эту речь несвязную, боль тупую.

Так пускай меня, ай нэ-нэ, украдут цыгане,

продадут в бродячий цирк лилипутов,

буду ездить пьяненьким на шарабане,

всё на свете взрослое перепутав.

Воспитают заново, как младенца,

завернут в наждачные полотенца,

вот он – ослепительный Крибле-Крабли:

руки – ножницы, ноги – кривые сабли.

2009

«И чужая скучна правота, и своя не тревожит, как прежде…»

И чужая скучна правота, и своя не тревожит, как прежде,

и внутри у нее провода в разноцветной и старой одежде:

желтый провод – к песчаной косе, серебристый – к звезде над дорогой,

не жалей, перекусывай все, лишь – сиреневый провод не трогай.

Ты не трогай его потому, что поэзия – странное дело:

все, что надо – рассеяло тьму и на воздух от счастья взлетело,

то, что раньше болело у всех – превратилось в сплошную щекотку,

эвкалиптовый падает снег, заметая навеки слободку.

Здравствуй, рваный, фуфаечный Крым, полюбивший[2] империю злую,

над сиреневым телом твоим я склонюсь и в висок поцелую,

Липнут клавиши, стынут слова, вот и музыка просит повтора:

Times New Roman, ребенок ua., серый волк за окном монитора.

2005, 2014

«Этот гоблинский, туберкулезный…»

Этот гоблинский, туберкулезный

свет меняя – на звук:

фиолетовый, сладкий, бесслезный —

будто ялтинский лук.

В телеящике, в телемогиле,

на других берегах:

пушкин с гоголем Крым захватили,

а шевченко – в бегах.

И подземная сотня вторая

не покинет кают,

и в тюрьме, возле Бахчисарая —

макароны дают.

Звук, двоясь – проникает подкожно:

чернослив-курага,

хорошо, что меня невозможно

отличить от врага.

Негрушкин

Двух пушкиных, двух рабов подарила мне новая власть:

о, чернокожий русский язык, к чьим бы губам припасть?

Хан Гирей любил снегирей, окруженный тройным эскортом,

хан Гирей – гиревым занимался спортом,

говорил: чем чаще сжигаешь Москву, тем краше горит Москва,

чуешь, как растет в глубину нефтяная сква?

Так же чёрен я изнутри – от зубного в кровь порошка,

снился мне общий единорог с головой ляшка.

Двух рабов пытаю огнем: вот – Кавафис, а вот – Целан,

кто из вас, чертей, замыслил побег, воскуряя план?

Как по очереди они умирали на дуэли и в пьяной драке —

подле черной речки-вонючки, в туберкулезном бараке.

Хан Гирей говорил, очищая луковицу от шелухи:

в песне – самое главное – не кричать,

в сексе – самое главное – не кончать.

Если бы все поэты – не дописывали стихи.

«Тишина выкипает, как чайник с большим свистком…»

Тишина выкипает, как чайник с большим свистком,

Тишинидзе не знал, что сахар – зовут песком,

Тишинюк позабыл заварку в мотне кальсон,

но, за всех ответят – коварный Пушкин и Тишинсон.

Тишинявичус сеет шпроты на черный хлеб,

как любить варенье, которое раньше еб?

Вот проснулся ветер и клонит деревья в сон:

но, за всех ответят кровавый Путин и Тишинсон.

Не война – войня, отцветает в полях бурьян,

помянем друг друга под твой коньяк, Тишинян,

сохнут радиоволны от суффиксов до морфем,

но, за всех ответит двуликий Сайленс FM-FM.

Покосились окна – и без окладов, и без оправ,

оказалось: Дзержинский – прав и Бжезинский – прав,

мы учились, авве, рассчитывать на авось:

чтобы это – быстрее кончилось, началось.

Чистилище

Этот девственный лес населяют инкубы,

а над ним – кучевые венки,

и у звезд выпадают молочные зубы:

вот такие дела, старики.

Дикий воздух гудел, как пчелиные соты,

где природа – сплошной новодел,

я настроил прицел и, сквозь эти красоты —

на тебя, моя радость, глядел.

Вот инкуб на суку пустельгу обрюхатил,

опускается ночь со стропил:

жил на свете поэт, украинский каратель —

потому, что Россию любил.

Инструкция

Фотографируй еду

перед тем как с нею

фотографируй еду

станет она вкуснее

Фотографируй ну

жник в котором люди

нам подают войну

будто пейзаж на блюде

эти бинты и йод

не просыхают с мая

может и смерть пройдет

кадры свои спасая

Фотографируй срез

времени в черно-белом

чей там зубной протез

щерится под обстрелом

Сквозь гробовую щель

фотографируй лица

о жена моя вермишель

гречка моя сестрица.

«А когда пришел черед умирать коту…»

А когда пришел черед умирать коту —

я купил себе самую лучшую наркоту:

две бутылки водки и закусь – два козинака,

и тогда я спросил кота —

что же ты умираешь, собака?

Помнишь, как я возил тебя отдыхать в Артек,

мой попугай-хомяк, мой человек,

я покупал тебе джинсы без пуговиц и ремня,

как же ты дальше будешь жить без меня?

«Солнцем снег занесло: каждый метр – солдатский, погонный…»

Солнцем снег занесло: каждый метр – солдатский, погонный,

золотится зима, принимая отвар мочегонный,

я примерз, как собачий язык примерзает к мертвецкой щеке,

а у взводного – рот на замке.

Солнцем снег занесло, и торчат посреди терриконов —

то пробитое пулей весло, то опять новогодняя ель,

в середине кита мы с тобой повстречались, Ионов —

и, обнявшись, присели на мель.

А вокруг: солнцем снег занесло вдоль по лестничной клетке,

и обломки фрегатов напали на наши объедки,

для чего мы с тобою сражались на этой войне,

потому, что так надобно было какой-то гэбне —

донесли из разведки.

Облака поутру, как пустые мешки для котят,

в министерстве культуры тебя и меня запретят:

так и будем скитаться, ходить по киту в недоумках,

постоянно вдвоем, спотыкаясь, по краю стола —

демон жертвенной похоти, сумчатый ангел бухла —

с мочегонным отваром в хозяйственных сумках.

«Я понимал: избыточность – одно…»

Я понимал: избыточность – одно,

а пустота – иная близость к чуду,

но, только лишь за то, что ты – окно,

я никогда смотреть в тебя не буду.

Там, на карнизе – подсыхает йод

и проступает кетчуп сквозь ужастик,

какую мерзость ласточка совьет —

в расчете полюбить металлопластик?

Я понимал, что за окном – музей

с халтурой и мазней для общепита,

и вытяжка из памяти моей,

как первое причастье – ядовита:

то вновь раскроют заговор бояр,

то пукнет Пушкин, то соврет Саврасов,

…уходят полицаи в Бабий Яр —

расстреливать жидов и пидарасов,

и полночь – медиатором луны —

лабает «Мурку» в африканском стиле,

я понимал, что люди – спасены,

но, кто тебе сказал, что их простили?

«То иссохнет весь, то опять зацветет табак…»

То иссохнет весь, то опять зацветет табак,

человек хоронит своих котов и собак,

а затем выносит сор из ночных стихов

и опять хоронит рыбок и хомяков.

Вот проснулся спирт и обратно упал в цене,

но уже не горит, как прежде, видать – к войне,

погружая душу на всю глубину страстей —

человек хоронит ангелов и чертей.

К голове приливает мрамор или гранит,

зеленеют клеммы, божественный дар искрит,

человек закрыт на вечный переучет,

если даже срок хранения – истечет.

2013

«Был четверг от слова «четвертовать»…»

Был четверг от слова «четвертовать»:

а я спрятал шахматы под кровать —

всех своих четырех коней,

получилось еще больней.

Вот испили кони баюн-земли,

повалились в клетчатую траву,

только слуги царские их нашли,

и теперь – разорванный я живу.

Но, когда приходят погром-резня,

ты – сшиваешь, склеиваешь меня,

в страшной спешке, с жуткого бодуна,

впереди – народ, позади – страна.

Впереди народ – ядовитый злак,

у меня из горла торчит кулак,

я в подкову согнут, растянут в жгут,

ты смеешься: и наши враги бегут.

«Он пришел в футболке с надписью: «Je suis Христос»…»