— Знакома ли Вам эта особа?
Но так как эта особа оказалась незнакомой священнику Б-нову, его увели после допроса назад в тюрьму, и больше по своему делу он ничего показать не мог. Я вел дружбу с этим священником: у него был жестяной чайник и чай, а у меня кофе, и мы обменивались заварками. Но однажды гимназист, спавший рядом со священником, с ужасом рассказал мне, как его сосед по ночам вычесывает из волос и бороды громадное количество вшей и прямо бросает их на пол. С тех пор, каюсь, наша дружба резко оборвалась.
Весь первый день ушел на уничтожение клопов. Мы зажигали бумажки и лазили вдоль стен, выкуривая насекомых. Пришлось следить друг за другом, чтобы никто не оставил нетронутые гнезда. А потом каждый занимался своим делом. Кто читал книги, кто играл в шахматы, сделанные из неведомого тюремного материала (вряд ли из хлеба: хлеб слишком дорог). Группа кадет, окруженная толпой любопытных, играла в «скачки»: на картонном поле бегали зеленые, красные и синие лошадки. Карты в тюрьме нелегальны, но кто-то ухитрился их протащить.
Было мирно и тихо. Кормили баландой из вонючей капусты, гнилых овощей, картофельной шелухи. Зато давали 3/4 фунта хлеба, и процедура его дележки по системе номерков или по системе выкликаний каждое утро представлялась наиболее торжественным моментом, но дни передач поистине были праздниками. Радовались те, которые получали продовольствие и весточку от близких, надеялись неведомо на что и те, которые заведомо не могли получить ни продовольствия, ни вестей. В нашей камере было таких 7–8 человек, которым каждый выделял кое-что из своей передачи и передавал через старосту неимущим. Последние не испытывали, по-видимому, гнетущего чувства, идея равенства им чужда, и они охотно услуживали, выносили не в очередь парашу, зашивали порвавшийся мешок на койке и пр. С другой стороны любопытно и противно наблюдать проявление собственнического инстинкта у получивших передачи. Такой счастливец сидит у себя на койке спиной ко всему миру и возится старательно и долго с присланным кульком, ревниво прикрывая собой его содержание.
Изредка бывают свидания. Это кульминационный пункт тюремной жизни, в отличие от Таганки, здесь узников отделяют от вольных двумя проволочными сетками. Представьте себе, узкую комнату, куда с одной стороны впускают заключенных, а с другой их близких. Между двумя сетками расстояние в аршин, и в этом пространстве между говорящими разгуливает надзиратель; 35 человек с одной стороны — 35 с другой, выбиваясь из сил, оглушительно крича и надрываясь, все вместе одновременно стараются что-то сказать друг другу, не слыша и не понимая друг друга. Так тянется свидание в течение 10 минут.
Камеры закрыты весь день, жизнь в них идет томительно однообразно. Трижды в день на 10 минут выпускают в уборную, 30 минут продолжается наша прогулка на большом дворе, где мы гуляем целым коридором, человек 100 и где встречаем немало знакомых. Какой-то толстый купчина с огромными телесами обращал на себя всеобщее внимание: оказалось, член Государственной думы, октябрист.
Не успели мы еще войти во вкус, как неожиданно столкнулись с коммунистическим экспериментом нашего тюремного начальства. Вообще, кроме надзирателей, ставших понемногу вежливей, никакого начальства на горизонте не было. Но, по слухам, Бутырка перешла в ведение ВЧК, и сюда назначен комендант из ВЧК. Он немедленно принялся за дело. С самого утра поползли упорные слухи, что сегодня комендант решил ввести коммунизм в тюрьме, и без всякого предупреждения из всех продовольственных передач образовать один общий коммунистический котел. Уже было поздно, когда тюрьма заволновалась. Жены и матери с шести часов утра дежурили у тюрьмы в очереди передач, купленных на последние крохи. Дома ничего не осталось, вещи проданы на Сухаревке и Смоленском, дети лишены молока и жиров, все отнесено в тюрьму. А тут тюремщики производят коммунизацию котла. Белье, книги, табак отдаются, а все остальное: каша, картофель, хлеб, сахар, колбаса, мясо, масло, все отдается на кухню. Молоко, ввиду небольшого количества, почли за благо отослать в больницу. Результаты тотчас же сказались: у нашего окна показались уголовные (не в пример политическим, многие из них пользовались свободой передвижения) и продавали разные съедобные вещи. Болгарин инженер признал свои собственные консервы и выменял их на теплую фуфайку.
Чаша терпения переполнилась. Мы устроили собрание и постановили заявить протест. Я был уполномочен действовать от имени камеры. Все камерные старосты собрались и вынесли резолюцию протеста против коммунизации котла. Помню, один из пунктов резолюции гласил: если тюремная администрация считает недостаточным казенное питание, пускай она улучшит его из средств казны, а не за счет заключенных. Оказалось, однако, что мы слишком поздно примкнули к компании. Все уже было и без того ясно. Когда в качестве выборного от коридора я вступил в переговоры с начальством, я узнал, что по всей тюрьме уже выбраны коридорные старосты, которые образовали совет старост Бутырской тюрьмы. Единодушно было потребовано ликвидировать коммунистическую затею. Единственное, что вечером напомнило нам о переживаниях минувшего дня и о потерянных продуктах — это 1/16 хлеба и 1 кусочек сахара, выпавшие по разверстке на долю каждого из коммунистического котла. Все остальное реквизированное пошло на… кухню, вероятно, в пользу начальства, потому что баланда этого дня ничем не отличалась от вчерашней.
Общие камеры в Бутырках
Через кухню, куда мы бегали за кипятком, где сходились таинственные нити, связывавшие население огромных разбросанных Бутырок, мне удалось установить местонахождение моих меньшевиков. Я подал заявление начальнику тюрьмы о переводе. Мотивы для тюремщиков и красноармейцев неоспоримые: общее продовольствие. В тот же день меня перевели в первый коридор. Но там оказался взводный — упрямый ригорист.
— В третьей камере нет места, пожалуйте в первую.
Но и в первой все двадцать четыре койки заняты, спать придется на столе или под столом. Однако взводный не слушает никаких резонов, и я неожиданно попадаю в первую камеру. Знакомлюсь, присаживаюсь на табуретку. Из-за отсутствия места не могу развязать своих узлов. Только к ночи очищаю место на столе, раскладываю пальто, и — готово место для ночлега.
Пестрый состав камеры. На первом плане союз домовладельцев; в связи с последним Декретом о национализации домов, до 70-ти домовладельцев попало в Чека. Пожилые люди, купцы, интеллигенты, старожилы-москвичи, политике чужие и равнодушные. Старик, барон с громкой фамилией, с которым мне выпала очередь выносить парашку. Другой, известный в Москве спортсмен, по имени которого назван даже Кубок, выдаваемый победителю на каких-то ристалищах. Третий — типичный домовладелец-середняк, любитель поговорить по душе бессознательный, инстинктивный противник революции. В то время, как спортсмен выбрасывал коленца с фуражкой и мячиком на дворе, этот домовладелец вел со мною политические разговоры такого рода:
— Я понимаю, — говорил он, — если вы делаете революцию. Инородцам царский режим мешал. Евреи лишены права жительства, финны и поляки всегда хотели отделиться от России, кавказские инородцы всегда волновались. Понятно, если Церетелли и Либер устраивали революцию. Русским людям, крестьянам, рабочим, купцам, уверяю вас, революция одно разорение, и только. Вы только воспользовались нашей слабохарактерностью и рыхлостью. И мы сами виноваты: зачем пошли в слепую за евреями и грузинами?
Был еще один человек, принимавший к сердцу судьбы русской революции. Но Иван Иванович оказался англичанином, живущим в России с девятилетнего возраста, что не помешало ВЧК привлечь его в качестве агента Антанты.
Рядом камеры социалистов, отчего весь коридор и именовался социалистическим. В этой камере из 25 человек— 18 социалистов, большинство меньшевиков, немного эсеров. Они завели у себя продовольственную коммуну, читали доклады, переписывались нелегально с волей и волновались по поводу резолюций партийных центров, словом, старались жить так, как будто ничего не случилось.
Я поселился по соседству, где приютилась группа моих друзей, товарищей по общему делу. Интересно отметить, что «пе-де» как будто и не было в тюрьме, все — «ка-эры». Даже спекулянты и те считали себя политическими преступниками, и власти усердно поддерживали в них это представление. Когда рижского фабриканта взяли на допрос по поводу консервов, следователь счел нужным поставить ему ряд политических вопросов.
— Признаете ли вы советскую власть?
— А вы, господин следователь? Хотел бы я посмотреть, как бы вы не признали советскую власть, — отвечал консервный фабрикант.
— А скажите, знакомы ли вы с Либером? — осведомляется любознательный следователь.
— Не помню, — искренно показывает фабрикант, — может быть, среди моих клиентов есть и такой. Кто их всех запомнит!
В нашей камере, третьей по счету в Бутырках, тоже весьма пестрое общество. Евреи из Кишинева, отец с сыном, арестованные за излишки чаю, найденные при обыске. Прапорщик из рабочих, называвший себя анархистом, по вечерам напевавший приятным баритоном старинные романсы. Крупный фабрикант конфет с всероссийским именем («самый знаменитый человек в России», как мы шутили), арестованный вместе со своим заводским комитетом, за которого рабочие безуспешно хлопотали. Два коммуниста, военных комиссара, доставленные из Архангельска по обвинению в выдаче Англии военных секретов. Военный летчик и художник, рисовавший с нас портреты и рассказывавший нам о совместных полетах с Троцким на аэроплане. Флотский офицер с типичной еврейской фамилией и наружностью, выдававший себя за христианина. Борец из цирка, огромный, сырой человек, к вечеру расплакавшийся от страха, как ребенок, а потом во сне разыгрывавший носом такие рулады, что вся камера спать не могла. Маленький красноармеец, подбиравший картофельную очистку, всегда выпрашивавший кусочки и всегда готовый услужить, — грязное и бессловесное, жалчайшее существо, вшивость которого заставляла самых добродушных гнать его прочь. Был еще какой-то чудак в кожаной фуражке со зн