Других спешили расстреливать до юбилея Октябрьской революции, чтобы их не коснулся акт об амнистии. И в то время, как семь тюремных надзирателей посажено в Пугачевскую башню и затем увезено на расстрел, несколько десятков других надзирателей, большей частью служивших при старом режиме, разучивали на дворе «Интернационал». Им надлежало принять участие в праздничной большевистской демонстрации…
Час нашего освобождения наступил внезапно. Звякнул замок нашей двери, и голос спросил: здесь ли такой-то? Нас было трое да еще четыре меньшевика из соседней социалистической камеры присоединились к нам, когда нагруженные огромными узлами, мы вышли из коридора в контору, там получили пропуска и длинными дворами вышли в незнакомые улицы. Было около трех часов ночи. Темно и холодно, но как приятен свежий, вольный, морозный воздух. Извозщиков нет. Москва мирно спит. Мы, семеро освобожденных людей, тянем свою поклажу, бредем по улицам, смотрим на звезды, радуемся вольному миру и старательно припоминаем наименее удаленные от тюрьмы адреса знакомых.
ВЧК — Бутырки — Орловский централ. 1921 год
В тюрьмах Москвы
Два дня в ВЧК
Февраль 1921 года — предвестник грядущего перелома. В воздухе повеяло новым. Заговорили о сдвиге в настроении рабочих районов Москвы. Зашевелились заскорузлые красноармейцы и курсанты. Беспартийные конференции рабочих и красноармейцев устраивают неприятные сюрпризы властям предержащим. Конференция металлистов объявила оппозицию, и в свою делегацию выбрала даже одного меньшевика… Огромная волна крестьянских восстаний в Тамбовской и Воронежской губерниях подавляется с неслыханной жестокостью — артиллерией и броневыми поездами. В это время, а именно, 20 февраля, нас арестовали на заседании Центрального комитета Бунда, в самый разгар обсуждения вопроса об отношении к стихийным народным движениям. Был первый час пополудни, когда в социал-демократический клуб «Вперед» ввалился отряд чекистов и красноармейцев. На лестнице, у выхода, у дверей были расставлены часовые. Наш стол окружили солдаты с винтовками, и какой-то чекист скомандовал:
— Бумажек не рвать! Все вынуть из карманов и выложить на стол! С места не сходить!..
Кто-то потребовал ордера на арест Центрального Комитета, но ордера не оказалось. Тогда пошли звонить по телефону в ВЧК. Наши законники получили удовлетворение: из ВЧК распорядились, забрать всех кого найдут в клубе, а в другой комнате по соседству взяты «на месте преступления» члены социал-демократической молодежи, печатавшие на гектографе свой юношеский журнал. Среди них были подростки, которым не минуло еще 18 лет и которых, по советским законам, нельзя сажать в тюрьму. Но в ВЧК их, конечно, поместить можно. И вот, после краткой процедуры поверхностного обыска в помещении, после осмотра наших документов и наших бумаг (все лишние бумаги, несмотря на контроль, мы разорвали в клочья), нас, дюжину цекистов, и группу молодежи погрузили на грузовик и отвезли в ВЧК. В клубе, конечно, устроили засаду и к нам скоро присоединили двух наивных провинциалов из Брянска и из Ростова, чуть ли не прямо с поезда нанесших первый визит партийному клубу. В комендантской ВЧК тихо и спокойно, вещей с нами нет, личный обыск с выворачиванием карманов был обстоятельным. Мы заполнили анкеты, нас поместили по соседству в камеру, смежную с комендантской, во всю длину уставленную скамьями. Сразу здесь показалось нам несколько неприятно и подозрительно по части насекомых; мы прохаживались взад и вперед, не снимая шуб и пальто. Но мы устали и издергались. Время шло томительно медленно. Постепенно начали свыкаться с тюремной обстановкой. Кто-то постучал в дверь нашему стражу:
— Нельзя ли кипяточку?
Кто-то, более принципиальный, потребовал, чтобы нас немедленно вызвали в президиум ВЧК.
Кроме нас, в этом временном помещении находилось еще два узника. На одной лавке сидел молчаливый, седенький старичок, похожий на торговца разносных товаров из ярославцев, какие водились до революции. В углу в отребьях, напоминающих остатки солдатской одежды, сидел молодой солдат с позеленевшим от худобы лицом. Он оказался немцем, арестованным по подозрению в шпионаже. Он почти не говорил по-русски. Пришлось перейти на немецкий, чтобы понять его жалобы на то, что он сидит здесь свыше недели в грязи, голодный и не знает в чем его обвиняют. Он заявил себя членом независимой социал-демократической партии Германии, сочувствующим коммунистам.
Мы сидели на лавках и пили чай, когда нас стали группами выводить в комендантскую, там уже все решили. Президиум ВЧК недолго колебался и решил дать нам пристанище у себя. Нас разводили поодиночке, я шел впереди — за мной солдат, у которого в кармане лежал револьвер. Так шли мы минут десять, то вверх, то вниз, минуя дворы, шли по темному коридору, упиравшемуся в светлый коридор, по обе стороны которого находились комнаты с нумерацией и надписями, шли длинными винтовыми лестницами вверх и вниз, бесчисленными этажами ВЧК.
Вопросы мои излишни, солдат был нем, как стена. Наконец мы остановились, постучали в дверь, и я, по-видимому, в тюрьме особого отдела ВЧК. Небольшого роста, в черном пальто и фуражке, молодой тюремщик опять подверг меня тщательному обыску, прежде чем водворить меня на место. Я с оживлением воскликнул, что меня уже обыскивали. Тюремщик сурово и решительно пригласил меня молчать и тихо следовать за ним по коридору. Всего несколько шагов по узкому и темному коридору, и я в камере № 4.
Шагов шесть в длину, три в ширину. Высокое окно, выходящее во двор, плотно замазано известкой. В открытую форточку вливается со двора звук круглой пилы, назойливый и монотонный. Полумрак скоро рассеивается. Горит электричество. Большие миски с пшенной кашей выданы на ужин. Из-под подушек вынимаются две огромных бутыли неостывшего чая, оставшегося с обеда. Я сижу у стола на козлах койки, мои сожители сидят на своих койках и с возбуждением осыпают меня вопросами. Я сегодня взят в Москве, а они здесь сидят неделю, четыре недели, шесть недель, оторванные от мира, от газет, изголодавшиеся по человеку и вестям оттуда. Их интересовало все: экономика и политика, международная и русская. Было около 11-ти часов, когда я закончил свой обширный доклад. Дважды подходил к двери тюремщик и грозно приказывал: тише! У меня не было вещей, признаться меня пугал вид мешка, набитого соломой. Сосед предложил мне свое второе одеяло, и я, не раздеваясь, уснул безмятежным и легким сном.
В камере, помимо меня, было еще четыре человека. Красивый 30-летний австриец; в качестве военнопленного прожил семь лет в Туркестане, занимался там кролиководством, заведовал канализацией и женился на дочери местного старожила — врача, — русской. Месяца три тому назад он получил возможность вернуться на родину, ликвидировал свои дела и, продав имущество, вырученные деньги перевел через банк в Москву, и сам с женой приехал для выполнения последних формальностей. Но в Москве чекисты проследили, как он получил 200 тысяч рублей в банке, и явились арестовать его в поезде, в которым он и жена с заграничными паспортами на руках должны были уехать. Не предъявив никакого обвинения, чекисты его арестовали, деньги конфисковали, а жену его без всяких средств к жизни и без знакомых в Москве отпустили на все четыре стороны. В полном недоумении он сидит уже больше месяца и надеется попасть в Бутырки.
Полон смысла и определенности арест его визави. Угловатый, изможденный, с ухватками мастерового, напевающий частушки и сочиняющий куплеты, он поразил всю камеру своим самоуверенным видом, при появлении рекомендуясь: я — анархист Иванов. Он любовно ощупал свой тюфяк, с удовольствием оглянулся по сторонам и начал устраиваться. Но что такое? Все смотрят на него и поражаются. Иванов снимает с себя верхнюю рубашку, затем нижнюю и еще одну нижнюю, и снова верхнюю и снова нижнюю. И то же самое он проделывает, сняв штаны, образуя вокруг себя небольшую горку имущества. На смех и удивленные вопросы Иванов рассказывает, что, скрываясь от Чеки, он решил бежать из Харькова в Москву. Пришлось ехать на тормозе, а чтобы удобнее и руки были свободны, он погрузил на себя все свое белье. Но в Москве он не успел дойти до явки, как сзади схватили его за руки два чекиста, а третий направил в лицо револьвер, и пришлось ему сдаться. Особенно Иванов возмущался тем, что к нему подошли сзади, и он осыпал ВЧК в стихах и прозе самыми жестокими обвинениями в предательстве. Но с раннего утра до позднего вечера был весел, не тяготился тюрьмой и все мечтал об одном: как бы сообщить на «явку» о своем аресте.
Против меня лежал на койке хорошо упитанный с розовым лицом молодой человек, который очень мало рассказывал о своем деле. Он служил в рабоче-крестьянской инспекции и был контролером по Московскому потребительному обществу. Казалось, и РКП, и МПО такие злачные места, которые могут повести за собой и ВЧК. Но молодой человек говорил, что его дело связано с готовящимся процессом какой-то иностранной миссии. Действительно, и в газетах уже были сведения о том, что ВЧК поручено установить, что под видом иностранных миссий в Советской России действуют спекулянты и контрабандисты, скупающие разные ценные вещи для вывоза из России. Как водится, по этим делам арестованные насчитывались сотнями, и среди них немало иностранцев.
Четвертый сожитель нашей камеры и был привлечен именно по такому делу. Один из главных инженеров на металлургических заводах в Коломне, он во все годы революции работал по своей специальности, занимая изредка даже ответственные посты. И вдруг, случилось недоразумение. Прибыли с обыском, арестовали и привезли в ЧК.
— Знаете ли вы гражданина NN из эстонской миссии? — спрашивает следователь.
— Нет, — удивленно отвечает инженер.
— А продали ли вы свой чемодан из желтой кожи за 80 тысяч рублей?
— Да, продал.
— Так как же вы отрицаете знакомство?
И только сидя в камере особого отдела, инженер начал соображать, в чем дело. А следователь ВЧК подтвердил ему, что он привлекается по делу об эстонской миссии. На самом видном месте, на стене, красовались «правила для арестованных, содержащихся во внутренней тюрьме ВЧК». Это были знаменитые правила, введенные чекистом Ягодой, бывшим тогда правой рукой Дзержинского. И суть в том, что эти правила, не только красовались на стене, но выполнялись буквально, с неумолимой жестокостью. Малейшее повышение голоса в камере уже вызывало окрик тюремщика. В уборную по коридору проходили на цыпочках, бесшумно, не смея разговаривать друг с другом. Прогулок совершенно не было, и людям приходилось не выходить на свежий воздух целыми месяцами. Любопытно, что впоследствии, когда временно затрещал режим Особого отдела, права прогулок добились путем голодовки. Но прогулки не предусмотрены при устройстве тюрьмы, и заключенных пришлось водить на прогулки в два-три часа ночи. Книг, даже Евангелия, не пропускали, не говоря уже о газетах. В коридоре висело объявление о какой-то библиотеке имени Дзержинского; должно быть пользоваться ею могли только чекисты. Но в нашей камере каким-то чудом очутилась замечательная книга на немецком языке, из которой мы почерпали знания об именах принцев и принцесс покойного дома Гогенцоллернов. И воспрещение игр было обойдено нами, так как в камере оказались нелегальные шашки, сделанные из хлебного мякиша. Надо сказать, что кормили неплохо: фунт хлеба, пшенная каша, чай и немного сахару. Какой-то юноша в военной форме с наганом на бедре, с типичным лицом чекиста, рекомендовался начальником тюрьмы и ежедневно обходил камеры. Чтобы получить газеты и книги, я написал заявление. На завтра я потребовал вызова на допрос и, как это ни странно, через несколько часов меня вызвали. Это был благоприятный симптом.
Инженера тоже вызвали к следователю, который обещал в тот же день выписать ордер на его освобождение.
Опять меня повели этажами, этажами, бесконечными коридорами и витыми лестницами и ввели в комнату № 77 с надписью «секретно-оперативный отдел», где я предстал пред светлые очи следователя Журавченко. Он скоро за неблаговидные поступки сам попал в Бутырскую тюрьму, а пока с хитрецой рабочего простачка попытался завести со мной политический диспут. Я уклонился от беседы с ним и понял, что власти предержащие почли за благо нас освободить. В их планы, по-видимому, не входил арест Центрального комитета Бунда, но молодежь они решили задержать.
И вот, спустя двое суток после ареста, в три часа я попрощался со своими сожителями, завещал анархисту присланное для меня в тюрьму продовольствие, обещал инженеру позвонить о предстоящем его освобождении и вышел на волю. В воздухе уже пахло недалекой весной. А в Москве, особенно в рабочих районах, разгоралось движение. Рабочие Рязано-Уральской железной дороги обсуждали текущий момент в институте имени Карла Маркса. И на Высших Женских Курсах шли оживленные рабочие собрания, Луначарский и Калинин с трудом добивались слова. Весь вечер с двумя товарищами я пробродил в Замоскворечье, отыскивая связи и прислушиваясь к робким признакам нарастающих событий.
МЧК
Как видно, события напугали большевиков. В связи с забастовками рабочих Московский совет решил объявить Москву на военном положении. Я видел набранный в типографии текст приказа об этом, за подписью Каменева. Но власти раздумали, и набор приказа был рассыпан. Быть может, события улеглись, но одно время они приняли грандиозные размеры. Забастовка, возникшая у Гознака на почве недоданных пайков, перекинулась к Прохорову. Вообще в это время в Москве периодически бастовало до 200 предприятий. Бастующий Гознак вышел на улицу, снимая другие предприятия, и в Хамовниках образовалась рабочая манифестация. К вечеру огромная толпа подошла к казарме, требуя, чтобы их пропустили к красноармейцам. Произошло столкновение. Патруль стрелял в невооруженный народ. Был убит ребенок и тяжело ранена женщина. Заговорили о волнениях в частях. Тогда военные части встрепенулись. Из Кремля отдали приказ: из казарм красноармейцев не выпускать. Солдатам стали выдавать новую амуницию. МПО получило распоряжение немедленно выдать на каждого солдата по 4 фунта мяса.
Небольшая зала социал-демократического клуба «Вперед» (Мясницкая, 37) была переполнена народом. Царило редкое оживление. Дыхание улицы ворвалось и сюда. Рабочий из Гознака рассказывал о событиях в Хамовниках. Кто-то передавал о том, что происходило на импровизированных митингах в Замоскворечье и на Высших женских курсах. Настроение было повышенное, даже тревожное. В сущности, все знали, что это собрание будет арестовано. Недавний арест бундовского ЦК служил предупреждением. Да и можно ли было рассчитывать, что коммунисты потерпят легальное существование социал-демократии в такой бурный момент? Все знали цену этой легальности в советском строе и исключительно по моральным побуждениям пришли заарестоваться. Один опоздавший на собрание увидел у дверей вереницу автомобилей. Он понял, что это набег Чека, но все же зашел в клуб…
Вдруг мы услышали из коридора шум, гул, лязг, крик. На длинную деревянную скамью вскочил, размахивая револьвером, молодой чекист с наглым лицом, в фуражке набекрень:
— Все арестованы. С мест не сходить. Бумаг не рвать.
Председательствовал С. Шварц, который спокойно потребовал ордера, — он был предъявлен, и Шварц получил удовлетворение. В зале было настроение повышенное, нервное. Кто-то демонстративно запел «Интернационал» и потребовал, чтобы чекист снял фуражку. Тот нехотя это сделал. Потом все пошло своим чередом. В соседней комнате приступил к делу специальный отряд чекистов; на лестнице у парадного и черного входов повсюду стояли красноармейцы. Нас группами обыскивали, забирали документы, бумаги и отправляли в Чеку. В общем, царило легкое насмешливое настроение. Небольшая группа усердно уничтожала какие-то бумаги; один товарищ старательно проглатывал свежее написанную прокламацию. Только два товарища все волновались, выясняли «недоразумение» и добивались телефона к властям предержащим. Под небольшим конвоем мы бодро вышли к подъезду, вскакивая в автомобили, и, вызывая недоумение прохожих, громко пели на всю улицу «Вихри враждебные веют над нами» — песню, отныне ставшую нашим официальным гимном. Автомобиль прыгает по ухабам мостовой, мы валимся друг на друга, оглядываем темную улицу и светлое, звездное небо. Через десять минут мы на Б. Лубянке, 14. Открываются гостеприимные ворота, и автомобиль, совершая полукруг по двору, подвозит нас к двери МЧК. По-видимому, набег явился делом рук Мессинга и К°. Всю ночь длился кавардак, нас было очень много — 159, из них 45 женщин.
Всю ночь обыскивали, забирали записные книжки, карандаши, ножницы. Многих заставляли снимать обувь. Некоторых вызывали на допрос, на регистрацию по карточке, на которой значилось: антисоветская партия. Часа в три ночи повели одних налево, других направо. Женщин посадили отдельно, несмотря на их протесты. Мужчины какими-то кружными, запутанными путями были доставлены в две громадные комнаты — казармы. Посредине из тонких досок сплошные нары. Доски часто проваливаются, и самим приходится чинить и восстанавливать ложе. Грязно, но не слишком. Без белья, без вещей не особенно удобно лежать на голых досках. Но после войны и в разгар революции не привыкать! Мы ложимся вповалку и пытаемся уснуть, тесно прижавшись друг к другу. Только три-четыре человека, которым места не хватило на нарах, сидят на подоконниках, смотрят в густо замазанные белой краской окна или бродят по этим огромным казармам, как сонные, осенние, тоскующие мухи.
Нас 105 человек; всего 4 беспартийных, остальные меньшевики. Интересно рассказывал бывший социал-демократ 3., как он сюда попал. Он известный публицист, жил в Киеве и вышел из с.-д. партии, работал в кооперации и на разных курсах. Неожиданно Исполком получает телеграмму от Троцкого, который требует розыска 3. и немедленной доставки его в Москву для работы в Росте. Вот 3. и прибыл в Москву и первым делом решил ознакомиться с достопримечательностью Москвы, пришел на Лубянку и долго и почтительно смотрел на здание ВЧК. Не рассчитывал он, что в тот же вечер ему удастся познакомиться с внутренним устройством Чеки. Но судьба сулила иное. Он зашел в клуб «Вперед», чтобы повидать старого друга и вместе с ним попал в Чрезвычайку. Из 101 меньшевика до 30-ти рабочих, — компактная группа печатников и другие. Наряду с юными моложе 18 лет членами Союза молодежи были старики, которым вот-вот стукнет 60 лет. По статистике, проведенной в камерах, за годы революции в партию вступили только 30 человек; остальные имеют почтенный партийный стаж: 42 состоят членами партии от 15 до 20 лет, 8 — от 20 до 30 и 2 — родоначальника социал-демократического движения. Не подвергались аресту при самодержавии 38 человек; остальные были арестованы: 22 по одному разу, 13 по два, 11 от трех до пяти раз, 18 от пяти до десяти, 3 свыше десяти раз. На каторге были 2, а в ссылке 23. Статистика установила также, что при большевистской власти в 1-й раз арестовано 47 человек, во 2-й — 30 человек, от 3-х до 5-ти раз — 25 человек, более 5-ти раз — 3 человека. Ясно, что среди арестованных — видные социал-демократы, активные деятели революции.
Мы сидим день и другой в этих огромных казармах. Пьем чай. Кормят скудно, но к обеду почему-то дают огромное ведро советского компота. На следующий день уже стали приносить продовольственные передачи, и мы для удобства разделились на небольшие коммуны в пять-шесть человек, лежащих рядом на нарах. Томительно, бездельно, очень шумно. Но понемногу мы начали свыкаться и искать развлечений. Мы были предоставлены самим себе, начальство почти не появлялось. Только в коридоре, устроенном в виде палубы, окруженной перилами, стоял дежурный чекист и солдат. Из этого коридора, наклонившись у перил, мы видели знаменитый корабль МЧК, «корабль смерти». Говорят, туда привозили на краткие сроки смертников. Можно представить себе, с каким недоумением прислушивались временные жители корабля к тому непрестанному гулу и гаму, который шел сверху из меньшевистских камер.
А у нас в камерах действительно шел дым коромыслом. Как счастливые, мы часов не наблюдали и не знали различия между днем и ночью. Неведомо откуда стали выплывать таланты, и с каждым часом их открывалось все больше. Вначале образовали хор, которому подпевали все 100 человек. Затем появились солисты: печатник Д. в народном жанре и С., свиставший этюды Шопена и арии из всевозможных опер. Наконец, была организована живая газета, в которой причудливо сочетались политика и мемуары с музыкой и сатирой. А когда публике надоедал легкомысленный жанр, мы выслушали ряд исторических докладов. О чем только не услышали стены МЧК? О народовольцах на каторге, по неопубликованным данным, о Кронштадтском восстании 1906 года, о восстании солдат в Екатеринославе, о Лондонском и Стокгольмском съездах РСДРП, о редакции Бундовского органа «Наша трибуна», о побеге из тюрьмы в корзине и пр., и пр. Кто-то вспомнил, что умер старый Д. Кольцов, член группы «Освобождение труда», и мы устроили собрание, посвященное его памяти.
ВЧК образовала смешанную с МЧК комиссию для нашего допроса. Во главе поставлен чекист Самсонов, рабочий, кажется, бывший анархист. Допросы были безобразные. Допытывались о происхождении, — пролетарском или буржуазном, отпускали шуточки насчет буржуев. Неожиданно прозвучала антисемитская нота. Рабочего, члена Центрального комитета, Самсонов спросил:
— Как это вы попали в общество адвокатов, врачей и евреев?
Следователь Рамишевский заметил одному юноше:
— Ваш отец врач, следовательно, буржуй.
На что юноша ответил:
— Это не так важно; гораздо важнее, что у вашего отца — сын мерзавец.
Но все же решили освобождать. С членами ЦК и МК пытались завести политические беседы, но это ни к чему не привело. Тогда Чека решила их выпустить на свободу, оставив рядовых членов партии в тюрьме. Но члены обоих комитетов решительно отказались выйти на свободу до выпуска всех. Тогда Чека предложила рабочим выделиться в отдельную группу для освобождения. Рабочие, конечно, отказались. Освобождение носило случайный и индивидуальный характер. Сидим всю ночь, поем, ждем возвращающихся с допроса, с энтузиазмом провожаем освобожденных…
Вдруг и меня вызывают. Я надеваю пальто и иду на допрос через улицу в ВЧК. Там, в знакомой комнате секретно-оперативного отдела знакомый следователь Журавченко говорит, что меня вызвали в качестве свидетеля по делу меньшевика, арестованного на днях в Смоленске и привезенного в Москву. Речь шла о докладной записке, поданной весной 1920 года английской рабочей делегации Центральным комитетом Союза Служащих, членом которого я тогда состоял, и которую в Смоленске огласили на местной конференции служащих. Был уже поздний вечер, когда пришли чекисты и скомандовали нам:
— Собирай вещи! Стройся!
Мы направлялись в Бутырки. Почти всех женщин освободили, только четверо присоединились к нам. Из нашего мужского состава убыло человек двадцать. Мы наполняли улицы непривычным шумом. Окруженные большим конвоем, мы пели «Вихри враждебные». Это напоминает дореволюционную манифестацию. Была уже поздняя ночь, когда нас приняли знакомые стены Бутырской тюрьмы.
В Бутырках
Как всегда, тюрьма переполнена. Нас поместили в карантин в целях санитарной изоляции. Но какая там изоляция! Бани не функционировали, а в камерах тесно, грязно и немало насекомых. Мы с трудом расселились в трех камерах и усердно хлопотали о переводе нас на общее положение. Это имело еще и другой смысл. Там политические сидели при открытых камерах и коридорах, свободно бродили по тюрьме, гуляли весь день вместе. Мы были на запоре в одном тесном коридоре и сильно тосковали по общению с другими заключенными. Наконец, нас перевели в спешном порядке из карантина, и мы, расселившись по двум коридорам и МОКу (мужской одиночный корпус), причастились ко благам бутырского режима. Гуляем весь день по двору, бродим по всей тюрьме, по общим коридорам, по МОКу и ЖОКу (женский одиночный корпус). Камеры открыты, коридоры не запираются. В МОКе в одиночках выбиты замки, и комическое впечатление производят дежурные тюремщики со связками ключей у пояса. Этот свободный тюремный режим добыт кровавыми усилиями, голодовками, баррикадными боями, дипломатическими переговорами с ВЧК. Об этой борьбе с тюремным режимом сложились буквально легенды. Анархисты и левые эсеры, составляющие тюремный демос, приписывают себе разложение режима, — но правые эсеры только улыбаются при этом, полагая, что без них победа над ВЧК не удалась бы.
К весне 1921 года среди политических оказались, за вычетом немногих офицеров, десятка беспартийных кооператоров и группы толстовцев, главным образом, социалисты и анархисты, в том числе до 100 правых эсеров, до 50 левых эсеров, до 50 анархистов разных толков (махновцев, синдикалистов-набатовцев, универсалистов и пр.). И с нами прибыло до 100 меньшевиков. В общем, тон задавали правые эсеры, к ним прислушивались власти. Еще недавно, в тот день, когда ВЧК опубликовала приказ, что ввиду слухов о возобновлении террора, за каждый волос с головы коммуниста ответят своей жизнью находящиеся в тюрьме эсеры, — утром того же дня прискакал в Бутырки Дзержинский, явился в камеру к Гоцу и Тимофееву и заверил их, чтобы они не беспокоились, что приказ ВЧК — это только «высокая политика», не больше, чем жест. Тогда же видные эсеры получили письмо от Каменева, желавшего с ними побеседовать. Все это, конечно, скоро становилось «тайной полишинеля». Администрация Бутырок окончательно терялась, и была доля правды в утверждении, что хозяева внутри тюрьмы не начальник и его помощники, а заключенные социалисты. Маленькая, но характерная иллюстрация: значительное число камер МОКа выделили в распоряжение политических, бюро фракций уже само распределяло их пропорционально между социалистами и анархистами. Жили в тюрьме, конечно, фракциями. Каждая фракция имела своего старосту, бюро и свои фракционные собрания.
Любопытно, что в тюрьме была и фракция коммунистов — это проворовавшиеся комиссары, советские служащие — взяточники, чиновники, сидевшие за преступления по должности. Среди них немало бывших чекистов, следователей и пр. Они гордо называли себя коммунистами, имели партийное бюро, занимали 13-й коридор и пользовались покровительством начальства. Даже тюремный рояль находился в их распоряжении на предмет устройства вечеров. К этим коммунистам ездили в гости именитые сановники, выступавшие с речами. Ждали даже Зиновьева. Любопытно было наблюдать торжественное шествие 13-го коридора по двору к воротам. Они заимствовали у нас обряд проводов — освобождающихся. Поют «Интернационал», говорят речи, кричат ура в честь советской власти. Рассказывают, как освобождали одного из этих коммунистов, бывшего жандарма. В воротах он произнес речь в честь социальной революции. Ему отвечал коммунистической речью, посылая привет Коминтерну, один из остающихся в тюрьме коммунистов, тоже бывший жандарм, подчиненный первого по службе при самодержавии… Как-то случилось, что одного рабочего, коммуниста, который попал в Чеку за…«сапоги Чернова», найденные у него при обыске, привезли в Бутырки и доставили в 13-й коридор. На следующий день он оттуда вырвался и был водворен к меньшевикам, которые, поколебавшись, приняли его к себе.
Как в муравейнике, бурлила жизнь в социалистических Бутырках. Внутри Бутырок неограниченно царствовали свобода слова, печати и собраний. У нас, меньшевиков, была организована партийная школа.
Два кружка изучали «Капитал» Маркса, один кружок — «Финансовый капитал» Гильфердинга. Читались циклы лекций по истории социал-демократии, по историческому материализму, по социальной политике и профессиональному движению. Мы обсуждали текущий момент и писали листовки для распространения на воле. Постоянные собрания, дискуссии, доклады. Мы усердно спорили о методах борьбы за наше освобождение. Когда в Москве назначили перевыборы Совета, мы обратились с протестом и требовали освобождения. Мне пришлось по поручению фракции вести переговоры с начальником тюрьмы. Я принес ему наше заявление, направленное в три адреса: в Московский Совет, в ВЦИК и… Фридриху Адлеру для Венского Интернационала. Начальник тюрьмы обещал немедленно послать в Наркоминдел для пересылки Адлеру, но категорически отказался соединить меня по телефону с Каменевым, председателем Московского совета. Он только позвонил в президиум, откуда обещали немедленно прибыть за заявлением арестованных членов Совета — меньшевиков, так, чтобы оно попало к назначенному в тот день заседанию президиума Совета.
Помимо оживленной политической деятельности, в тюрьме была широко поставлена культурно-просветительная работа. В 12-м коридоре, наиболее вместительном, устроен тюремный университет, где преподавали по всем отраслям знания и где ежедневно читались лекции по истории, литературе, сельскому хозяйству, кооперации и пр. Главный контингент слушателей поставляли правые и левые эсеры, среди которых было много крестьян. Рабочие социал-демократы тоже поспешили записаться на лекции. Но, кроме просвещения, в Бутырках процветали и искусства. Часто устраивались вечера и концерты (за отсутствием инструментов довольствовались пением и свистом). Эсеры давали свои инсценировки с декорациями и в костюмах «Кому на Руси жить хорошо» и «Совнарком» (с выступлениями Ленина, Коллонтай и др.). Меньшевистская фракция, жившая несколько изолированно, имела свой хор, живую газету, своих юмористов и поэтов. В годовщину мартовской революции в Бутырках состоялся большой вечер с политическими речами. Кооператоры и эсеры часто созывали собрания крестьян. До двух-трех часов ночи ключом била жизнь в социалистических коридорах и в камерах МОКа, где ютились наиболее почтенные и пожилые социалисты и анархисты.
Казна кормила нас плохо. Хлеба выдавали немного, а баланда традиционная и отвратительная. Тюрьма буквально страдала от голода. Политическим помогал Красный Крест в лице Е.П. Пешковой и М.Л. Винавера, часто посещавших тюрьму, но огромное население тюрьмы было предоставлено своей собственной участи. У фракций были организованы продовольственные коммуны, а нам, меньшевикам приносил обильные продукты наш клубный партийный Красный Крест: ведра повидла, конскую колбасу, иногда хлеб и картофель. Как будто Нарком продовольствия распорядился о выдаче социалистам продуктов. Сношения с волей были регулярны и часты. Газеты доставлялись ежедневно; книги, иностранная пресса, нелегальные русские издания, все попадало в Бутырки. Свидания у социалистов особые, без решеток. Недавно еще сажали при свидании по обе стороны стола, но стол отодвинули как излишнюю помеху, против воли начальства. Так же самовольно организованы торжественные проводы освобождаемых. От камеры счастливца до ворот проходили стройным маршем через весь двор — туда и обратно, с пением песен, с хором впереди. Эсеры обычно присоединялись к шествию меньшевиков, но иногда проводы объединяли всех, строптивых леваков и чужаков-анархистов. На проводах у каждой фракции пелись свои излюбленные песни. Эсеры предпочитали петь торжественное, несколько на церковный лад «Смело, друзья, не теряйте бодрость в неравном бою». Меньшевики пели «Вихри враждебные» и полюбили заимствованных у эсеров «Кузнецов». Леваки пели «Всероссийскую коммуну», а анархисты свой марш «Под знаменем черным». Впрочем, леваков и анархистов редко освобождали, и свои песенки они пели чаще на кирпичах, греясь на апрельском солнце на бутырском дворе.
Но, конечно, внешнее благополучие тюремной обстановки не могло скрыть внутренней тревоги индивидуальных драм, разыгрывавшихся в тюрьме, и сложности политического положения в стране, к которому так чутко прислушивались политические узники. По-видимому, забастовочная волна в Москве улеглась. Но в Кронштадте произошел мятеж, и в Питере заволновались рабочие массы. Нам стало понятно, почему прекратились освобождения, и что нас будут крепко держать в тюрьме. Скоро получили материалы, из которых мы узнали все о Кронштадтском восстании, в частности то, что тщательно скрывалось властями, что во главе восстания было до 300 членов коммунистической партии. Непосредственно за Кронштадтом открылся съезд РКП, и началось «отступление». Вряд ли коммунисты с таким интересом следили за событиями на съезде РКП, как следили тюремные узники. Отказ от разверстки, свобода местного оборота, одним словом — НЭП был дополнен отказом Ленина от ориентации на мировую революцию. Кое у кого зародились надежды на сдвиг, на эволюцию, на реформы. Жестокая расправа с кронштадтцами, да и наше благополучное пребывание в тюрьме подрывали всякие иллюзии. По-видимому, коммунисты решили экспроприировать наши идеи, авторов же их, меньшевиков, «бережно держать в тюрьме», как выразился Ленин в своей брошюре о продналоге.
В ВЧК произошли перемены: Дзержинский назначен комиссаром путей сообщения, его заменил Уншлихт, один из вождей польской социал-демократии, в период неудавшегося похода на Варшаву, назначенный Москвой в состав Польского Ревкома. Не знаю, находится ли это в связи с переменами в ВЧК, но наша фракция получила неожиданно ощутительный удар в виде приговора Верховного Революционного трибунала по делу ростовских социал-демократов, получивших 5 лет тюрьмы с принудительными работами. Коммунисты придавали большое значение этому процессу, и в «деле» ростовцев обнаружен документ, написанный особо уполномоченным ВЧК Клайзнером, о том, что, по его мнению, судить ростовских меньшевиков должен Ревтрибунал «при специально подобранном составе исключительно твердых коммунистов — старых большевиков». Естественно, что Крыленко требовал смертной казни. Руководитель ростовской социал-демократии Б.С. Васильев ответил ему в своей речи:
— Мы не раз слышали эту угрозу и до революции от царских палачей — жандармов, и в дни Гражданской войны. И не нас, слыхавших рев льва, испугать криком другого животного…
После процесса суд решил отправить ростовцев в Таганку, и в Бутырки они заехали лишь за своими вещами. Но у нас было такое настроение, во что бы то ни стало добиться их оставления в Бутырках. Мы всей массой бросились в контору, но ворота оказались заперты. Благодаря решительному характеру А.Р. Гоца, потребовавшего у тюремной администрации их оставления в Бутырках, начальство поколебалось, и мы толпой надвинулись на ворота, сшибли стражу и очутились перед дверьми конторы. В тот же вечер в многолюдном собрании всех социалистов ростовцы рассказывали подробности о процессе.
Незадолго до того, меня неожиданно вызвал уполномоченный ВЧК Журавченко все по тому же злополучному делу. Теперь уже я не свидетель, а обвиняемый. Формулировано обвинение так: «…обвиняется в распространении докладной записки английской делегации, имеющей целью вызвать массовое недовольство в рабочей среде и содействовать успеху внутренней и внешней контрреволюции».
Докладная записка действительно существовала и была подана английской делегации группой членов Центрального комитета Всероссийского Союза служащих. Она трактует о насилиях, произведенных органами власти и коммунистической партией над союзом служащих в Петербурге, Москве, Самаре, Харькове и других местах, в результате чего уничтожена всякая тень свободы и независимости профессиональных союзов. Я должен был огласить эту записку на знаменитом митинге печатников, где неожиданное выступление нелегального В.М. Чернова сломало весь порядок дня. И вот сейчас, спустя восемь месяцев после отъезда английских рабочих, ВЧК расправляется с нами. Я заявил следователю, что являюсь автором записки и требую вызова Томского и Лозовского свидетелями для подтверждения указанных в записке фактов. Однако Журавченко отказался выполнить мои требования, и я оборвал беседу, унося с собой опасение, как бы коммунисты не скушали меня под соусом сношений с английской делегацией. Интересно, что Красин в письме к Рабочей партии Англии развязно утверждал, что преследования социалистов отнюдь не связаны с информированием ими англичан.
Голодовочный психоз
В тюрьме всегда так: голодовки принимают форму эпидемий. В одном коридоре возникает голодовка по личному поводу, мотивированная исключительными индивидуальными причинами, другой коридор тотчас же откликается голодовкой. Эпидемия от отдельных лиц распространяется на группы, от групп переходит к целым коллективам. После того, как социалисты и анархисты длительной голодовкой добились смягчения режима для себя, голодовки как орудие борьбы с Чека, приобрели популярность среди большинства заключенных, «ка-эров», «пе-деков», спекулянтов. Изредка голодовки устраивались с требованием допроса или предъявления обвинения. Обычно голодали во имя освобождения, мало интересуясь вопросом о тюремном режиме. Впрочем, тот обыватель, который в годы революции и Гражданской войны заполнил тюремные здания, в душе, вероятно, был противником расшатывания режима. Ведь когда-нибудь наступят лучшие времена, и для преступников против священного права собственности нужны будут тюрьмы настоящие, с крепкими замками и строгими порядками. Но постепенно обыватели стали заражаться приемами политических, матерых тюремных волков и стали «надоедать» Чеке своими требованиями, угрозой голодовок и самой голодовкой. Эти голодовки периодами становились так часты, что Чека, вначале нервно реагировавшая на них, понемногу приучилась все спокойнее и равнодушнее относиться к ним. Если прежде следователь приезжал уговаривать, чтобы не голодали, за день до приступа к голодовке, то сейчас, раньше чем на третий день голодовки никто из Чека не являлся. Бывали случаи, что только на шестой день приезжали впервые из Чеки для переговоров, подрывая, таким образом, значение голодовки, как орудия воздействия на Чеку. Голодовка часто становилась неразумной, заранее обреченной на неудачу, и, кроме того, это орудие борьбы было до известной степени дискредитировано. Содействовали этому преимущественно спекулянты, которые приступали к голодовке и бросали ее посередине или тянули голодовку официально 18 дней, и даже больше, тайком подкармливаясь. Чека перестала совсем обращать внимание на такие подозрительно-затягиваемые спекулянтами голодовки.
Правые эсеры относятся отрицательно к голодовкам за освобождение. Они сидят год, два, давно уже перебесились и считают, что на Чеку это уже не действует. Голодать можно только за изменение режима, — да и то лишь, если другие пути отрезаны. В эсерах, конечно, говорит опыт умудренных людей. Новички более страстно и более наивно расценивают положение. У них все кипит, бурлит, протестует. Они еще не присмирели. Они хотят вести борьбу за свободу и верят в победу. Таково настроение большинства заключенных в первый месяц. Первую голодовку при нас объявила группа толстовцев, привезенных из провинции и взятых за участие в губернском кооперативном съезде. Они сидели уже пятый месяц без обвинения и допроса. Среди них оказалось два социал-демократа, взятых в качестве толстовцев, — вот почему нам в бюро фракции пришлось заняться этим вопросом и предоставили право решать вопросы об индивидуальных голодовках. И надо сказать, что мы сейчас же были окружены атмосферой острого психоза, к нам посыпались бесконечные заявления о желании голодать. Конечно, все случаи исключительные, и каждый имел право бороться за свободу путем голодовки. Но мы не учли целого ряда обстоятельств; и нам скоро пришлось взять на себя роль уговаривающих отказаться от голодовки. Мы не сообразили, что в сущности всякая голодовка неизбежно втягивает остальных и таким образом превращается в общую. Ведь не могут товарищи молча следить, как будет бороться один. Из солидарности придется его поддержать в трудный момент. Но, помимо этого, обилие голодающих ослабляет шансы на выигрыш каждого в отдельности. Но так сложны личные мотивы и так неделикатно вмешиваться в интимную жизнь…
Бюро фракции разрешило примкнуть к голодовке толстовцев двум социал-демократам, так как нельзя их отрывать от товарищей по делу. Они послали в Чека заявление о голодовке. Сейчас же приехал следователь и обещал, что через три дня их дело будет закончено, тогда их, верно, выпустят. Через три дня толстовцы снова приступили к голодовке, но чуть ли не на следующий день их начали освобождать. Затем бюро фракции разрешило объявить голодовку двум другим товарищам — одному, требующему освобождения, в виду внезапного психического заболевания матери, и другому, у которого жена была арестована и неведомо куда запрятана чекистами. Первый добился освобождения, а жена второго доставлена к нему в Бутырки. При таких удачах естественно усилились в нашей среде тенденции в пользу голодовки. Нарастало активное настроение. Мириться с лишением свободы казалось позорным и бессмысленным. Циркулировали слухи, что социалистов и анархистов развезут в провинциальные тюрьмы, так как при них невозможно восстановление режима в Бутырках. Были все основания ожидать репрессий после подавления Кронштадтского мятежа. Так лучше же не ждать безропотно, а выступить в бой. Поставить коммунистов перед фактом большой меньшевистской голодовки. Особенно настаивала на голодовке молодежь.
Какое оживленное собрание состоялось в большой камере 11-го коридора. Какие острые развились дебаты! Как бушевали страсти! Как незаметно переходили от защиты идей на личные выпады. В темном коридоре установили патруль. Мы обсуждали проблему голодовки тайком, конспиративно, чтобы начальство не узнало и не устроило сюрприза вроде развоза. У нас было постановление ни слова не рассказывать о возможной голодовке даже приятелям из других фракций. Вероятно, никто не рассказывал, но стоило эсерам посмотреть на наши значительные, конспиративные физиономии, чтобы понять, что мы переживаем детскую болезнь тюремной жизни. Доводы в пользу голодовки питались «левой» оценкой ситуации. В частности, предполагалось через Мартова и Абрамовича информировать социалистическую заграницу, под давлением которой коммунисты не устоят. Противники голодовки выдвигали против нее целую кучу практических соображений. Так, указывали на наличие в нашей среде старых социалистов, достаточно уже изведавших тюремные голодовки, которых надо пощадить, — и много молодежи, хрупкий организм которой после голодных московских зим не приспособлен к голодовкам. Больные, конечно, будут тяжелым балластом и могут сорвать голодовку. Сообщали, что у одного больного товарища брат в свое время сошел с ума под влиянием тюремной голодовки, и это должно было предостеречь активистов. Точно также связано много сложностей с характером и длительностью голодовки — голодовка до конца или голодовка борьбы (не до истощения), так рисовалась перспектива. И если, с одной стороны, все эти доводы понижали настроение, то, с другой стороны, многие так рьяно рвались в бой, так не склонны были мириться с пассивною ролью узников и так хотели верить в победу, что большинство высказывалось в пользу голодовки. Собрание постановило произвести тайное голосование и решить вопрос о голодовке в положительном смысле только при наличии квалифицированного большинства в 2/3 голосов во фракции. В тот же вечер до поздней ночи при разыгравшихся страстях проведено голосование, подано свыше 90 записок; за голодовку высказалось больше половины, но меньше 2/3. Тогда взволнованные сторонники голодовки потребовали созыва нового собрания, нового обсуждения положения и повторного голосования. Но тут противная партия развила большую агитацию, и при новом голосовании число записок в пользу голодовки даже несколько упало. Так после бурной и ожесточенной борьбы был изжит на этот раз в меньшевистской фракции вопрос о голодовке.
Но в общей тюрьме, живущей отдельно от социалистических камер, свила себе прочное гнездо эпидемия голодовок. Тюрьма была густо заселена. Из особого отдела ВЧК постоянно подсыпали новые партии. Множество лиц сидело по приговорам Ревтрибунала и перечислено в ведение тюрьмы. Еще больше народу случайного, непричастного ни к политике, ни к спекуляции, взятого просто «здорово живешь». В Москве и Петербурге продолжали практиковаться засады, дававшие большой улов. За последнее время начался снова приток иностранцев, подозреваемых в экономическом шпионаже. Мы застали длительную голодовку польского коридора, по поручению которого с ВЧК вел переговоры Красный Крест. Человек 60 поляков долго голодали и добились своего. В связи с Кронштадтским восстанием в Петербурге объявили обязательную регистрацию всех офицеров флота. Потом всех, кажется, до 600 человек, арестовали и разослали в разные концы. Большая группа офицеров попала в Бутырки. Среди случайных жителей тюрьмы мы встречали артистку Художественного театра, которая читала у нас на небольшой вечеринке «Двенадцать» Блока, и одного артиста, помогавшего социалистам готовить празднество 1-го Мая в тюрьме. Мы собирались устроить торжественный праздник на открытом воздухе с речами и знаменами… Вся эта огромная двухтысячная масса тюремного населения находилась в самых тяжелых условиях заключения. Многие не допрошены, они считали себя забытыми в тюрьме.
Камеры заперты весь день, как и коридоры. А тут весь день под окнами греются на солнце привилегированные социалисты. Сидят грязно и скученно. Редкие свидания происходят через две плотные сетки. Кормят плохо, царит сплошной голод. Тюремная администрация груба, и режим жестокий. Вынужденные отступить на социалистическом фронте, тюремщики вознаграждают себя на общих коридорах.
Неудивительно, что эпидемия голодовок охватила общие коридоры и постепенно вылилась в огромное движение. Это случилось в середине апреля, вся тюрьма предъявила ультиматум Чеке, угрожая на следующий день приступить к всеобщей голодовке. Требования были такие: открытие камер в пределах коридора, ускорение следствия и допросов, изменение меры пресечения. Делегаты отдельных беспартийных камер зондировали почву у социалистов. Мы объявили нейтралитет, но обещали свою поддержку, если в ней будет нужда. И вот началась голодовка. Приняло в ней участие большинство заключенных. Голодающих свыше тысячи. Начальство не дуло себе в ус и никаких шагов не предприняло, чтобы предупредить голодовку. У ворот, по распоряжению Чека, поставлен пулемет. Те из голодающих, которые выполняли разные работы в тюрьме, были заменены штрейкбрехерами из 13-го коммунистического коридора. Прошел день, второй и наступил третий. Голодающие решили к 12-ти часам дня приступить к обструкции. Ужасное и незабываемое зрелище представляла собою тюрьма в течение нескольких часов. В камерах стучали по мебели, по решеткам, барабанили в дверь. Затем стук перешел в крик, и в течение трех часов вся тюрьма кричала, вопила, выбиваясь из сил, как бы взывая о помощи. — Го-го-го! — вырывалось из тысячи глоток, и все голоса покрывал высокий женский голос певицы из ЖОКа. Жутко вспомнить картину, которую пришлось наблюдать со двора. На окне, у решеток, тесно прижавшись друг к другу, теснятся человеческие лица: они бьют с ожесточением по решеткам, они вопят нечеловеческим голосом, не «плененные звери», а люди, засаженные в клетку. Крик на минуту ослабевает, но опять же льется высоко и страстно. Зажимаешь уши, бегаешь, как раненый зверь, в углу камеры. На улицах, вокруг Бутырок, собрался народ. Там говорят, что заключенным не дают есть, они кричат с голоду. Я взбираюсь на чердак; сквозь дыру в крыше, вижу издали, как с разных сторон чернеют кучки испуганного народа.
В 11-м коридоре мы созвали заседание всех бюро тюремных фракций. Послали заявление-протест и потребовали немедленного приезда Каменева в тюрьму. Прошло несколько часов, прежде чем прибыл представитель ВЧК и вступил в переговоры с голодающими. Не помню, добились ли голодающие удовлетворения, или ВЧК их обманула, но к концу третьего дня массовая голодовка была прекращена.
Избиение и развоз
Скоро наступил конец нашему благополучию. Еще не успели высохнуть типографские краски статьи Мещерякова, нарисовавшего в «Правде», к сведению европейских социалистов, радужную картину Бутырских условий, как на наше мирное житье совершен набег, избитых и истерзанных нас увезли из Бутырок, это случилось ночью на 25-го апреля. У нас, меньшевиков, был юбилей, двухмесячный юбилей со дня нашего массового ареста. Мы торжественно отметили эту тюремную дату веселым вечером сатиры и юмора. До часу-двух ночи затянулся наш праздник, и мы готовы без конца слушать анекдоты нашего собственного юмориста. Погода чудесная, стояла тихая весенняя ночь. Пользуясь открытыми коридорами, большая группа вышла на церковный двор, и там еще долго пелись песни, звонко раздававшиеся по всей тюрьме. Было томительно и душно, и я долго стоял у окна, прижавшись к решетке, вслушиваясь в пение. На миг мелькнула мысль, что, пожалуй, Чека не очень спокойно отнесется к нашему ночному хору, но эта тревожная мысль тотчас же улетучилась. Я прилег и задремал. Вдруг, сквозь полудремоту слышу я странные звуки. Лежа с закрытыми глазами, слышу отдаленный топот, лязг и шум. Просыпаюсь, осматриваю камеру, в свете занавешенного бумагой электричества вижу спокойно спящие фигуры на койках и поворачиваюсь на другой бок. Чувствую, меня кто-то тянет за плечо. Возле стоит С. Шварц в одном белье и тихо говорит:
— Будите всех. В тюрьме большой отряд чекистов и солдат.
Вскакиваю, тихо бужу. Все встают, одеваются, уничтожают бумаги, все делается быстро, в несколько минут. И когда мы попытались выйти из 11-го коридора в соседний 12-й через тонкую дощатую дверь, она не открылась. Там уже стояли солдаты с винтовками. И не успели мы подумать о дальнейшем, как с грохотом, лязгом и матерной бранью вбежала в коридор толпа чекистов и солдат, вталкивая нас в камеры и требуя, чтобы мы немедленно без разговоров шли.
— Куда? Зачем? Почему ночью?
Это все праздные вопросы. Никакие объяснения не даются. На нас надвигаются со штыками, размахивают револьверами перед лицом, подталкивают прикладами, и у койки стоят с матерной бранью 2–3 солдата и чекиста. И вот уже нас тянут к дверям, по дороге угощая прикладом. Помощник начальника тюрьмы Александров нагло и торжествующе улыбается.
В эту ночь в тюрьме произошли исключительные по жестокости избиения социалистов и анархистов. В Бутырки ввели более тысячи вооруженных людей, из которых многие были пьяные. В 12-м коридоре, где одна камера социал-демократов и две-три эсеровских, избивали лежащих, стаскивали с коек в одном белье и без вещей, без верхней одежды и обуви, подгоняя прикладами, волокли в сборную. В 11-м коридоре, сплошь социал-демократическом, все старания убедить опричников дать возможность собрать вещи ни к чему не повели. Многие сильно ранены, одного окровавленного пришлось отправить на перевязку. Из МОКа вытаскивали на руках в одном белье и, избивая, волокли вниз по лестнице и по дворам. В часовой башне анархисты, полагая, что начались массовые расстрелы, оказали упорное сопротивление и были жестоко избиты. Отдельные заключенные МОКа, услышав крики в соседнем ЖОКе и, основательно подозревая, что там избивают женщин, попытались унять опричников, но их также сильно избили. Банды чекистов ворвались в околоток, подняли с постели больных, даже лежавших с температурой в 39°, и поволокли их на сборную. Особенно тяжелые случаи происходили в ЖОКе, где от испуга случились обмороки, начались крики, визг, истерика, слышные на всю тюрьму. Чекисты, не смущаясь, входили в камеры женщин и стаскивали их с коек. Одну левую эсерку били ручкой нагана по голове и окровавленную вынесли в сборную. Многих женщин тащили за волосы головой вниз по винтовой железной лестнице с третьего этажа. Все были в изодранном белье или наскоро накинутом сверху платье, с кровоподтеками на руках, с царапинами и ссадинами на всем теле.
В сборной происходило дальнейшее. Там со злорадными улыбками стояли руководители ночного набега — Самсонов, Кожевников, Рамишевский, палач Рыба, две женщины, вооруженные до зубов, тюремная администрация во главе огромной толпы красноармейцев с красными звездами на груди и на шлемах. Тут происходила сортировка направо и налево. При моем появлении Рамишевский улыбнулся, назвал мою фамилию и крикнул:
— Налево, к Хрусталеву.
Конвоиры толкнули меня влево, и я очутился в боковой длинной комнате, в обществе избитых и истерзанных товарищей. Мне стало стыдно, что я одет и захватил с собой вещи. Вокруг было зрелище ужасное. Мужчины в одних разорванных в клочья по всей спине рубахах, кальсонах, дрожащие от холода и пережитого кошмара, кутающиеся в чужие пальто. Женщины и совсем юные девушки с ужасом в глазах рассказывают, что произошло в ЖОКе. Какая-то пожилая женщина из эсеровской группы «Народ» в полуобморочном состоянии лежит на узком диванчике и мучительно произносит:
— Товарищи, я продолжаю голодовку. Знайте, я продолжаю голодовку.
Она уже третий день голодает, добиваясь освобождения беспартийного мужа. Другая эсерка, молодая, с громадной косой, сидя на столе, непрерывно стонет. Она больна, у нее возвратный тиф. С бледными лицами, сжимая кулаки, в бессильной ярости, бродят по комнате в одном белье старики и юноши и ждут, что будет дальше.
Передают сведения об избитых, о тяжело раненых. Особенно интересуются участью наиболее видных социалистов и анархистов, которых с нами нет. Одна социал-демократка издали увидела своего мужа, уводимого направо. Она попыталась проникнуть к нему, но ее грубо оттолкнули… Кто-то из начальства входит и предлагает отправиться за вещами. Но, по-видимому, не всем это предложили. Когда по приказу Хрусталева нас вывели в ворота и бросили в открытые автомобили, окруженные конвоем, мы увидели многих без верхней одежды, без всяких вещей.
Раннее утро холодное, пронизывающее. В первый раз проезд по Москве из тюрьмы не доставил нам никакого удовольствия. Сразу стали придумывать, как дать знать на волю о случившемся. Кто-то выбросил письмецо из автомобиля, прямо на улицу: подобрал доброжелатель и направил его по адресу. Потом уже из вагона прямо на путь выбросили другое письмо (через отверстие в уборной), и это письмо подобрали и доставили по назначению. Автомобиль довез нас до Курского вокзала. Нас выстроили гуськом и повели к запасному пути, где стояло несколько вагонов. Распоряжался Хрусталев, молодой чекист, еще не привыкший повелевать. Недалеко, на ближних путях, мы увидели ряд других вагонов, и в них мелькали знакомые меньшевистские и эсеровские лица, многие с белыми повязками на голове и на лице. Мы издали обменивались улыбками, не зная, встретимся ли еще когда-нибудь и где-нибудь.
Нас было в четырех вагонах ПО человек. Мы скоро сорганизовались, выдвинули по вагонам старост и, получив возможность общения, обменялись списками. По фракциям нас оказалось: 34 меньшевика, 32 эсера, 18 левых эсеров и 16 анархистов.
Десяток беспартийных, из них два военнопленных венгра, художники, оба напоминали по внешнему облику апостолов: длинные бороды и волосы, выразительные и благородные лица, да еще группа крестьянских кооператоров, живших в социалистических коридорах в качестве уборщиков. Их взяли заодно, в сутолоке, и никто не хотел слушать их доводов. Часть кооператоров должна на днях предстать пред судом Московского Ревтриба, а среди меньшевиков было двое, на освобождение которых уже выписали ордера, но до этих мелочей чекистам во время ночного набега не было дела. Все кое-как уместились на лавках, начали считать товарищей и свои раны. Сидим, дышим свежим весенним ветром, веющим в решетчатое окно вагона, отдыхаем от ночного потрясения и гадаем:
— Куда нас везут? В Курск? Да ведь там и тюрьмы нет для такого большого количества приезжих. Орел? Пожалуй. Только не верилось, чтобы после бутырского раздолья чекисты решили поместить социалистов в знаменитый каторжный Централ. Быть может, нас везут в Харьков? Но ведь оттуда сейчас пачками доставляют в Москву и совсем недавно в Таганку прислали из Харькова большую партию южан.
Хрусталев усмехается и только бросает:
— Скоро приедем.
Конвойные солдаты набрали воды в рот: им приказано не разговаривать, и они угрюмы, сердиты, как будто опасаются с нашей стороны выступлений, побега и пр. У многих с солдатами мелкие стычки, У кого-то нашелся кусок красного кумача; его привязали к решетке в виде знамени, и раздраженные конвойные пытаются сорвать штыками это знамя на остановках поезда. Но поезд снова в пути, и снова развертывается наше красное знамя. Мы поем песни хором, всем вагоном, и опять вызываем недовольство конвойных. Особенно возмущает их «Всероссийская коммуна», которую, по-видимому, солдаты и чекисты знают. Но проходит время, и смягчается напряженное состояние. Мы постепенно находим доступ к сердцу конвоя и просим раздобыть кипятку. Эта материя им понятна. Нам выдают хлеба, колбасы, изюм (вместо сахару). Сейчас чувствуется, — паек не тюремный, а щедрый, чекистский. Мы пьем чай и закусываем. Но скоро снова обрываются отношения с конвоем. Солдаты опять мрачны. Из-за каждого пустяка столкновения, грубая брань, даже угрозы стрелять. Оказывается, чекисты их напугали, выдав нас за кронштадцев-офицеров и генералов, а одного бундовца даже назвав именем генерала Козловского. На станции Курск мы узнали об этой версии, распространяемой чекистами, и у платформы, где столпилась кучка солдат и железнодорожных рабочих, завязался своеобразный диспут. Кто-то из эсеров успел произнести небольшую речь. Забеспокоился Хрусталев, поезд двинулся дальше. Наступила ночь, и снова занялся день. Мы знаем уже, что везут в Орел, что там приготовили для нас губернскую тюрьму, что каторжный Централ не то закрыт, не то обслуживает только уголовных. Настроение окрепло. Мы с бодростью смотрим в будущее.