На железном ветру — страница 40 из 78

— Хорошо, — сказал Журавлев, решительно прошел к столу. — Садитесь. Я прочитаю письмо в вашем присутствии. Надеюсь, вы не против?

Она насмешливо передернула плечиками.

— Если это доставит вам удовольствие, мсье...

Журавлев счел необходимым галантно поклониться и быстро распечатал конверт. Письмо было написано по-французски убористым почерком и занимало две страницы.

«Мсье!

Зная вас, как сотрудника Торгового представительства СССР в Париже, я рискнул обратиться к вам. Надеюсь, вы не откажетесь передать это письмо тем из ваших сограждан, которых оно не может не заинтересовать. Иных способов связаться с ними у меня нет, между тем дело не терпит отлагательства, и важность его, надеюсь, послужит для вас достаточным основанием для того, чтобы извинить мою, быть может, нетактичность.

Дело заключается в следующем. Как вам, вероятно, известно, в Париже живет немало молодых людей — сыновей и родственников русских белоэмигрантов. Они прекрасно говорят по-русски, хотя покинули родину в детском возрасте, по сути дела никогда ее не видели и не имеют о ней сколько-нибудь истинного представления. Полагаю, что именно это обстоятельство и навело германскую разведку на мысль использовать молодых русских в своих целях. Из достоверных источников (указать их по причинам, изложенным ниже, я не могу) мне стало известно, что в Париже подвизается немецкий коммерсант Отто Брандт, который в действительности является сотрудником германской разведки. Этот Брандт занимается вербовкой русской эмигрантской молодежи в германскую разведывательную школу с целью последующей засылки в СССР в качестве шпионов.

Брандт живет в районе Центрального рынка на улице Рамбюто, 17.

Предполагая, что, возможно, вы отнесетесь с недоверием к моему письму, считаю нелишним изложить причины, побудившие меня его написать. Я бывший моряк Французского военно-морского флота. В 1918—1919 годах в составе 2-й Черноморской эскадры находился в Севастополе.

Тогда я узнал русских большевиков, полюбил этих славных ребят и вместе с моими товарищами отказался поднять оружие против первой в мире социалистической республики. Я горжусь тем, что принимал участие в севастопольской демонстрации 20 апреля 1919 года. Может быть, это звучит наивно, но у меня такое чувство, что ваше великое государство трудящихся является и моим детищем. Наверное, поэтому я не могу с безразличным видом наблюдать, как боши готовят оружие против вас.

Своего имени и адреса, а также источников информации я не сообщаю из опасения, что письмо попадет не в те руки, для которых оно предназначено. В лучшем случае это кончилось бы для меня тюремным заключением. Но сообразительный человек, полагаю, сумеет меня найти».

Журавлев оторвал от письма ошеломленный взгляд.

— Скажите, мсье...

— Я польщена, — рассмеялась, вставая, девушка, — вы приняли меня за мужчину.

— О, простите, мадемуазель... Но я не знаю вашего имени.

Девушка подошла к двери, обернулась — в глазах ее проглянуло лукавство.

— Я Кармен. Из оперы...

— Где вы живете?

— На той же улице, что и вы!

Не успел Журавлев решить, брать письмо или нет, как девушка захлопнула дверь.

Журавлев схватил письмо, метнулся в прихожую, выскочил на площадку. Снизу донесся дробный стук каблучков.

1

Окна кабинета смотрели на тупичок, который подобно аппендиксу ответвлялся от площади Дзержинского. Каждый раз, когда надо было отдохнуть, отвлечься от работы, Михаил подходил к окну и подолгу смотрел на памятник Воровскому, притулившийся в тупичке. Он пытался решить вопрос: что хотел выразить скульптор, неестественно искривив фигуру Воровского?

В институте Михаил прошел курс эстетики, помнил основные положения диссертации Чернышевского об эстетическом отношении искусства к действительности. Но памятник не оставлял камня на камне от этих положений. По-видимому, скульптор руководствовался совершенно иными теориями, и его эстетический вкус кардинальным образом отличался от вкуса Михаила Донцова.

И сейчас, подойдя к окну, Михаил подумал, что вернее всего он понапрасну ломает голову над разрешением этой загадки. Создавая памятник, скульптор мог ставить перед собою очень простую цель: не быть похожим на всех прочих. Михаил улыбнулся своему открытию и тотчас подумал, что, вероятно, совершает логическую ошибку, свойственную большинству. Непонимание чужого замысла порождает в душах людей беспокойство, неуверенность, а, значит, и желание избавиться от этих неприятных ощущений. Люди упрощают замысел, снижают — каждый до уровня своего понимания. Такая мысль примирила его со скульптором, успокоила, что в сущности доказывало справедливость самой мысли.

На улице было солнечно, с утра чуть подмораживало. Над подъездом напротив ветер шевелил красные флаги. Только сейчас Михаил дал себе отчет в том, почему с утра его не покидало ощущение праздничной приподнятости, веселого интереса ко всему на свете, вплоть до голубей, копошившихся на асфальте. Сегодня шестое ноября, завтра Октябрьский праздник — семнадцатая годовщина.

Вошла секретарь отделения Анна Семеновна — средних лет женщина в пенсне и синем строгом костюме.

— Михаил Егорыч, к вам товарищ из Баку.

— Из Баку? — встрепенулся Михаил. — Кто такой?

Анна Семеновна не успела ответить. Дверь распахнулась, и на пороге возник военный с ромбом на малиновых петлицах. Гладкие черные волосы его были зачесаны назад, щеки выбриты до синевы, над верхней губой — широкая полоска усов. Из-за спины Анны Семеновны посетитель смотрел на Михаила, улыбаясь широкой дразнящей улыбкой, за которой угадывалось: «Ну что же ты, узнавай, узнавай скорей».

А в мозгу Михаила вдруг всплыла давнишняя полузабытая картина: кабинет Холодкова в Азчека и стоящий на пороге Ибрагим Сафаров в серой рубашке и брюках с пузырями на коленках.

В радостном изумлении Михаил схватился за голову!

— Мать честная — Ибрушка?!

— Узнал, Миша-джан!

Они бросились друг другу навстречу, обнялись. Хлопая один другого по спине, обменивались словами, лишенными для посторонних всякого смысла.

— Черт усатый!

— Сам черт! Пиджак завел... И часы!

— Ага. Хуже людей, что ли...

— Ну, береги, а то оборвут борта-то...

— А я теперь не дамся!

— Ух ты, умный стал!

Они рассмеялись, а глаза у обоих были влажны и веки красноваты.

Анна Семеновна наблюдала эту сцену с некоторым удивлением. Десять лет она работала в ОГПУ, и еще ни разу не приходилось ей наблюдать в этих стенах столь по-мальчишески бурного братания. И вообще Анна Семеновна не подозревала, что ее начальник способен на такие откровенные проявления чувств. Она вышла, тихонько прикрыв дверь.

Михаил усадил друга в кожаное кресло перед столом, сам опустился было в такое же напротив, но не усидел.; вскочил, остановился, опершись о спинку кресла.

— Ибрушка, черт, сколько же мы не виделись?

— Тринадцать лет, ашна. А если быть точным, тринадцать с половиной.

— В двадцать пятом я приезжал хоронить отца, но тебя как нарочно унесло тогда в командировку.

— Знаю, мне говорили.

— Ну что же ты — рассказывай, как там ребята? Алибек?

— Кончил педагогический. Учительствует.

— Да, а Костя, Костя Спиридонов?

— На нефтеперерабатывающем заводе. Парторгом. Солидный стал — не узнать. Э, да ты не знаешь, какая потеха с Федей Лосевым. Ведь он теперь директор универмага.

— Шутишь?

— Какие шутки! — рассмеялся Ибрагим. — В двадцать шестом его по партийной линии двинули в торговлю. Ведь он еще до Чека, оказывается, год в коммерческом учился.

— Да ну?! Что-то не припомню, чтобы он об этом говорил.

— Скрывал. Ты же знаешь, как мы тогда ко всякой коммерции относились. Засмеяли бы. А он сам был горазд над другими посмеяться. Словом, двинули его по партийной линии как имеющего спецобразованяе на укрепление советской торговли. Представляешь, каково человеку? Нэп... Угрозыску работы хватает, а его, раба божия, суют за прилавок. Смех, конечно. Ребята поздравляют, утешают, — ну знаешь, как у нас: «Ничего, говорят, Федя, в случае проворуешься — на поруки возьмем». А тому, бедняге не до смеха: бегает по начальству, пишет во все инстанции, отказывается. Однако уломали его. А что сделаешь — партийная дисциплина. Теперь ничего, работает.

— А Мельников? Холодков? Дадашев?

— Мельников сейчас заведует отделом в Бакинском комитете. Занят нефтяными делами. Встретил его недавно: все такой же. Сказал ему, что еду в Москву, напомнил про тебя. «А, говорит, Донцов! Помню — это тот, который себе два года прибавил». Просил привет передать.

— Смотри-ка, помнит, — растроганно улыбнулся Михаил. — Увидишь его, скажи, что с возрастом у меня теперь все в порядке. Метрика нашлась, помолодел сразу на два года.

— То-то я смотрю — молодо выглядишь, — подмигнул Ибрагим. — Да, привет тебе от Холодкова. Он теперь на месте Мельникова. А Дадашев стал нефтяником — главный инженер промысла в Сабунчах. В общем из старых работников осталось человек десять — не больше.

— Ну а ты, ты как? Вижу, начальник отделения — ромб носишь. Обогнал меня в чинах.

— Да я что? Какие твои дела? Женат?

— Нет.

— Ну вот, а говоришь — ромб. Ромб тебе носить просто не солидно — мальчишка.

— Ясно, кабы мне твои усы.

— Усы само собой. Я уже семь лет женат, двоих пацанов имею. Жена, между прочим, русская — Елена Николаевна.

— Силен, усатик! И тут обогнал. Поздравляю.

Михаил сжал между ладонями руку друга, встряхнул.

Уселся напротив, заглянул снизу вверх в глаза Ибрагима.

— Как с образованием?

— Кончил юридический.

— Значит, теперь на короткой ноге?

— С кем?

— Не с кем, а с чем. С криминалистикой. Помнишь, как Холодков переживал нашу необразованность?

— Еще бы не помнить.

— Да, времечко было.

Ибрагим усмехнулся одними глазами, ласково и мечтательно.

— А что, хорошее времечко. Молодость.