Девчонка, казалось, угадала его настроение и предложила:
– Может, еще по одному? Мелочь есть? Мне на ваксу для усов надо оставить.
Размешивая палочкой пломбир в бумажных стаканчиках, они дошли до конца сквера, свернули на широкий Глинный проспект и на голубиной площади-пятачке снова уселись на лавочку.
Надин о чем-то болтала, заставляла Наполеона отбивать шариком по ракетке, хохотала, называла его «Великий мастер Понг», показывая на прохожих, придумывала им нелепые имена и говорила за них разными голосами.
Ванька пожимал плечами и сдержанно улыбался. Он смотрел на девчонку. На то, как она смеется, отчего на ее правой щеке появляются сразу две ямочки. На то, как она поднимает голову вслед за взлетевшим увальнем-голубем и на ее шее двигается красный шнурок, уходящий в вырез мешковатой белой футболки. На то, как она снимает со своих пальцев колечки, кладет их в карман, потом снова достает и надевает.
С высокой звонницы монастыря важно прогудел колокол. К его гордому басу присоединились тонкоголосые колокольца. Их многозвучная песня рассы́палась, опустилась почти до самой земли и, как стая ласточек, взлетела в небо. Колокольный звон перекликался с чем-то неслышным, тайным, и это тайное тоже обретало голос.
Девчонка слушала, прикрыв глаза, и слегка покачивала головой.
Песня колоколов смолкла, но в воздухе еще долго кружилась серебряная пыльца.
– Здо́рово! – выдохнула Надин.
– У вас что в Москве, не звонят? – спросил ее Ванька.
– Да там их как-то не слышно, – ответила девчонка, нанизала свои колечки и встала с лавки. – Пойдем, а? Ужасно есть хочется.
Небо было еще светлым, но вокруг площади уже ожили желтые фонари, разгораясь медленно, будто просыпаясь. Подъехал человек на скрипучем велосипеде, вынул из сумки афишу концерта и налепил на забор. Лохматый дирижер во фраке недовольно сморщился от клея.
По дороге домой Надин молчала. И только на своем четвертом этаже, открыв дверцу злополучного шкафа, она помедлила и сказала:
– В шахматы меня научишь?
Наполеону вдруг стало жарко. Он посмотрел себе под ноги и ответил:
– Попробую.
Двери закрылись. Он услышал, как девчонка крикнула:
– Мам, ты ела? Я же тебе на плите всё оставила!
Ванька еще немного постоял на лестничной клетке, прислушиваясь к звукам из странной четырнадцатой квартиры. Он улыбался. Ведь даже если эта девчонка никогда к нему больше не подойдет, можно будет расхрабриться и, встретив ее, бросить небрежно: «Ты вроде в шахматы хотела научиться. Передумала?»
Но ни через неделю, ни через две девчонка не появилась. Шкаф исчез, и двери квартиры номер четырнадцать стали такими же, как и все остальные на площадке. Спускаясь во двор, Ваня пару раз подносил палец к их звонку, но нажать не решался. Не хотел навязываться, да и не верилось, что девчонка о нем помнит.
В город прокралась осень. Раньше всех по утрам теперь просыпались холодные туманы и плыли в полудреме, скрывали дома, реку и купола храмов. Деревья тревожно шумели от северного ветра, и в городском парке остановили колесо обозрения.
Старики шахматисты из Липового сквера сменили летние панамы на фетровые шляпы. И только Метеор не сдавался и продолжал носить сандалии и соломенную трилби, с узкими, чуть обвислыми полями. Еще он замечал, что во время партии Наполеон часто отрывает взгляд от шахматной доски и всматривается в пустую аллею, будто ждет кого-то.
Дома и в школе всё было по-прежнему. Елизавета Львовна так же печатала на машинке свои статьи и переводы, заходила к Ваньке в комнату и читала вслух какой-нибудь абзац, полный таинственных медицинских терминов и холодных формулировок.
По выходным иногда приходили гости, старые друзья Елизаветы Львовны по медицинской академии. Добродушные и шумные пожилые врачи раздвигали в гостиной большой стол, что-то резали и чистили на кухне, называли друг друга «Гришка», «Лёлик» и «Светило», а Ваньку – «Иваном Дмитричем».
Бабушка в белой накрахмаленной мужской сорочке казалась непривычно веселой и молодой. О режиме она в такие вечера Ване не напоминала. И он допоздна сидел в глубоком кресле, слушал разговоры гостей и весомо отвечал на их шуточные вопросы.
Около полуночи со стола убирали тарелки, ставили чашки и чайник, и Светило говорил:
– Лёлик, сбацай нашу, босяцкую! Со смыком.
Грузный профессор Наумов надевал потрепанную кепку, по-пацански надвигал ее на глаза и пел под гитару с блатным надрывом:
Лизавета, Лизавета, а вся душа моя раздета,
Ни улыбки, ни привета не услышу от тебя!
Лизавета, Лизавета, а не дышу и жду ответа,
И со скоростью корвета уплывает жизнь моя!
С последним аккордом профессор ловко переворачивал гитару и ладонями отбивал на деке ритм, притопывая ногой в тапке. Потом срывал со своей лысой головы кепку и целовал смеющейся Ванькиной бабушке руку.
Ваня уже изучил всю их концертную программу, поэтому просил: «Алексей Николаич, а спойте вот ту…» И Лёлик сразу становился серьезным, настраивал гитару на другой лад и начинал петь – негромко, чеканя каждое слово:
Если мяса с ножа
Ты не ел ни куска,
Если руки сложа
Наблюдал свысока
И в борьбу не вступил
С подлецом, с палачом —
Значит, в жизни ты был
Ни при чем, ни при чем![20]
Ванька знал строчки этой яростной и взрослой песни наизусть. И всякий раз ему казалось, что обращаются они к нему, Ивану Лучникову, ничем не примечательному человеку пятнадцати лет. Верилось, что жизнь его всё же когда-нибудь начнется и, как в песне, он тоже будет прорубать свой путь отцовским мечом. Хотя не было у его отца никакого меча. Да и самого отца не было тоже.
Гости разошлись, но в этот раз Ваня так и не уснул. Он соорудил бутерброд и закрылся в комнате, не зажигая лампу.
Бессонные ночи были для Ваньки роскошеством. Они, как и уйма других, таких важных для угрюмости и бунта вещей, могли вызвать приступ. Но как же это было скучно – жить тише самых тихих вод!
Как, спрашивается, тосковать по девчонке, вести с ней воображаемые диалоги, мечтать о ней и при этом ложиться спать в десять ноль-ноль или вот жевать дурацкую булку с дурацким сыром?
Ваня отодвинул блюдце с бутербродом.
За окном кто-то невидимый растушевывал мягкой кистью ночь. Черное становилось серым, а серое – перламутровым. Покатился первый трамвай. Вышел дворник с большими наушниками на голове и начал подметать дорожку. По движениям его метлы можно было догадаться: дворник слушает что-то лирическое.
Ваня размышлял и постукивал чайной ложкой по чугунной батарее.
Неожиданно из батареи постучали в ответ.
Ванька замер с ложкой в руке. Потом аккуратно стукнул один раз. Снизу стукнули два. Тогда он отстучал три раза. Никто не отозвался. Ванька сел на пол и прижался ухом к холодным складкам батареи. И тут же раздалось целое соло на ударных. Предрассветный драммер из четырнадцатой квартиры подавал знак.
Ваня радостно и глупо заулыбался.
Он бесшумно вышел в коридор, сунул ноги в кроссовки, выскочил на лестничную площадку и, перепрыгивая через ступеньки, сбежал вниз, на четвертый этаж.
Девчонка уже стояла в дверях и зевала. С ее флисовой пижамы свешивал уши розовый зайчик-аппликация. Девчонка прикрыла зайца ладонью:
– Это не мое! Я эту пижаму первый раз вижу!
Ваня молчал.
– Холодина какая! – поежилась девчонка. – Во двор выйдем?
Лирический дворник уже собрал сухие листья в кучу и теперь набивал ими мешок, словно матрац для зимней спячки.
Ваня стянул с себя свитер и молча протянул его девчонке.
– Галантный век? – спросила она. – Уважаю. – И обмотала свитером шею, как шарфом.
Из тумана трусцой выбежал человек в спортивной шапочке с помпоном. Рядом неохотно ковылял коротконогий терьер с седой бородкой. Терьер думал о своей собачьей жизни и спрятанной от хозяина косточке.
Девчонка крутанула дворовую карусель для малышей, вскочила на нее и села в крошечное кресло.
– Ты же меня в шахматы обещал научить. – И тут же добавила: – А мы с матерью на гастроли ездили. В смысле она ездила, а я с ней. Ее одну отпускать вообще никуда нельзя. Всё теряет, всё забывает… Крутни, а?
Ваня добросовестно крутанул карусельку и обхватил себя руками, стараясь не дрожать от холода. Девчонка вернулась на землю, размотала свитер и бросила его Ваньке.
– Слушай, а приходи к нам чай пить. Я шикарно готовлю кипяченую воду. Коней и слонов своих тоже приводи. Придешь?
Ваня не слушал ее, он смотрел на карусель, которая почему-то вертелась всё быстрее и быстрее. Он попытался вспомнить знакомые слова песни. Но они рассы́пались жженой бумагой. Взметнулось только «С ножа, с ножа…» – и Ванька потерял сознание.
Глава 3
Ночью пришли дожди. Небо стало рыхлым, сырым. Взъерошенные вороны прятались под козырьками крыш и жаловались друг другу на ломоту в костях. Дворники в дождевиках обшивали досками статуи в скверах. На трамвайной остановке все говорили о близких заморозках и простуде.
Чтобы не столкнуться с Надин на лестнице, Ванька уходил в школу много раньше обычного. После бестолкового Дня учителя в классах горько пахло садовыми астрами. А в школьной столовой кто-то поставил на столы гроздья калины в граненых стаканах. Сморщенные ягоды были тут же объедены второклашками, и веточки стояли тонкие и беспомощные.
Каждый вечер Ваня сидел один в своей комнате, слушал музыку и рассеянно листал учебники. Снизу иногда тихо стучали по батарее. Но Ваня не отвечал.
В субботу откосный ливень сменился нудной моросью. Ваня взял шахматную доску, зонт и вышел в Липовый сквер.