Ваня заслонил дверной проем и сказал без особой надежды:
– Ты же у моей бабушки что-то хотела спросить.
Девчонка махнула рукой:
– В следующий раз. Если, конечно, вспомнишь меня.
Ванька, как брюзга-гардеробщик, сунул ей в руки пальто и ответил:
– Попробую.
Следующие дни были для Вани диковиннее, чем все его обрывистые сны. По вечерам Надин стучала по батарее и, не дождавшись ответа, уже стояла на пороге. В тапочках и со своей собственной новенькой шахматной доской.
Поначалу ее фигуры-новобранцы толклись на поле, мешали друг другу, отсиживались в окопах или попадали в окружение. Ванька снисходительно поправлял команды ее генерального штаба и жертвовал своими лучшими солдатами. Но, к его удивлению, девчонка быстро разобралась в стратегии и даже придумала свою собственную.
Она не читала шахматных статей и книг, что отправлял ей Наполеон. Зато научилась обходить с флангов, проскакивать под ногами разъяренных слонов и коней, простодушно рисковать и выводить своих пехотинцев из мясорубки беспощадного боя.
– Я пацифист! – говорила она, сидя на индейском коврике напротив Ваньки. – Я дойду к твоему королю и скажу: «За вас там люди умирают, а вы сидите! Совесть у вас есть?»
На что Ваня отвечал, незаметно уводя из-под огня ее ладью:
– Король тебе скажет: «Это не люди, а только пешки!»
– Ну и дурак твой король! – говорила Надин и сердито двигала свою ладью на место.
Ванька смеялся:
– Тоже аргумент.
Иногда заходила Елизавета Львовна, присаживалась на тахту и следила за их игрой. Наполеон обычно поддавался, но для маскировки сварливо требовал:
– Не подсказывай ей, ба!
– Я в ваших шашках не разумею, – отвечала Елизавета Львовна и тут же наклонялась к девчонке: – Твоего коня на эф-три сейчас слон затопчет.
Войска Надин отправили парламентера с просьбой о перемирии и перекусе.
На кухне, сомлев от горячего чая, она вдруг спросила у Елизаветы Львовны:
– А вы ведь в Афганистане[22] воевали, да?
Ванькина бабушка внимательно посмотрела на гостью и ответила:
– Мы не воевали, девочка, мы лечили.
– А вы не боялись?
Елизавета Львовна поправила ворот своей черной водолазки.
– Боялась. Боялась, что не хватит капельниц, катетеров, медикаментов. Боялась оказаться бесполезной, когда от тебя ждут помощи.
Елизавета Львовна замолчала и сидела – прямая, строгая пожилая женщина.
Разве расскажешь этим детям обо всем? Да и нужно ли им это? Зачем им знать, как в Кабуле молодые солдатики в линялой от свирепого солнца форме спрашивали, не привезла ли она конфет. Как сквозь щели раскаленных стен госпиталя ветер задувал песок. Ненавистный, обжигающий. Как тяжелораненые кричали: «Мама! Мама!» – и медсестры отвечали им: «Я здесь, сынок…»
Разве расскажешь этой уверенной в себе девочке со скобками на зубах о том, как после двух месяцев гула вертолетов, выжигающей душу усталости, крови и смертей получила из дома посылку, а в ней сласти, смешные письма друзей, кассеты с их голосами и любимой музыкой. И свитер, ярко-голубой, в снежинках. Уткнулась лицом в этот свитер и разревелась от досады: лучше бы зажимы хирургические прислали, шовный материал, иглы…
Или про то, как возвращалась из короткого отпуска и отец, подполковник медицинской службы, фронтовик, вдруг взял ее руки и поцеловал их. Как взрослой. Как равной.
Елизавета Львовна взглянула на тонкие, унизанные колечками пальцы Надин и сказала только:
– Война – грязное дело, девочка. Война уродлива. Она страшна еще и тем, что к ней привыкаешь, в нее начинаешь верить. А верить в войну нельзя. – Она смахнула со скатерти невидимые крошки. – И довольно об этом. Ты, кажется, хотела у меня проконсультироваться?
Надин снова пригладила волосы на висках и ответила:
– Да нет, ерунда, не важно.
Каждый вечер, после школы, Ванька заставлял себя не ждать, когда послышится стук из батареи. «Наш олдскульный мессенджер», – называла ее девчонка.
Не ждать. Не привыкать. Не привязываться.
Как не ждал уже, что эта равнодушная темнота больше никогда за ним не придет. Надин наиграется – в шахматы, в него – и исчезнет. Собаки с волками не бегают вместе. Если он и побежит за этой девчонкой, то лишь на длину своей цепи. Поэтому не ждать и ни на что не надеяться. Не хватать отравленную пешку[23], даже если вот она – на ладони.
И всё же вечер для Ваньки теперь обрел новый смысл: с четырех до шести у Надин театральная студия, с шести до восьми у нее уроки, ужин и разные дела, а с восьми уже можно подойти к темному окну в своей комнате и положить руки на чугунные ребра батареи. Разве не может человек просто так постоять вечером у окна, подумать?
…Взошла луна, круглобокая, щербатая. Ее бледный свет расслоил небо. От редких капель в лужах расходились круги. Ветер мерно покачивал фонарь над подъездом, и казалось, что лавочки плывут на черных волнах.
Ванька узнал светлое пальто Надин и обрадовался. Она шла по дорожке и сосредоточенно шлепала по лужам. Чуть поодаль, видимо опасаясь брызг, за девчонкой шагал высокий парень.
«Баскетболист, наверное», – решил Ванька и вспомнил, как в седьмом классе хотел играть в футбольной команде, но тренер сказал: «Не получится у тебя, Лучников. Голова у тебя слабая». Ванька вышел тогда из спортзала и руками сдавил себе голову, словно проверяя ее на спелость. Обыкновенная крепкая голова…
Парень оседлал лавочку и вальяжно притянул к себе девчонку. Надин уперлась ему ладонями в грудь и запрокинула голову.
«Смеется, – подумал Ванька. – И железки эти уродские во рту… Хоть бы в подъезд зашли. Выставляются».
Парень снова попытался обнять девчонку, она вынырнула из-под его руки, но не ушла.
Ваня увидел свое отражение в стекле. Патлатые волосы, кривая горестная усмешка, левая бровь заметно выше правой.
«Приду-у-у-рок! Какой же ты придурок! Урод!»
В батареях что-то захлюпало, покатились камешки, потом зашумела вода.
«Отопление дали, – машинально подумал Ванька. – А зачем?»
Он бросился на тахту и закрыл уши руками.
Через час снизу по батарее весело забарабанили. Пробившись сквозь кипяток, звук был глухим. Ванька накрыл голову подушкой.
Тренькнул дверной звонок.
– Дома. Входи, – послышался голос Елизаветы Львовны.
Ванька вскочил с тахты, схватил телефон, сел в кресло и начал водить пальцем по темному экрану. В комнату осторожно заглянула девчонка.
– Кое-кто кое-кого сейчас разнесет вдрызг и пополам! – азартно сказала она и потрясла шахматной коробкой, как мара́касами. – Разрешаю последнее слово!
Ванька различил едва уловимый, незнакомый мшистый запах.
Девчонка уже расставляла на доске свою армию и жаловалась на то, что никак не может найти идею для этюда с невидимым предметом.
– Идея есть, – холодно сказал Ванька.
– Ой, только не шахматы! Пли-и-из! – рассмеялась девчонка и молитвенно сложила ладошки.
– Не шахматы, а шахматист, – всё так же замороженно ответил Ванька. – Припадочный один.
Надин остановилась и перестала улыбаться:
– Ты что, заболел?
Ванька шумно смёл фигуры обратно в коробку:
– Заболел. Причем довольно давно. Не в курсе?
Девчонка растерялась:
– Ты что, не хочешь играть?
– Играть? Не хочу. А ты давай, иди играй! У тебя хорошо получается.
Надин поднялась и прошла комнату по диагонали.
– Допустим, – сказала она, – обиделся на меня. А за что, можно узнать?
Ванька снова смотрел в экран разрядившегося телефона.
– Нормально всё, – ответил он, не поднимая взгляда.
– А-а-а! – с облегчением протянула девчонка, что-то припоминая. – Это у вас бывают такие вспышки гнева. Безмотивные… Сейчас… Немотивированные, да?
– «У вас-с-с-с», – со змеиным присвистом передразнил ее Ванька. Его лицо стало некрасивым, злым, губы вытянулись в тонкую линию. – Инфу про эпи нагуглила?
Девчонка испуганно заморгала:
– Нет, просто… Да. Ну и что? Нельзя, что ли?
Ваньке стало противно. И от того, как она хлопает ресницами, и от резкого чужого запаха, что она принесла на своей одежде, и от ее детского «нельзя, что ли?».
– Ты, по ходу, переела фильмов этих сопливых, про умирающих пацанов. Весь фильм умирают, никак помереть не могут! Думала, я тебе всяких мыслей накидаю, а ты их себе в пьеску запилишь или «ВКонтактик»? И все будут рыдать и лайкать! – Ванькин голос звучал жестоко. – Вот тебе перл, дарю! «В голове моей опилки. Да. Да. Да». Запомнила? Вот и иди себе!
Надин прижалась спиной к аквариуму. Там среди камней шевелилась морская трава и булькал одинокий водолаз в наглухо задраенном шлеме.
– Я вообще-то не это хотела… Я не думала… – начала было она.
Но Ванька перебил ее:
– Ну давай, договаривай! Не думала, что у меня совсем мозги набекрень?
На глазах у девчонки выступили слезы, и она запрокинула голову. Совсем как там, у лавочки.
– Я с тобой как с человеком, – тихо проговорила она.
– А не надо со мной как с человеком! – крикнул Ванька. – Потому что я не человек! Я невидимый предмет! Поняла?! А теперь вали отсюда!
Девчонка забрала свою доску и вышла из комнаты.
Хлопнула входная дверь.
Ванька сидел в кресле, обессиленный, пустой. Пытались вспорхнуть какие-то мысли, щеки горели сухим, бесслезным жаром.
Неслышно вошла бабушка.
– Надя ушла, – безо всякого выражения сказала она.
Ванька лег на тахту и снова накрыл голову отяжелевшей вдруг подушкой.
– Извини, но я всё слышала, – не обращая внимания на этот жест, продолжала Елизавета Львовна. – Я тебе, Иван, не воспитатель. Но я вот что скажу: стрелять в парус[24], может, и нужно. Когда на рифы несет. Но иногда эти рифы – только обманка… Напрасно ты девочку обидел. В голове твоей хоть и опилки, как ты говоришь, а в сердце что?