На живую нитку — страница 7 из 20

– Вот! – сказала она, покачав абажур на вытянутых руках. – Старинная вещь, а ты ее под кроватью держишь. Давай его пове… Да ты же в снегу вся!

Пассажирка спрыгнула на пол и начала стряхивать с Женьки облепивший ее снег. Затем она сдернула с кровати одеяло и укутала Женьку с головой. Заглянув к ней под ватный башлык, Люба тихо спросила:

– Ты что, насовсем хотела уйти?

Женя закрыла глаза. Из горла вырывался клёкот жестокого озноба, голова и плечи затряслись, а по спине поползли ледяные скарабеи.

Люба выпрямилась и сказала ясным голосом:

– Та-а-ак! – потом засновала между печкой и столом, то и дело ныряя в свой саквояж и болтая без пауз. – Только за провод потянула – и бац! Бенгальский огонь! Потом темнота. А я с абажуром стою, боюсь помять. Думала, быстренько прилажу, ты войдешь, а тут красота. Знаешь, я так люблю, когда свет прямо над столом. Тогда сразу понятно: «Вот мой дом, здесь меня любят».



Женька не шевелилась.

Пассажирка отставила чашку, над которой поднимался можжевеловый пар, взяла Женькину руку в свою и чуть сжала ей пальцы.

– Озябла совсем… Как же согреть тебя, человек?

Она решительно размотала кокон одеяла, сняла с крючка свое пальто «в елочку» и надела его на Женьку, оправила полы и подняла воротник.

– Только не застегнуть теперь, – улыбнулась пассажирка и потянула висящую на нитке пуговицу.

Женька положила голову на подушку, свернулась в клубок и спрятала нос за воротник этого чужого пальто.

Железная казенная кровать чуть присела на своих никелированных ножках, оторвалась от земли и закачалась, словно люлька, подвешенная к потолку. Быть может, ее раскачивала пассажирка? Нет, она сидела на стуле рядом с кроватью и шевелила губами, точно пела что-то.

Женька лежала в этой греющей зыбке и неглубоко – из страха, что она выдышит его весь, – вдыхала запах, неведомо как оказавшийся под воротником пальто «в елочку».

Это был мамин запах. Точно такой, если уткнуться ей в шею и фыркать, щекоча, чтобы она рассмеялась и сказала: «Это не ребенок, а енот! Женька, а ну прекрати, у меня же руки в тесте!»

В печке покряхтывали горящие поленья, шуршала о стекла метель, и тихо качалась кровать-колыбель.

Женька уснула.

Как всегда, она увидела во сне тот больничный коридор.

Под арочными сводами шаркающие шаги стариков звучат торжественно. За столом – дежурная медсестра, над ее головой светится нимб от настольной лампы. Одним, выходящим в коридор, она молча кивает, другим кричит: «Рано, рано, возвращайтесь в палату!»

В палате к Женьке тянутся исколотые иглами капельниц сухие старушечьи руки: «Внученька, яблочко вымой, да и себе, себе тоже возьми. И конфеток вот возьми!» Женька, стесняясь, берет конфеты и в каморке кастелянши, где ей позволили ночевать, чтобы ухаживать за мамой, ссыпает их в лоток для хирургических инструментов…

За окнами сторожки слабеет пурга. Морозный рассвет дышит инеем.

Женька спит, а пассажирка продолжает держать ее ладонь в своей руке.

Женька спит и слышит, как стихают привычные лязгающие звуки. Больничный коридор опустел, палаты обезлюдели, меж каменных плит пробились любопытные травы с пушистыми головками, потолок просел, и сквозь прореху светит летнее солнце. В его луче вспархивают белые птицы и снова усаживаются на почерневшие балки.

Теперь это просто обветшалое, заросшее диким плющом здание. Прохожие, придерживая береты и шляпы, задирают головы вверх.

– Что здесь было?

– Кажется, госпиталь.

– И что, кто-то умер?

– Кажется, умер. Но это было очень, очень давно.


Женька проснулась от тихого, но настойчивого поскребывания. Комнату сторожки заливало ослепительное зимнее солнце.

Люба стояла у диванчика напротив кровати, пританцовывая от нетерпения. Увидев, что Женька открыла глаза, она театральным жестом сдернула со стены пыльный плюшевый коврик.

– Пада-ам-м!

Окно.

За ковриком скрывалось неизвестное Женьке окно. Отчего-то ненужное прежним жильцам, оно было накрепко заколочено фанерой.

Люба с довольным видом показала Женьке кочергу.

– Вот! Сковырнула доски, а там у вас такая красота! – И рукавом смела со стекла паутину.

Женька легко поднялась с кровати и подошла ближе.

За стеклом чуть подрагивала от тяжести снежной варежки еловая лапа. Радужно переливался под солнцем снег.

Женька прижалась носом к окну.

На ветке огромной осанистой ели сидела птица с голубой грудкой. Птица открыла было клюв, но передумала, вспушила свой перьевой воротничок и поглядела на Женьку.

Женька никак не могла вспомнить, была ли здесь эта ель раньше. А если не была, то откуда ей взяться? Не выросла же она за ночь.

Люба тем временем вытащила из своего бездонного саквояжа пассатижи и моток провода и, снова стоя на стуле, подвешивала шелковый, абрикосового цвета абажур.

– Знаешь что? – радостно сказала она. – Елка у нас есть? Есть. Снег есть? Еще какой! Цукаты для пирога найдем, абажур сейчас будет. Давай, Жень, Новый год справим, а?

Женька улыбнулась и потерлась носом о ворс пальто.

– Так ведь только второе декабря еще.

– О, ну и что же? – воскликнула Люба с высоты. – Кто нам указ? Хотим – и будет новый год, верно?

Женька улыбнулась снова и кивнула.


Вечером в чернильном, хрустком от морозца небе засветилась первая звезда и повисла над верхушкой заснеженной ели. На пышнотелые сугробы из новогоднего окна сторожки ложился свет.

И свет этот был теплым, совсем абрикосовым.

На живую ниткуПовесть



Глава 1

Вечером эта девчонка снова вышла из шкафа.

По лестничной площадке плыл золотистый свет. На пыльном оконном стекле проступили начерченные пальцем крестики-нолики. Нолики выиграли. В квартире номер шесть умолк молоток Дятла: в это время Дятел всегда прекращал стучать, чтобы заморить червячка.

Девчонка распахнула дверцу шкафа изнутри, крикнула в глубину: «Я ушла!» – сделала шаг наружу, но зацепилась за что-то своими подтяжками. Они резиново растянулись и втащили ее обратно. Девчонка чертыхнулась, повозилась, отстегнула себя от подтяжек и вышла, затворив скрипучие створки.

На ступеньках сидел долговязый человек лет пятнадцати и глядел на девчонку так обыкновенно, словно она появилась не из шкафа, а из трамвая, слегка прищемив сзади свои смешные полосатые штаны.

Девчонка сунула руки в карманы и спросила:

– И что? Разве плохая фамилия Нонсенс? Эдуард Нонсенс. А они мне говорят: «Не бывает такого!» А я им говорю: «Это моя пьеса, как хочу, так и назову!» Правда ведь?

Долговязый человек устало привалился к стене и ничего не ответил.


Впрочем, началось всё это с самого утра.

Сначала в полумраке прихожей он почистил щеткой свой толстоспинный шерстяной пиджак и рассовал по карманам всё необходимое: темные очки, телефон, квитанции за газ и свет, кошелек с одним отделением и стеклянный пузырек с таблетками. Потом, крепко держась за перила, спустился по лестнице, бережно прижимая к себе шахматную доску в холщовой сумке.

Старые костяные фигурки со стуком перекатывались в деревянном чемоданчике, поторапливали. Он снова вспомнил, что у белого коня отломано ухо, а у черного ферзя глубокая царапина на спине, и отругал себя за невнимание к своим верным солдатам.

В дымке летнего утра он зашагал по мокрому после поливальной машины тротуару.

В мелких лужицах дрейфовали эскадры тополиного пуха. Из окон невысоких домов высовывались половинчатые фигуры, зевали и трясли вязаными половиками. Среди ржавых крыш блестела мансарда из кровельного железа, и по ней на полусогнутых лапах съезжали вороны, потом поднимались вразвалочку на конёк и снова съезжали вниз.

Он выбрал теневую сторону и пошел вдоль белокаменной галереи старинных торговых рядов.

Уличные продавцы расставляли ящики с надтреснутой от спелости вишней и бутыли с молоком, подписанные загадочными «Кор.», «Коз.» и «Овеч.». Старик в полосатом свитере дремал над банками с липовым медом. И казалось, не мед это вовсе, а солнечный свет, собранный на лугу у самого леса. Бородатый парень раскладывал леденцы на палочках, и их малиновые бочка́ тоже вбирали в себя солнце и словно становились от этого еще слаще.

Продавцы усмехались, глядя на нескладного подростка в допотопном пиджаке. А он сутулился под их взглядами и тренировал силу воли: сначала дела, потом война. Оплатить скучные коммунальные, купить хлеба и с чистой совестью отправиться в сквер, где за фанерными столами сидят, склонив головы над шахматными досками, его враги.

«О-о-о! Наш Наполеон пришел!» – воскликнет Палыч и протянет слабую после инсульта руку. Потом будет стоять рядом и на каждый ход Наполеона приговаривать: «Стратег! Большой стратег!»

Входя в здание почты, Наполеон вдруг почувствовал землистый, лесной запах дождя. Он с усилием, будто по колено в густом клейстере, сделал шаг.

Людей вокруг было мало, и все они стояли к нему затылками, а лица операторов почему-то были похожи на сургучные печати.

Левая рука онемела, Наполеон запрокинул голову и упал навзничь, прямо на стальную решетку, что всегда охотится на каблучки женских туфель.

Зашумела прили́вная волна голосов, кто-то подбежал и начал теребить его, словно выброшенного на берег тюлененка.


Врач скорой помощи, усталая сухопарая женщина, измерила Наполеону давление, пробежала взглядом по метке, пришитой на внутреннем кармане его пиджака, и зачем-то переспросила:

– Эпилептик?

Наполеон не ответил.

Сочувствующие и зеваки заволновались: «Эпилепсия у пацана», «Ох ты ж, божечки, молоденький какой!», «У моего дядьки двоюродного тоже такое было. Или нет, белая горячка у него была, ага», «А разве у них не должна пена изо рта?..», «Это же вам не бешенство!», «А что? Я в фильме видел…», «Где его родители? Почему такого ребенка одного отпустили?».

Когда скорая подъехала к Ваниному дому, врач обратилась к водителю: