«А ведь красива. Да, в самом деле. Разве только в богатстве её дело?» — подумалось отроку.
— Вот, сестрица. Позабыл совсем, — он разжал ладонь.
Оксана ахнула, увидев серёжки.
— Ой, прелесть экая! — воскликнула она, взвизгнув от удовольствия. — Тотчас пойду, примерю.
— Погоди. Ты... Сказать у меня что есть. — Семьюнко вдруг замялся.
Изумлённо приподняла вдовица насурьмлённые брови, уставилась на него, полыхнули ясные синие озёра.
— Ксюша. Вот, гляжу я, одна ты тут живёшь, вдовствуешь. Коломыя — оно, конечно, место доброе. Но, может, в Галич тебе перебраться. Хоромы построишь. Тамо, как-никак, столица княжества нашего. Это первое. А второе... — Он замялся снова, но собрался с духом и решительно выпалил: — Выходи за меня, красавица! Не пожалеешь.
Потухли лукавые огоньки в очах Оксаны. Ответила она серьёзно, без колебаний, твёрдо и веско:
— Ведаю, на богатство моё польстился ты, Лисица Красная. А чтоб замуж мне идти, любовь быть должна. Ты же мне не люб. Вот гляжу на космы твои, на тебя: мальчишка ты ещё. Скакнул высоко при князе, мыслишь, верно, с моим серебром дорожку поближе ко княжьему столу проложить, первым советником Ярославовым стать. Насквозь тя вижу. Да и потом: старше я тя намного. Окромя того, в свойстве мы с тобою. Как-никак, трёхродные брат и сестра.
— Дальнее родство не помеха женитьбе. Вот коли б двухродные, надобно у епископа было разрешенья испрашивать, — глухим подавленным голосом разъяснил ей Семьюнко.
Строгая, суровая стояла вдова перед отроком, смотрела из-под насупленных бровей жёстко, и чувство у Семьюнки было такое, будто раздет он донага, и все мыслишки его, все побуждения хорошо известны ей.
И всё же он одолел себя и решился. Обхватил Оксану за тонкий стан, поднял её, визжащую и беспомощно болтающую в воздухе ногами, притянул к себе и расцеловал, горячо, пылко. Почему-то не думалось в эти мгновения ни о богатстве её, ни о своём положении, ни о чём-то ещё таком приземлённом.
— Люба ты мне, красавица! — будто сами собой выдохнули уста.
Не было ни обиды, ни злобы от отказа. Почему-то слова вдовы заставили Семьюнку взглянуть на неё совсем по-иному.
— Не отвергай, молю тебя! Родная, милая, жалимая! То, что ты говорила, оно так и есть, но есть ещё и любовь... Есть, Ксюша... Что, думаешь, не сыскал бы невесты я богатой? Да на княжой службе всяких перевидал. Но нужна мне ты... Ты одна. Ведай.
Он бережно опустил её, притихшую, задумчивую, поставил на пол и бросился прочь, назад, в свой покой.
Потом он скажет, что должен ехать, и наутро отправится в путь. Оксана о давешнем разговоре на прощание не промолвит ни слова. Только серёжки сапфировые будут полыхать синевой в маленьких розовых ушках, и поймёт Семьюнко, что есть у него надежда. Он будет скакать бешеным галопом по зимнему шляху, будет осматривать засеки на путях в Угрию, доберётся до самых дальних русинских селений и со тщанием проверит дозоры. А перед глазами будет неизменно стоять она — такая серьёзная и задумчивая. И поймёт рыжий отрок — пришла к нему настоящая большая любовь.
Уже в начале весны, когда возвращался в Галич, ударила в голову мысль: «А что, если князя попросить сватом быти. Расскажу всё, что и как, ничего от его не укрою. Строптива, мол, вельми вдовица. Но мне люба. Князю отказать не посмеет».
Ободрённый, Семьюнко улыбнулся, подставив лицо лучам тёплого вешнего солнышка.
ГЛАВА 28
Скоро росли на Подоле белокаменные стены собора. У западного притвора храма — нартекса возвели зодчие небольшую церковенку о четырёх столпах — крестильню. Из неё шла в собор, на хоры крутая винтовая лестница. Хоры мыслили возвести только над нартексом, как было сделано в церкви Успения в Киево-Печерской лавре. Вообще, храм во многом повторял Печерский, только куполов решено было возвести пять, а не один, как у иноков.
«Всё-таки епископальный собор, главный будет во всей Червонной Руси. Вот выстроим, пошлю к митрополиту[182]. Пора в Галиче свою кафедру иметь. Думаю, не откажут», — размышлял Ярослав.
Он каждодневно объезжал строительство, спрашивал Ашота и его помощников, в чём имеют они нужду, и старался исполнить все просьбы.
Думал он со временем возвести в Галиче ещё один храм и посвятить его своему небесному покровителю — великомученику и целителю Пантелеймону.
«Странно, что крестильное имя покойного Изяслава — тоже Пантелеймон. Выходит, тёзки мы с ним. Тоже строил Изяслав храмы, крепил города, а потом губил в ратях братоубивственных свои же начинания. Хотя, могло ли быть иначе? Время такое. Вот коли посчитать, сравнить, сколько Изяслав создал и сколько сжёг, что получится? Если и деревенские малые церковенки взять, и хаты, кои соузнички его, угры и чёрные клобуки, уничтожили? Впрочем, моё ли дело это — считать и судить других! Бог Изяславу судья. О своей душе думать надобно», — Ярослав решительно оборвал свои рассуждения.
Наступила весна, зеленели травы, благоухали сады. В такие дни любил Ярослав подолгу находиться в загородном доме в Тисменице. Вокруг этого небольшого городка на многие вёрсты простирались охотничьи угодья. Леса буковые, дубовые, грабовые полны были разноличного зверя и птицы. Покойный отец любил устраивать здесь многодневные ловитвы; собиралась в Тисменице вся окрестная знать, царил шум, бряцало оружие, лаяли гончие собаки. Но однажды отец, увлёкшись охотой на вепря, едва не потерял галицкий стол, который строптивые бояре, недовольные жёсткой его рукой, отдали Ивану Берладнику.
Иван Берладник... Говорят, сидит он в порубе у князя Юрия. Что, если... Да, так он и поступит... Только кого к Юрию послать... И потом... Следует подождать, чем окончится очередная свара старших князей за Киев.
Пока же отлучался молодой князь в Тисменицу на день-другой, не чаще, боялся боярских котор. Проведал о том, что боярин Лях отыскался в Венгрии, при дворе старого недруга, короля Гезы. Не иначе, будет строить козни, слать в Галич тайных гонцов, сговаривать их против его, Ярославовой, власти.
Нужны верные люди: отроки, милостники, житьи[183] — мелкие землевладельцы. Они — опора князя. Иначе станешь игрушкой в боярских дланях.
Одна радость была у Ярослава — крохотная дочь. С ней любил он подолгу возиться, разговаривал, наблюдая, как со вниманием смотрят на него большие круглые глазки.
Скоро предстоит Фросе учиться ходить. Первые шаги сделает маленький человечек, его, Ярослава, плоть и кровь. Подрастёт, станет он подыскивать ей доброго жениха.
К дочери привязался, а о нелюбимой жене старался не думать. Встречи в ложнице стали более редкими, княгиня по весне отправилась объезжать свои сёла — те, которые подарил ей покойный Владимирко в вено[184]. Суд, правда, не творила, просила мужа, чтобы он разбирал все тяжбы. Управлять не управляла, а доходы получала большие, имела свою скотницу, в которую Ярослав не совался.
В чём супруги сходились — оба жадно ловили вести из стольного Киева.
Осенью сел на киевское княжение призванный боярами брат Изяслава, Ростислав Мстиславич Смоленский. Но недолго просидел он на великом столе — вздумал воевать супротив Изяслава Давидовича Черниговского, пошёл на него ратью, да не выдюжил в бою супротив призванных Изяславом половцев. Бежал Ростислав с сынами обратно в свой Смоленск, а соузник его, Мстислав Изяславич, разругавшись с незадачливым стрыем, покинул Переяславль и объявился на Волыни, у другого своего дяди, Владимира Мстиславича. Сидел пока на берегах Горыни, в пограничной Пересопнице, выжидал, собирал силы. Совсем рядом с Галичиной обретался свирепый Изяславов первенец, и Ярослав тревожился, как бы не учинил тот внезапного нападения на его городки. Со Мстислава станется.
Тем временем Давидович, придя в Киев, отдал Переяславль сыну Долгорукого Глебу. Думал, верно, что не сунется Глебов отец на юг, удовлетворится сыновней волостью. Но не таков был Долгорукий. Сперва с сильной ратью прошёлся он по Смоленщине, погрозил оружием Ростиславу, смиряя тем самым богомольного племянника, соузился с ним в Зарайске, а затем, заручившись поддержкой северских Ольговичей, налетел чёрным коршуном и на самый Киев. Давидович уступать не хотел, кочевряжился. Достигнув вышней власти, слушать никого не хотел, но пришлось-таки убираться назад в свой Чернигов, кляня более удачливого Юрия, на чём свет стоит.
Торжественно, под гудение колоколов, въехал Долгорукий в стольный город в сверкании парчи, в золоте и дорогих мехах. Шли с ним, блистая дорогим оружием, суздальцы и ростовцы, шли половцы, едва не впервые проходя через киевские Золотые ворота не ворогами, но друзьями, шли соузные туровцы, смоляне, северяне.
Выгнал Юрий из Киева митрополита Климента, ставленного покойным Изяславом, послал в Царьград[185] для поставления на его место грека Константина. Раздавал щедрой рукой волости своим милостникам — суздальцам, чем вызывал тупое озлобление местных землевладельцев. Многие из киевских бояр бежали в те дни из стольного — кто укрылся в своих сёлах, кто убрался на Волынь, а кто последовал за Давидовичем в недалёкий Чернигов.
В стольнокиевских княжеских палатах гремели бесконечные пиры, царило безудержное веселье, в других городах князья и бояре тревожились, судили-рядили, как им теперь быть.
Долгорукий занял Киев 20 марта, и уже на другой день поскакал в Галич скорый гонец.
Ольга торжествовала. Наконец-то отец её, опора её и защита надёжная, занял подобающее ему по праву место. Именинницей чувствовала себя галицкая княгиня. Велела учинить пир в своих палатах в загородном сельце, созвала всех ближних бояр, с утра стала наряжаться в лучшие одежды, крутилась перед большим серебряным зеркалом.
Поверх нижнего платья — камизы[186]