Праздника как будто и не было. Хмуря чело, сидел Ярослав, молча теребил перстами серебряную чару, недобро размышлял о тесте. Всё неймётся, опять воевать мыслит, хочет навсегда изгнать из Волыни Мстислава Изяславича. Другие князья ему в ноги кланяются. И не только князья — галицкие бояре, те тож. Вон Коснятин Серославич, как стелился тогда! А Щепан! А Зеремей Глебович!
«Ну а мне-то как?! Тоже, что ли, в поклонах стелиться? И своей воли не иметь? Бояре — да, они — сила! Большая сила, тут ничего не скажешь. Осторожно с ними надо. Но и своих людей верных держаться, вотчины им давать. Мелкие владельцы, мечники, отроки, детские — вот в них моя опора. Ну, и купцы, и люд градской. Они тоже. По не всегда. Всё-таки князь и простолюдин друг от друга далече. Заботы у каждого свои, что уж тут. Но чтоб бояр обуздать...»
Ярослав прервал эту мысль. Покуда не время. А Долгорукого держится он потому, что за ним сейчас — сила, и ещё обещал тесть выдать ему головой Ивана Берладника. Обещал, да что-то не спешит. Придётся слать к нему в Киев Святополка, уговариваться. А если будет у него, Ярослава, Берладник в руках, подумает он тогда, держаться ли Юрия впредь.
...Вечером, сам не зная зачем, спустился Ярослав на нижнее жило, постучался в камору, занимаемую под лестницей монахом Тимофеем. Схимник немало удивился. Низко кланяясь князю, он смущённо вымолвил:
— Извини, княже светлый, нехитр и скромен быт мой.
— То не беда, — ответил ему с улыбкой Ярослав, удобно устраиваясь на низкой кленовой скамеечке.
Они долго сидели при свете лучины за ветхим низеньким столиком, говорили, размышляли.
В углу топилась печь. Тимофей время от времени подбрасывал в неё дрова.
— Ты, Тимофей, из Киева сам. Ответь мне: киянам люб ли Юрий, тесть мой?
Схимник передёрнул плечами.
— Не мне, княже, судить о делах мирских. Да и не всё и не всегда узришь из-за ограды монастырской. Одно скажу: суздальцев не любят в стольном. Крепко не любят.
— А Изяслава покойного любили?
— Мыслю худым умишком своим — боле боялись его. Свиреп был. А тако... Обидеть никого не хощу, скажу, что думаю. Изяслав — князь-ратник. Неглуп он был, иногда вельми хитро деял. Но, по правде говоря, мало он на Киевских горах сиживал, почти всю жизнь в походах проводил. И великую силу взяли в стольном при нём бояре. Они, княже Ярослав, градом правили. А князь Юрий, когда пришёл, своим подручным стал волости, земли, холопов давать. Вот и недовольны многие.
— А бояре?
— Бояре тестя твоего не любят. Чужой он им.
Ярослав задумчиво кивал. Они с Тимофеем пили квас, ели пареную репу. Странно, простая грубая еда инока казалась Ярославу сегодня вкусней обильных яств малой залы. С Тимофеем ему почему-то было легко, он готов был делиться с монахом сокровенными мыслями, не боясь, без утайки. Знал твёрдо, чуял: Тимофей будет молчать. Он — едва не единственный человек, которому можно всецело доверять. Разве что на Избигнева мог он так же уверенно полагаться.
— Я бы не держался князя Юрия. Но у него — мой двухродный брат, Иван. Если я сейчас откачну от него, он вытащит Ивана из поруба и пойдёт ратью на Галич. Будет стараться посадить его на моё место, — откровенно признался Ярослав.
— Разумею, княже.
— Хочу добиться выдачи Ивана.
— И что ты сделаешь с ним йотом? Убьёшь, возьмёшь на душу тяжкий грех?
— Не знаю, Тимофей. Одно скажу: ради Земли Галицкой не остановлюсь и перед кровью!
— Грешные мысли твои!
— А что же, ждать, когда этот Берладник бездомный и иже[208] с ним наведут половцев али угров, разорят города и сёла, когда множество великое люду погинет под саблями и в огне пожарищ?! Пусть, пусть лучше он один... — Ярослав не договорил, закрыл ладонью лицо, промолвил с отчаянием. — Я не ведаю, что делать, монах!
— Ты говоришь верно. Ты — князь. Не мне и не прочим судить тебя. Как сказано: не судите, да не судимы будете. Иногда зло бывает во благо, — тихо, едва слышно прошелестели слова.
Словно и не Тимофею принадлежали они. Ярослав порывисто вскинул голову, в глазах его сверкнуло изумление.
Схимник замолчал, и воцарилась в каморе тягостная тишина. Разные были они, князь и монах, различны их судьбы, помыслы, дела, устремления. Но что-то, до конца не понятое покуда обоими, связывало, сплетало их в один тугой узел.
Оба это ощущали, чуяли сердцем. Но что сказать сейчас, как выразить словами свои чувства, не знали и потому молчали.
Наконец, Ярослав поднялся со скамеечки.
— Пойду я, Тимофей. Ты библиотекою займись. Много там дела.
— Тако, княже, — монах снова низко кланялся ему, согласно тряс жидкой бородкой.
ГЛАВА 36
По продуваемому студёными ветрами зимнику быстро катил маленький крытый возок. Скрипели полозья, в крохотной походной печке потрескивали дрова, над трубой струился чёрный дым. Внушительный конный отряд сопровождал возок в пути. В обозах везли оружие и доспехи, у некоторых воинов под меховыми кожухами[209] и тулупами поблескивали дощатые или чешуйчатые брони. У каждого на поясе либо за плечом на портупее висел меч.
Случайные встречные путники, завидев обширный поезд, старались поскорее поворотить в сторону — лучше с княжьими людьми не связываться, не попадаться им на глаза, не быть свидетелем дел, тайных и явных, кои всегда плетутся вокруг имущих власть.
Возок и охрана пробрались через дремучие вятичские дебри, достигли Десны, дальше поскакали быстрее — дорога становилась лучше, чаще попадались на пути сёла и укреплённые городки. Зато, как миновали глухие чащобы и поехали вдоль просторных полей, укутанных белым покрывалом, злее и яростнее завыл ветер. Вздымались в воздух снежные клубы, колючие хлопья летели в лицо, обжигая холодом, заставляя поднимать высокие вороты тулупов или опускать уши меховых шапок.
В возке, окованный по рукам и ногам булатными цепями, сидел несчастный Иван Берладник. Вытащили его средь зимы из поруба по веленью Долгорукого, сунули в утлый возок и, так и не расковав, повезли невесть куда. На все вопросы хмурые стражи, неотлучно пребывавшие при пленнике, отвечали коротко:
— Не велено сказывать! Князь приказал доставить! Куда? После сведаешь!
Так и сидел Берладник на скамье, смотрел в окно на заснеженные сосны и ели, вздыхал, тряс кудрявой головой. Тревога охватывала его. Ничего доброго от Долгорукого он не ждал. Уже смирился Иван, что будет доживать он недолгий свой век сидя в сырой темнице, в смраде и холоде, а тут вдруг вывели его на свет Божий. Вывели, верно, для того, чтоб или лишить в скором времени жизни, или поглумиться, как любил почасту делать Долгорукий, особо после обильно принятого на грудь крепкого мёда.
Хотя кони шли быстро, но медленной и тягучей казалась Ивану дорога. Впрочем, он не спешил. Куда теперь было ему торопиться? Всё, отбегал удатный молодец своё! Чуял, не к добру вёл его этот путь в оковах. Смерть стучалась в двери возка. Эта она ночами завывала в дверях, обдувала, охватывала холодом, смотрела в узкое оконце, украшая слюду ледяными узорами инея.
Смерти Иван сейчас ждал едва ли не как избавления от мук. Успокаивал он сам себя одной мыслью: хуже, чем в порубе, уже не будет. К чему ему тревожиться? Наоборот, радоваться надо, что скоро всё закончится.
С отрешённым видом устраивался Иван на лавке возле печурки, проваливался в сон, старался забыться, отвлечься. Снились ему быстрые кони, скачки бешеные по степи, короткие сабельные схватки. Звенело оружие в сильных руках. Он просыпался от этого звука, весь охваченный внезапным волнением, но это лишь лязгали, зло и уныло, опостылевшие цепи.
При пленнике постоянно находились двое из стражей. Они часто менялись, но все были одинаково безмолвны, суровы и подозрительны.
«Псы у Долгорукого верные. И слова доброго не скажут», — думал Иван, поглядывая на мрачные бородатые лица.
Он догадывался, что везут его далеко, везут на юг, в Киев или даже в Галич. И что ждёт его там? Лютая расправа? Казнь? Не всё ли равно.
Глушил Иван у себя в душе тревогу, старался хоть как-то, но отвлечься от мыслей о скором конце своего земного пути. Стискивал кулаки, одолевал отчаяние и боль, забывался снова чутким сном.
«Всё в руце Божией», — думал, тяжко вздыхая.
...Уже близ Чернигова окружил их поезд большой отряд вершников.
— Эй, кто такие?! Куда путь держите?! Что везёте?! — разорвал тишину зимнего леса властный раскатистый голос.
Возглавляющий поезд дружинник прокричал в ответ визгливо:
— По веленью князя стольнокиевского Юрия Владимировича путь держим из Суздаля! А везём супостата, преступника, ворога князя нашего!
— Что за преступника?! Ну-ка, пропустите, погляжу!
— Не положено!
Заскрежетали скрещённые копья.
— Да ведомо ли те, с кем говоришь! — достиг ушей Ивана всё тот же громкий незнакомый голос.
Тяжело и решительно проскрипели по снегу шаги. Распахнулась дверь возка. Высокий и полный человек в алом княжеском корзне, подбитом изнутри мехом, в тимовых сапогах и шапке с широкой опушкой меха соболя, с тёмной бородой лопатой и живым блеском глубоко посаженных чёрных глаз — буравчиков протиснулся внутрь возка. На Ивана повеяло свежим лесным духом.
— Ага! Вот кто тут у нас! Никак, Иван Ростиславич! Здорово, княже! Что, не признал?! Немудрено! — прогремел незнакомец.
Он присел на лавку напротив скованного Берладника, качнул сокрушённо головой, призадумался.
— Ну-ка, выведите его отсюда! — приказал старшему.
Нехотя принялись стражи исполнять приказание. Вскоре пленник очутился на снегу. Он хмуро озирался вокруг. На поляне лесной, где они остановились, толпились оружные люди, богато одетые. Тлели гаснущие костры.
Незнакомец, уперев руки в бока, пристально рассматривал Ивана.
— Стало быть, не признал. Изяслав я, Давидович, князь черниговской.
Один из стражей сзади грубо толкнул Ивана, заставив его опуститься на колени.