Стоя на коленях перед иконой Богородицы в своём покое, Ярослав внезапно испытал некое умиротворение. По всему телу его растеклась какая-то необычайная нежность. Он тихо разрыдался, упав ниц. И Давидовича, старого врага своего, он готов был в эти минуты даже благодарить! Ярослав знал, чуял, что будут ещё беды, будут грехи, будут рати. Но сейчас наступил на душе покой. Пусть идёт всё, как идёт. Пускай сидит Берладник в Чернигове, пускай служит Давидовичу, пусть получит из его рук какую волость — лишь бы Галичина цвела и крепла и не покушался бы лихой двоюродник на галицкий стол.
Не сиделось Ярославу в хоромах. Оделся он, вышел на мраморное крыльцо, велел седлать коня. Поехал вниз, к Подолу. По дороге заглянул в терем к Семьюнке.
Поправлялся рыжий отрок, отходил от ран. Принял он князя у себя радушно, хотя и вздыхал, как всегда, и жаловался:
— Малы, тесны хоромы мои. Уж не обессудь, Ярославе. Небогат еси.
Они сидели за накрытым бархатной скатертью столом, хлебали наваристые щи. Мать Семьюнки, полная смуглолицая тётка Харитина, сама прислуживала высокому гостю.
Ярослав рассказал о Берладнике, Семьюнко сокрушённо замотал кудлатой головой, промолвил со злой ухмылкой:
— Предал тя, княже, Долгорукий! Обещал — и слова не сдержал. Из-за сего Берладника все беды. Не он, дак и не ходили б мы у Долгорукого в подручниках столько времени, не ратились бы под Владимиром. И я бы раны свои топерича не зализывал, стойно собака. А тесть твой, вишь, ещё и полюбовницу свою мне суёт. Велит ожениться! Злато сулит. Токмо, мыслю, обманет. Как тебя обманул.
— В том деле ты волен. Не захочешь — никто тя силою не оженит. А Долгорукий — хватит, походил я в его воле. Отныне по-иному ся поведу. За хвост тестева коня держаться не стану.
Ярослав говорил словно и не Семьюнке. Смотрел в сторону, кусал уста, думал.
Потом вдруг вскинул голову, рассмеялся, сказал, подмигнув отроку:
— А давай, друже, сватом тебе буду. Поеду к Оксане в Коломыю. Не откажет, чай, князю. К чему тебе та Параска? Пусть у Долгорукого остаётся.
Семьюнко в ответ грустно заметил:
— Не такая она, Оксанка. Гордая. Может и тебе от ворот поворот показать. Сказала тогда: не пойду, мол, без любви.
— Ну, смотри сам, друже, — вздохнул Ярослав. — Я нынче к тебе по пути заехал. Мыслю до собора добраться, поглядеть.
— Стены в притворе расписывают. Вборзе, верно, содеют.
— И внутри уже мусию кладут. И под куполом роспись фресковую заканчивают. Доброе дело спроворили мыв Галиче. Вот как выстроим собор, пошлю в Киев к митрополиту. Пора нам в Галиче своего епископа иметь.
Слова князя прервал скрип полозьев подъезжающего возка.
— Кто ж то быть может?! — подскочила к окну встревоженная Харитина. — Час уж поздний.
— Погоди, мать. Гляну, выйду, — поднялся с лавки Семьюнко.
Он вышел в сени.
«Легка на помине!» — едва не воскликнул отрок, увидев, как по ступеням крыльца всходит, приподнимая долгие полы обшитой парчой шубки, троюродная сестра.
Он подхватил её на руки, расцеловал в румяные щёки. Оксана отбивалась, шептала: «Пусти», тихонько ударяла его в грудь кулачками в вязаных рукавичках.
Он опустил её уже в горнице, усадил, зардевшуюся при виде князя, на лавку, сам устроился рядом.
Оксана, подхватившись, отвесила Ярославу поясной поклон. Коротко промолвила:
— Здрав будь, княже.
— Здравствуй и ты! — тотчас отозвался Ярослав.
Вскоре они продолжили трапезу. Оксана стала расспрашивать Семьюнку:
— Слыхала, поранили тебя под Владимиром. Вот, проведать приехала. Ещё слыхала, жениться ты надумал. То дело доброе. Не век же бобылём сидеть да на вдовушек коситься! — Она тихонько засмеялась, но смех был наигранный, за ним слышалась грусть и даже почти отчаяние.
Семьюнко не ответил. Не стал продолжать тему и Ярослав. Заканчивали они ужин в напряжённом молчании. Князь быстро распрощался и ушёл.
Он объехал кругом строящийся собор. Задрав голову, полюбовался высокими апсидами, полукружьями закомар, куполами на украшенных резьбой мощных барабанах, боковыми галереями.
Смеркалось. Ярослав поехал обратно в хоромы. Медленно вышагивал, стуча копытами по твёрдому насту, соловый угорский иноходец. Со двора Семьюнки доносился негромкий перезвон яровчатых гуслей.
«Вот ведь и жёнка пригожая. Экая красавица! Может, наладится у них как-нибудь? — подумал Ярослав. — А у меня? — проскользнула вдруг шальная мысль. — У меня когда наладится?»
Он отбросил её, скользкую и неверную, поторопил иноходца и рысью поскакал к обитым медью вратам Детинца.
Были вопросы, и не было на них покуда никаких ответов.
ГЛАВА 39
На широком серебряном браслете жёнка в платье с длинными и широкими рукавами исполняла древний танец птицедевы. По соседству горели изумруды и сапфиры, Хорс-Солнце[210] разбрасывал в стороны языки огня в виде продолговатых лепестков.
Обручи с тихим щелчком охватили запястья. Ольга полюбовалась сиянием самоцветов, самодовольно улыбнулась, но тотчас недовольно свела смоляные брови. Этот Птеригионит, жалкий человечишко, не выполнил данного ему поручения. Валялся в ногах, говорил, что не смог добраться до Берладника, недобрым словом помянул Изяслава Давидовича.
Евнух ползал змеёй по горнице, извивался, и Ольге хотелось ударить его ногой, придавить, придушить мерзкую гадину. Плечи содрогались от омерзения. Морщила дочь Долгорукого нос, кривила уста, говорила, одолевая отвращение и возмущение:
— Поезжай в Чернигов, к Давидовичу. Подберись к Берладнику, стань ему псом верным. И весточку о себе пришли. А потом, как я тебе велела, содеешь.
— Трудное это дело, — осторожно заметил Птеригионит.
Лукавые масленые глазки его опасливо забегали.
— Ведаю, — мешочек с кунами полетел в его сторону. — Забирай и уходи.
— А супруг твой, князь, что подумает? — тихо спросил евнух.
— А ему ведать лишнее незачем! — коротко отрезала Ольга.
Скопец исчез, но казалось княгине, стоял с той поры в горнице его тяжёлый запах.
Приказала отворить волоковое окно, вымыть пол, по которому ползал Птеригионит, вышла. Немного успокоилась, отошла от неприятного разговора тогда только, когда надела на руки обручи, на голову — высокую кику с жемчужным очельем, на шею — ожерелье из витой золочёной проволоки. Сидела долго перед серебряным зеркалом, смотрела, как холопка привешивает к головному убору височные кольца, украшенные крупной зернью. Подарок из Моравии, от чешской королевы Адельгейды.
Самоцветы и золото сияли, а меж ними видна была в зеркале толстомордая баба, курносая, с продолговатыми половецкими глазами. Не нравилась Ольга сама себе, злилась от этого, холопке отвесила хлёсткую оплеуху, крикнула:
— Пошла вон!
Стала сама примерять звёздчатые серьги. Осторожно вдела их в уши, повернулась боком. А в профиль она вроде бы и ничего. Незаметны полные щёки, зато румяна наложенные блестят, и нос кажется не столь кривым, а серёжки в ушах так и пылают кровавыми лалами.
Довольная отошла княгиня от зеркала. Вышла через долгий переход на гульбище, глянула на Подол. Кипела там работа, возы гружёные вереницей двигались, леса строительные облепили высившуюся громаду собора. Что задумал Ярослав такой великий храм, что хочет сделать его главным во всей Западной Руси — это она понимала и поддерживала. Но зачем было возводить его на Подоле? Другое дело — в Детинце, в окружении крепостных стен. Так бы поступил её отец, или дед её, великий князь Владимир Мономах, который, говорят, любил свою маленькую внучку Оленьку, почасту гулял с нею возле валов Суздаля, сажал себе на плечи и обнимал старческими в голубоватых прожилках руками.
Ярослав же объяснил, что храм Божий — он для всех, и для князей, и для смердов, и лучше, чтобы располагался он на самом видном месте в самом главном городе земли. Так и сказал: «Земли».
Громада собора тонула в утренней туманной дымке, было влажно и сыро. Внизу, во дворе Ольга заметила Ярослава. Князь вёл под руку крохотную Фросю. Девочка только-только научилась ходить, ступала осторожно, держалась за отца. Она что-то лепетала, подымая головку в парчовой шапочке. Ольга умилилась, но тотчас лицо её исказила досада.
«Вот Владимира совсем не любит. Не замечает. Верно, знает, что не его ребёнок. Или сердцем чует. Но сын ить не виноват! Мой сын! Мой! Наследник стола галицкого! Медведицей в горло вгрызусь любому, кто супротив станет! И заставлю, заставлю!»
Краска гнева заливала лицо, представляла она, как пытаются за её спиной бояре плести интриги, как шлют тайные послания Берладнику. Становилось душно, невыносимо, хотелось крикнуть Ярославу: «Что же ты терпишь?! Вели рубить головы!»
Понимала, что глупо это, что лишь ожесточение такая мера вызовет в боярах. Нет, чтобы её Владимир занял галицкий стол, следует быть осторожной. Первый шаг она сделала — послала в Чернигов Птеригионита. Теперь надлежало помыслить, как поступить дальше.
Ольгу возмущал отец. Как мог он послушать этих ничтожных рясоносцев! Митрополит и прочие попы должны во всём подчиняться князю, иначе какой он властитель! Да хотя б подослал к Берладнику человека с кинжалом. Или с ядом. А так... Или вовсе пропил её отец свой ум! Ольга зло хмыкнула.
Стояла на гульбище мужиковатая рослая баба, щурила лукавые половецкие глаза, кривила ярко накрашенные губы.
ГЛАВА 40
Грамота короля Гезы лежала перед Ярославом на столе. Избигнев, усталый, осунувшийся в пути, грелся у жарко натопленной муравленой печи. Говорил простуженным хриплым голосом:
— Створили мир с уграми. Король Геза в дружбе с тобой клялся. Снем[211] был в Эстергоме. Поначалу бароны всё отца твоего недобрым словом поминали, лаялись, стойно собаки. Особо молодой тамо у их один есь, Фаркаш. Брата егового под Сапоговом наши посекли, вот он и озлился. Но потом о Мстиславе Изяславиче молвь пошла, и тотчас же король и королева Фружина посетовали, что ограбил Мстислав мать Фружинину. Возмущались вельми бароны, словами поносными князя Мстислава и волынян ругали. Не помнят-де добра великого, кое король Геза всем им оказал. Ну, и порешили в конце концов мир и соуз с тобою, княже, учинить. О городках же погорынских и речи никоей не было.