Подробно рассказал Избигнев об Угрии, о своей поездке. Умолчал о том только, что бились они с Фаркашем на саблях, и невесть чем окончился бы жаркий поединок на Вишеградской круче[212] над Дунаем, кабы не разняли их королевские слуги. Так распорядилась королева Фружина. Сама она, неведомо как прознав, примчалась к месту их схватки в крытом возке, решительно, не убоявшись сверкания смертоносных клинков, встала между сражающимися. Гневом пылали светлые очи. Сказала Фружина с раздражением Избигневу:
— Посол ты, князя свово здесь представляешь. К месту ли игрища молодецкие учинять?! Более важные дела имеются!
Упал перед государыней Избигнев на колени, повинился. На Фаркаша же король сильно разгневался и велел ему убираться из Угрии. По слухам, обретается сейчас спесивый молодой барон у Мстислава во Владимире.
— У короля и королевы трое сынов. Средний, Бела, в Далмации[213], в Сплите посадничает, а двое других, Иштван и Геза, при матери, — рассказывал Избигнев. — И намекнула крулева Фружина, что у тя, княже, дщерь растёт.
Ярослав нахмурился.
— Мала дочь моя! Какая из неё невеста?! — с заметным недовольством отрезал он. — От груди кормилицыной давеча оторвали.
— Оно понятно, — кивнул Избигнев. — То, мыслю, больше на будущее толковня. Соуз с тобою вельми для угров важен. Окромя того, мать твою помнят в Эстергоме, и деда твоего, короля Коломана. О том многие бароны баили. И Кукниш в первую голову. Хром, мол, горбат да крив был король Коломан, зато разумом всех прочих превосходил.
— Вот как, — Ярослав усмехнулся. — Верно, припомнили ещё, что сам я в Эстергоме на свет Божий появился. Отец с матерью тогда из Перемышля к уграм бежали. Что ж, разумею намёки эти. Не все Гезой довольны. Дед у меня, конечно, государь знаменитый был. Да только несоединимое, друже, не соединишь.
Вера у нас с уграми разная, свычаи — обычаи иные совсем. Потому пускай болтают бароны, что хотят. Меня угорский стол не прельщает. Свою землю беречь и укреплять — в том назначенье своё вижу.
Весь вечер они просидели вдвоём в палате на верхнем жиле. Говорили о Долгоруком, о Берладнике, о последней войне на Волыни. Ярослав понимал одно: предстоит ему в скором будущем делать выбор. Или держаться, как прежде, тестя, ходить в его воле, или... всё чаще мысленный взор его обращался в сторону Волыни...
Пока он ничего ещё не решил. Надо было выжидать, постепенно обрастая новыми связями, новыми союзами. Отправлялись послы в Краков — к Болеславу Кудрявому, в Прагу — к королю Владиславу Второму, в дальнее Поморье.
Плёл Ярослав запутанную тонкую паутину, вёл на западнорусских просторах сложную хитроумную шахматную игру. И главные ходы предстояло ему сделать в скором будущем.
ГЛАВА 41
Ещё издали заметил Семьюнко над Киевскими горами яркое зарево огня. Взметались в голубое весеннее небо ярко-оранжевые сполохи, над ними клубились густые клубы чёрного дыма.
— Пожар! Сего токмо не хватало! Что ж делать?! — соображал рыжий отрок, глядя, как другой столб пламени поднимался над Замковой Горой. Летели горящие головни.
От греха подальше Семьюнко свернул вправо и спустился по склону холма к самому Днепровскому берегу. Конь медленно затрусил по прибрежному песку. В стороне слева остались деревянные строения Выдубичского монастыря. Впереди завиднелись Печеры, за ними белела одноглавая церковь Спаса в княжеском селе Берестове[214].
Меж тем пожар разрастался, пламя вырывалось из-за белой церквушки, Семьюнке даже почудилось, что слышит он, как неистовствует, беснуется стихия, как шумит, раздувая огонь, яростный ветер.
...В Киев он отправился после беседы с Ярославом. Князь просил потихоньку разузнать, разведать, чем живёт, чем дышит стольный город. В калите Семьюнко вёз грамоту боярину Нестору Бориславичу. У него Ярослав советовал отроку остановиться в Киеве. Старый знакомец боярин Нестор, да и, кроме того, явный противник он суздальского засилья.
Другое дело было семейное. Решил Семьюнко ответить-таки согласием на предложение Долгорукого. Ходить вокруг да около сестры-вдовы ему порядком надоело. Мучила его, конечно, страсть, ночами снилась ему Оксана, знал, чуял, что любит и будет любить он только её одну, но ведь не станешь же всю жизнь обивать впустую пороги её хором в Коломые и слушать насмешливые холодные слова. Да и золото обещанное... От золота Семьюнко не отказывался никогда.
...В Киеве царила неразбериха, везде натыкался отрок на оборуженные топорами и колами толпы посадских. Горели дома приближённых Долгорукого, народ прорывал ряды суздальской дружины, опрокидывал комонных, бросался в дома. Мычала перепуганная скотина, отчаянно голосили жёнки, тяжело висела в напоённом гарью воздухе грубая ругань мужиков. Где-то на дворе уже выкатывали бочки с мёдом и вином. И всюду было пламя. Горели дома, стены, заборы. Вот хрупкая резная башенка над воротами богатого дома затрещала, накренилась и, объятая огнём, рухнула поперёк дороги. Посыпались искры. Огонь перекинулся на соседний забор. Вмиг вспыхнули тёсаные брёвна. А из-за ворот несколько мужиков уже волокли кого-то в богато расшитой свите. Отчаянно отбивался боярин, кричал что-то, но ударили его тяжёлым обухом по голове. Обмяк несчастный, бессильно повис на плечах супротивников, и тотчас стали с него срывать одежды. Во дворе слышались душераздирающие женские вопли.
«Девок насилуют!» — догадался Семьюнко.
К нему бежали уже несколько с дрекольями. Отрок круто поворотил коня, ринул вниз по Боричеву увозу. Пронёсся очертя голову мимо Туровой божницы, юркнул на одну из боковых улочек, вскоре очутился у Днепровских вымолов.
Там тоже шёл грабёж. С ладей вытаскивали товары, опять мелькали те же дреколья, топоры, те же крики раздавались. И опять нёсся Семьюнко сквозь пламя и дым, слыша, как следом за ним бегут разъярённые опьянённые безнаказанностью своей горожане.
Уже в вечерних сумерках пробрался он к воротам Печерского монастыря. С почерневшим от копоти лицом, сидел в келье игумена Акиндина, слушал скорбный рассказ, вкушал нехитрую простую еду.
— Не ко времени ты тут, отроче. Прогневали, видно, Господа русичи, — говорил старец и [умен, облизывая сухие измождённые губы. — За грехи наши скорби великие. Третьего дня преставился князь Юрий. Вроде во здравии пребывал, всё пиры учинял на подворье. А давеча пировал у Петрилы, осмянника. Много излиха мёда и пива выпито было. И сразу после того пира разболелся, слёг и на пятый день помре. Тако вот.
Семьюнко слушал, скорбно кивал головой. Вести воистину были ошеломляющие. Менялась жизнь на Руси, сталкивались в бешеном водовороте страстей людские судьбы, и не было сил выплыть, вынырнуть из этой затягивающей тебя неистово кружащей воронки. Или вот так, как Акиндин, облачиться в чёрную мантию и попрощаться с суетой мира сего? Ну нет, такая жизнь — не для него, Семьюнки.
Тем часом игумен продолжал:
— Как сведали о смерти князя Юрия, поднялись в городе посадские. Дома суздальцев поджигали. Загородный Красный двор спалили такожде. Хоромы сына Юрьева Василька пожгли тож. Много лиха створили.
Игумен вздохнул, перекрестился, заключил скорбно:
— Ох, грехи тяжкие!
— Мне бы, отче, как ни то в город пробраться. Князь Ярослав велел мне одного боярина повидать, — промолвил Семьюнко. — И девку одну сыскать надлежит.
— Бог даст, сыщешь. Дела свои створишь. И мой тебе совет — вборзе в Галич ворочайся. Не тихо тут.
...Два дня провёл Семьюнко в Печерах. Вкушал трапезу с братией, отстаивал на молитве службу, а душа рвалась отсюда, из монастырской ограды, в мир. Хотелось отыскать Параску. Как-никак, выходила его девка, излечила от тяжких ран под Владимиром. Одного было жаль: золота ему теперь никто из скотницы не отсыплет. Прахом пошло обещанное приданое.
На Красном дворе, куда он приехал, когда мало-помалу утихли бушевавшие страсти, царило запустение. Одни головешки вокруг дымились ещё, да тын был повален и разбит, да чернели остовы муравленых печей. И лежали трупы неубранные. Вот дружинник суздальский — не в чистом поле в схватке с врагом обрёл он свой конец — видно, задохнулся в дыму. А вот жёнка, лицо обгорело, и не признать.
Среди мёртвых обнаружил Семьюнко и невесту свою. Лежала Параска на спине, с удивлённым и полураскрытым ртом. Тело её тоже обгорело, от платья остались одни лохмотья, из разорванных окровавленных мочек ушей были выдраны серьги.
«Вот меня спасла, а сама не убереглась, голубушка, сгинула», — Семьюнко обронил скупую слезу.
Он послал за подводой в монастырь, отвёз её за город, вместе с монастырским служкой выкопал на круче над Днепром могилку и схоронил несчастную под высокими зеленеющими липами.
«Да, славная у меня вышла свадьба», — горестно вздыхал отрок, водружая над могильным холмиком простой деревянный крест.
...Тело Долгорукого положили в гроб в ограде церкви Спаса на Берестове, где ранее была упокоена его сестра Евфимия. Не хотели киевляне и после смерти даже видеть ненавистного всеми владетеля в своём граде.
А в день 21 мая 1157 года от Рождества Христова в Киев торжественно въехал на статном белоснежном коне новый князь — Изяслав Давидович. По левую руку от него в нарядной узорчатой свите багряного цвета держался недавний суздальский узник, Иван Ростиславич Берладник.
Семьюнко стоял в толпе у Золотых ворот. Он видел, как важно, высоко держа гордую голову, въезжал в Киев Давидович, как выносили ему горожане хлеб-соль, как шумела довольная теперь толпа и как снова выкатывали с подворья княжьего бочки с мёдом. Недавний пожар и смятение сменялись необузданным весельем. Родовитое боярство киевское, отодвинутое при Долгоруком в сторону, потирало руки. Давидович устраивал их куда больше, чем непредсказуемый, чужой, загадочный суздалец.
А Семьюнко в тот же день помчался обратно в Галич. В калите он вёз свиток боярина Нестора князю Ярославу.