«Ну вот, одной вражиной меньше стало!» — подумала она.
Нагнувшись, княгиня медленно и осторожно вытащила кинжал из груди убитой. Всюду на полу, на лавке была кровь. Ольга брезгливо отшвырнула кинжал в угол, осмотрелась. На перчатках крови не было, разве на сапогах застыло несколько капель.
«Шубу попортила, дрянь!» — со злостью подумала Ольга, поднимая с пола застёжку.
В горенку, привлечённые шумом, вбежали ратники. Ольга крикнула, чтобы все, кроме старшего, вышли.
— Боярина Коснятина сюда! — приказала она громко.
Серославич отшатнулся, увидев мёртвую Млаву. Впрочем, для него так было лучше. Никто из бояр теперь не узнает о его перевете. И он, по сути, кроме Млавы, Ляха да Домажирича никого не выдал. Остальные заговорщики ещё пригодятся ему когда-нибудь в будущем.
И всё-таки было Коснятину не по себе. С Млавой провёл он не одну ночь. Вспомнились вмиг её ласки, её дышащее грехом и наслаждением похотливое тело. И вот это тело лежит здесь бездыханное. Княгиня, по всему видно, жёнка умная и опасная. Ловко она её... кинжалом точно в сердце.
— Добрый удар! — цокая языком, скупо похвалил Ольгу начальник стражи.
Коснятин, увидев на столе пергамент, незаметно за спиной у Ольги спрятал его за пазуху. Так будет ему спокойней. Вдруг в этой грамоте и его имя промелькнёт невзначай.
Ольга, видно, о грамотке забыла. Стояла она посреди горенки, дышала тяжело, нервно кривила пунцовые губы, тупо осматривала свою одежду.
«Что, не просто убивцей стать?» — уста Коснятина тронула злорадная ухмылка.
— Что делать с трупом? — спросил суздалец.
Ольга встрепенулась, насупила брови, задумалась. Велела, наконец:
— Выбросите её в Лукву! Да так, чтоб никто не сведал. И языки за зубами держите! И ты, боярин, молчи! Иначе...
Обтянутый перчаткой кулак оказался перед лицом Коснятина. Зловеще блестела в свете хороса чёрная кожа.
Коснятин положил крест, пробормотал хрипло:
— Никому не скажу! Наша с тобой сия тайна.
— Нет ли кого в доме? — забеспокоилась вдруг Ольга. — Зови гридней. Пусть весь дом обшарят. Кого найдут — взять в мечи. И быстро чтоб, до рассвета управились.
В избе не нашли никого, а в хоромах на сенях обнаружили холопку, которая, очевидно, сопровождала Млаву в поездке за город. Один из суздальских гридней хладнокровно вонзил меч ей в грудь.
...Начальник княгининой стражи подобрал брошенный Ольгой кинжал, тщательно вытер кровь и после повесил его вместе с ножнами в оружейной, на прежнем месте.
Тело Млавы выловили рыбаки возле самого устья Луквы спустя несколько дней. Сведав о гибели жены, Лях снова ударился в бега. С ним вместе исчезли из Галича и трое малолетних Млавиных отпрысков. А вот Ивану Домажиричу скрыться не удалось. По приказу княгини бросили его гнить в сырое подземелье. В Теребовлю, где в те дни находился Ярослав, Ольга направила одного из своих гридней, велев передать, что раскрыла в Галиче боярский заговор.
ГЛАВА 67
Старый Творимир ползал перед Семьюнком на коленях, дрожал от страха, то лепетал жалобно, молил о пощаде, то взрывался истошным криком.
— Бес попутал меня, отроче! Думал, Иван — человек! Князь! А он — холопище дрянное! Разбойников ентих привёл нам на голову! Я его, Семён Изденьевич, вот те крест, словить хотел, да не успел! Сбежал от меня Иван, сиганул с Понизья, яко заяц! Весь город обшарил, не сыскал его нигде! Сбёг в ночь, видно, неладное почуял! И дружок еговый, Нечай-сотник, такожде сбёг... Ранее ещё. Холопов посыла! расправиться с ним, дак не вышло. Искусен в деле воинском, ворог! Побил холопов моих... Неповинен аз! Прости!.. Я князю Ярославу верно службу нести буду!
Извивался кучельминский посадник у ног Семьюнки, словно змея, едва не вытер седой бородой пыльные постолы[242] княжьего отрока. Противно было смотреть на его кривляния, слушать его вопли и жалобные стоны.
— Встань ты! — не выдержав, прикрикнул Семьюнко. — Ведаем, как ты князю Ярославу служишь! Ворота Кучельмина настежь ворогу отворил!
— Бес попутал меня! — бил себя в грудь Творимир.
Семьюнко не выдержал, кликнул двоих дружинников, стоявших за дверями горницы.
— Рагуил! Ольша! Взять боярина сего! В поруб его! На хлеб и воду! После порешу, как с ним быти!
Творимир неожиданно успокоился.
— Погоди! — сказал, жестом останавливая суровых воинов. — У меня... У меня ведь и серебришко водится, и посуда многоценная, и чаши злащенные с самоцветами имеются! Сколько вам всем надобно, всё дам! Потом... — Он лукаво подмигнул Семьюнке. — Дщерь у меня есть. Еже что, пришлю её к тебе. Красовитая девка, и в утехах сладких умелая!
— До чего ж дошёл ты, боярин! — с сокрушением потряс копной рыжих волос Семьюнко. — Дочерью родной торгуешь! В блудницу, в бабу дорожную её превратил! Она у тебя с Берладником переспала, а теперь, выходит, мне её сунуть хочешь. А завтра, скажем, угры придут, так ты им её подложишь? Да, Творимир, не ведал я, что сволочь ты этакая! А богатство твоё мы и так возьмём. Верно ведь, други?!
— Знамо, тако, — пробасил рослый чернобородый Рагуйло.
— Да как же... Как же се! — Творимир затрясся от возмущения. — Да как вы... Я всю жизнь копил... Я — боярин! — выкрикнул он, чуя, что никакие уговоры не действуют и следует ему ожидать самого худшего. — Как ты, отрок простой, голь перекатная, меня судить можешь!
Откуда и взялось у посадника столько спеси! Вроде только что ползал по полу, молил о пощаде, а теперь говорит о своих правах и смотрит на Семьюнку с презрением, как тысячу лет назад родовитый римский патриций взирал на плебея.
— Вот что, други! — В зелёных глазах Семьюнки зажглась, заискрилась тяжкая, лютая ненависть. — Повесить немедля вон на том дубу у окошка переветника сего! Хватит с ним возиться, хватит гадости его слушать нам!
Выволокли яростно сопротивляющегося Творимира дружинники во двор, подготовили крепкую пеньковую верёвку, укрепили её на толстом суку. И вот уже болтается переметчик в петле. Из окна на нижних сенях видел Иван его ноги, обутые в украшенные золотым узорочьем зелёные сафьяновые сапоги.
«Сапоги взять бы! Пригодятся! Может, мне бы подошли как раз, — со вздохом глянул Семьюнко на свои порядком истоптанные дорожные постолы. — Господи, да что я — берладник лихой! С мертвеца стану стаскивать! Как токмо и мысли такие в голову лезут! И без того всё именье его заберу!»
Ещё раз глянул Семьюнко на висящего в петле Творимира. Синим сделалось лицо боярина, язык вывалился изо рта, каким-то нелепым казалось его грузное вытянувшееся тело. Почему-то жаль стало Семьюнке этой погубленной жизни. Качнул он головой, подумав, что, собственно, того ведь и добивался, чтоб Творимира сгубить, а именье его присвоить без помех. Тем паче что князь был не против. И всё-таки жалость к убитому охватывала душу. Думалось уже: может, пощадить следовало этого несчастного старика?! Сидел бы он себе под замком, доживал бы век свой, гнил потихоньку. Потом, глядишь, выпустил бы его Ярослав, простил бы.
Что опять за мысли глупые!
Отбросил прочь Семьюнко жалость. Вышел во двор, велел ратникам готовить коней.
«Поеду, сёла Творимировы погляжу», — решил он.
...Змейкой петляла между длинными пологими увалами дорога. Вот и Сирет проблеснул впереди, узкий, быстрый, как почти все стекающие с Карпатских гор реки. Вот и село видно. Крыты соломой крыши мазанок, плетнями огорожены дворы. Подъехав ближе, понял Семьюнко, что село пусто. Ни петухи не кричали, ни собака из подворотни не лаяла, ни корова не мычала в стойле.
Спрыгнув с коня, обошёл он все дома, и только в одном обнаружил ветхого белобородого старца, который с превеликим трудом передвигался по дому при помощи длинной и толстой сучковатой палки.
— Ты, дед, один тут живёшь, что ли? — вопросил неприятно изумлённый раздосадованный отрок.
— Один, мил-человек.
— Где ж остальные-то?
— Ушли они, человече. Боярин наш залютовал вовсе. По семь шкур драть стал. Ни тебе закона, ни покона — отдавай гобино[243], и всё тут. То на барщину народ заберёт, то резы[244] велит брать неслыханные. Тиуны у его больно ретивые — чуть что, плёткой по спинам нас отхаживали. Ну, и сорвался народец. Ушли, с семьями вместях да со скотиною, в леса да в горы, подалее от кабалы боярской. Один я тут остался. Стар, невмочь[245] мне.
...В другом селе история повторилась, третье вовсе лежало в руинах. Всюду виднелись следы недавнего пожара. Семьюнко кусал в негодовании губы. Ох, и дрянь же, оказывается, сей Творимир! Ну и душегуб! Ну и мздоимец! Не зря, выходит, велел он его повесить на суку. Вот что делают, когда далёк княжеский суд! Обнаглели совсем бояре!
«Мне бы столько земли! Я б тут и урожаи добрые собирал, и людей бы щадил. Когда надо, подтянул бы узду, где надо, ослабил. А эти... Им бы одно: хапать, да поболее! В грядущее не глядят вовсе!» — рассуждал, едва скрывая злость, отрок.
Он, Семьюнко, любил серебро, был охоч до богатства, но он прекрасно понимал, что одними ударами плёток его не добыть.
В одном из сёл, самом обширном, слава Христу, нашлось немало жителей. Среди них сыскались и староста волостной, и священник с дьяконом при утлой деревянной церковенке.
Собрав всех мужиков, Семьюнко объявил:
— Нет более на свете боярина вашего Творимира! Казнён он за перевет! За все слёзы ваши получил награду лиходей! Я теперь — ваш господин. Так вот: в нынешнее лето ничего с вас брать не стану. Вижу: вельми поборами вы замучены. Не изувер аз есмь. Но в следующее лето дадите, сколько чего положено. Приду, соберу. Резы брать буду не как прежний боярин, а по Уставу Мономахову. Обо всём этом скажите тем, которые в лесах да в Горбах укрываются. Передайте, чтоб возвращались в свои сёла. Никто их за уход корить не будет.