Князь, впрочем, не промедлил с ответом. Видно, размышлял об этом не единожды.
— Не изувер я, чтоб детей без матери оставить. Будет с ними видеться. Да и я заботу о них иметь буду. Фросе, как подрастёт, жениха доброго присмотрю. Владимиру, если в воле моей ходить станет, волость какую дам в управление. Чтоб учился делу державному. Впрочем, не ко времени толковня сия, — оборвал он разговор. Пожалуй, лишнее сказал он. Ни к чему даже и ближним товарищам его знать так много. Но слов сказанных, увы, не воротишь.
...Избигнев и Семьюнко расстались на княжьем дворе. Красная Лисица с состраданием и печалью смотрел, как медленно, поддерживаемый слугами, взбирается Ивачич в возок, как плавно вышагивают по заснеженному зимнику соловые угорские иноходцы. Сам он, легко вскочив в седло, быстро поехал вниз с горы, мимо собора Успения к новому своему жилью около моста.
Но словно сама собой, вне его воли, придержала рука ретивого жеребца, натянув удила, у дома красавицы Оксаны. Спрыгнул он в снег, взял коня под уздцы, стукнул тихонько кулаком в широкие сложенные из бука ворота.
...Перстень источал ярко-синее сияние в свете паникадила. Топилась муравленая печь. Оксана, едва скрывая восхищение от подарка, во всех подробностях расспрашивала рыжего отрока о белгородском сидении, о сече, о княгине Марфе.
— Ведь и убить тебя могли, — качала она сокрушённо головой. — Немало, верно, ратников полегло в чистом поле.
— У наших потерь, почитай, почти и нет вовсе. Грянули разом, смяли их, опрокинули, погнали. Более всего половчины потеряли людей, на льду Днепровском. Говорят, аж до Роси их берендеи гнали, так и на Роси тоже лёд треснул.
— В следующий поход я тебя не пущу. Не хочу сызнова вдовствовать, — решительно заявила синеглазая краса. — Еже придётся, ко князю пойду, умолю его.
— Да уж так-то не надо. Не позорь меня.
— Ничё! — Оксана махнула изящной белой ручкой. — Пусть ведает Ярослав ваш, что невеста у тя есь, и что люб ты ей.
Она вдруг спохватилась, сорвалась со скамьи, промолвила:
— У меня тож подарок для тя имеется.
Костяной гребень с затейливой резьбой работы свиноградских мастеров очутился вскоре во взъерошенных рыжих волосах Семьюнки.
— И не расчесать космы твои, — хохотала Оксана. — Висят, стойно мочало. И рыжие-то экие, Господи!
Кое-как она пригладила гребнем густую шевелюру отрока.
— Вот, держи, — протянула она ему свой подарок. — И кажен день не забывай про власы свои. А то торчат во все стороны. Словно и не отрок княжой, а разбойник из Берлада!
Перстенёк галицкая красавица надела себе на палец. Она долго любовалась переливами сапфировой синевы, улыбалась, шептала, уже не таясь:
— Прелесть экая!
В белом платье с перехваченными серебряными обручами на запястьях рукавами, с венцом в светло-русых волосах, заплетённых в две тонкие косички, вся нарумяненная и набелённая, ввергала Оксана Семьюнку своей красотой в тихий восторг.
— Свадьбу сыграем летом или осенью. Вот сребра немного подкоплю, тогда, — говорил Семьюнко, любуясь невестой. — Нечего более откладывать. Епископа Козьму я уговорю. Избигнева не захотел венчать, но нас с тобой, думаю, станет. Не безродная ты. А мне гривну боярскую князь дать обещает. Волости отдал на Сирете.
— Нетто столь важно, чтоб сей надутый боров нас венчал? — передёрнув плечами, весьма нелестно отозвалась Оксана о епископе.
Она весело захихикала, представив себе важное надменное лицо Козьмы.
— А пускай глядят, пускай завидуют! — выпалил в ответ Красная Лисица. — Пускай ведают о великой земной любви моей! Пускай красу твою зрят, славят тебя по всем странам. Певцов-гусляров позову, чтоб песни в твою честь слагали!
Он внезапно порывисто обхватил Оксану и поднял её на руки. Женщина отбивалась, ударяла его кулачками в грудь, беспомощно болтала в воздухе ногами в сапожках с высокими каблучками.
— Пусти! — Она, наконец, вырвалась из его объятий, поправила венец на волосах, присела на край лавки.
Сказала просто:
— Оставайся у меня нынче. Далеко тебе ехать, да к тому же ночь на дворе. Постелю тебе наверху. Об одном токмо уговоримся: до свадьбы нашей меня не трогай. Хочу, чтоб всё у меня как будто впервой было.
Слегка подрагивал при разговоре остренький Оксанин носик. Семьюнко сидел и улыбался, счастливый и спокойный. Он любил её всем сердцем и без неё уже не представлял будущей своей жизни.
«И за что мне радость такая, Господи!» — думал он, готовый сидеть часами в этой палате и любоваться её незабвенной красотой.
...В этот час в одной из теремных башен княжеского дворца ещё мерцали свечи. Ярослав снова вернулся к своей работе над переводом греческих хроник. В Киеве он снова хотел встретиться с настоятелем Печерского монастыря. Радовался и гордился князь, что его перевод Амартола был одобрен монахами. Как-то будет на сей раз? Игумен Печерский — критик строгий.
Одно беспокоило Ярослава. От долгих вечерних чтений и письма при свечах заметно ухудшилось в последние лета его зрение. Немного спасало зелёное стекло — новинка, присланная из Царьграда. Приставишь его ко глазу — и видишь сразу лучше. Стекло прозрачное, чистое, камень, видно, тщательно шлифовали.
Но это хорошо при чтении, в обиходе. На войну с таким стеклом не пойдёшь — засмеют. Вот и не ходит теперь Ярослав на рати, посылает воевод.
«А на поганых идти придётся, — подумал вдруг. — Такие сечи без князя не обходятся. Это не Туров осаждать и не Берладника отбивать».
В дверь просунулась голова Ольги.
— Сегодня с тобой хочу лечь, — капризным тоном высказала княгиня своё пожелание.
Что ж, долг супружеский исполнял покуда Ярослав исправно, хоть и без особой охоты. Правда, в последнее время ночи совместные стали намного реже. Больше врозь проводили они время и чувствовали оба, что всё сильнее отдаляются друг от друга.
Этой ночью после совокупления стал Осмомысл рассказывать жене о своих намерениях, о половцах и берладниках. Спросил:
— Ты как думаешь, удастся мне на Дунай выйти?
Ответом был неожиданно громкий храп. Князь зло сплюнул и, вздохнув, присел на постели. Спала Ольга, храпела, приоткрыв пунцовый рот, чужая, ненужная ему в жизни женщина. Становилось горько, обидно, постыло.
Отбросив в сторону одеяло, задул Ярослав на столе свечу и перебрался в свою ложницу.
ГЛАВА 71
Хоть и ехал Ярослав в Киев не особенно торопясь, останавливаясь и отдыхая по пути в Теребовле, в Межибожье, в Ярополче, а всё одно накапливалась усталость. В широком возке топилась походная печь, было просторно, уютно, но долгая дорожная тряска утомляла. Как-никак от Галича до стольного добрых четыреста пятьдесят вёрст. Перед самым Киевом пересел Осмомысл на любимого своего солового угорского иноходца — скакуна спокойного, послушного хозяину, поехал верхом. Важно вышагивал иноходец по твёрдому истоптанному копытами и возами шляху, прошествовал через арку Золотых ворот с нарядной церковью Благовещения над ними, миновал многоглавую Софию, палаты митрополита, подступил к огромному великокняжескому дворцу. Народу на площадях и улицах было немного. Жизнь кипела в основном внизу, на Подоле, на склонах Замковой горы и в урочищах, где располагались кузницы, скудельницы, мастерские кожемяк.
Велик был город, заметно превосходил он величиной и Галич, и Владимир, и Перемышль. Но ощущение возникало такое, будто что-то в нём надломилось, что-то ушло важное, то самое, что возвеличивало и возвышало Киев над остальными и делало его «матерью городов русских». В Галиче при виде поезда княжьего непременно собралась бы толпа любопытных, люди обсуждали бы одеяния князя, его гридней и слуг, судили — рядили, зачем он здесь, для чего проделал столь дальний путь по зимней дороге. В Киеве же ловил Ярослав взоры безразличные, усталые какие-то. Словно надоело всё это киянам — выезды богатые, пёстрые ферязи и опашни, секиры и копья в руках гридней, возки с колокольчиками, могучие долгогривые кони, брони дощатые, чешуйчатые, кольчатые, шишаки, мисюрки, ерихонки. Чем можно удивить уставшего от жизни старика? Всё он уже это видел когда-то и знал. Так и город этот казался Ярославу старым, городом былой славы, уже угасающим, передавшим силы свои другим, молодым. Будто доживал он век свой, ещё облекаясь в прежние праздничные одежды, но утративший былое значение и мощь.
«Почему они так стремятся сюда? Изяслав и Долгорукий покойные бились за Киев десятилетия, пролили море крови! Или тот же Давидович? Не замечали они, что ли, в слепоте своей от сияния вековой славы стольного града ветхости этой, не улавливали эту странную тишину? Не понимали того, что поняли мой отец и князь Андрей? Нет больше единой столицы. Есть княжества, в каждом из которых кипит своя собственная жизнь. Сперва отошёл Полоцк, затем откачнули Новый город, Галичина... Так, наверное, и должно быть. Таковы законы бытия. Взять Запад. Была империя франков — и где она? Взять Восток. Был султанат Сельджуков[250] — и расчленён он ныне на отдельные части, распался, как разбитая чашка хрупкая. Не собрать осколков. Так, выходит, и на Руси. Не объять необъятное, не поворотить ход времени вспять. А время заставляет мыслить и поступать по-иному, по-новому. Уходит в прошлое век лихих скачек, сшибок, век высоких мечтаний. Давидович был последним, кто пытался заставить реку жизни течь назад. И он проиграл, потому как не проиграть не мог!»
...С Мстиславом разговор долго не клеился. Мрачный ходил волынский владетель по палате дворца, бросал отрывисто:
— Бояре, говоришь... Да, бояре... Разумею... Хотят по старинке, по ряду прадедовскому жить... Старший в роду... Приходили ко мне... Поминали добрым словом отца... Мол, уважат дядю своего старейшего, Вячеслава, возвёл его на стол княжой, и правили они Киевом вместе... Было такое, было. Умно поступил тогда отец... Вот и сказывают бояре: тако и ты дей... Ростислав, мол, князем киевским будет токмо для виду... Не разумеют главного... Покойный Вячеслав был бездетен... Отца моего, яко сына, любил... А у Ростислава Смоленского пятеро сынов! Кичливы да драчливы. Роман, Святослав, что в Новом городе сидит, да ещё Давид, Рюрик, Мстислав. Вон их сколь! И каждый мечтает о волости доброй, у каждого, почитай, двор свой. Трое старших уже сами отцы... И потом... Стрый Ростислав, он некрепок... Какой из него киевский князь!.. Всю жизнь в тени отца моего пребывал, отцовым мечом и держался в Смоленске. А теперь, выходит, я его своим мечом поддерживать буду... Не по нраву мне сие, Ярославе, прямо скажу тебе... Вот мать, братья, родня волынская, все бают одно: отдай стол великий да ворочайся на Волынь. Не воюй из-за Киева... Али правы они, может?