На золотых приисках — страница 11 из 16

Одно лишь плохо было в этом явлении торжества человека— неравенство. При успехе работ результаты их не одинаково всех обрадовали бы. Одним успех принес бы светлый праздник, другим же лишь несколько лучшие условия труда.

Эти горькие мысли особенно животрепещущи были внизу, в канаве смыва. Приходил Адрианов, принимал от меня водобой, и я спускался вниз, брал в руки заступ и, войдя в воду, греб эфе ль вниз за водой, бросал на сторону гальку и выкатывал к берегу крупные валуны.

К вечеру уставшие, мокрые и голодные подымались наверх из огромной вымоины, обнажившей глубокие ведра земли.

От вымоины вниз уходил глубокий открытый туннель, вырытый потоком. Вода закрывалась у начала приводного канала, шум ее затихал, и лишь маленькая струйка ее продолжала скатываться с обрыва, мелодически и скромно звеня капельками о поверхность образовавшейся внизу лужи.

Моросит дождь, сушиться плохо.

Часть работавших уходит ночевать на Степановский прииск, трое рабочих и я остаемся в шалаше.

Набрали дров, развели огонь. Пока грелось ведро с водою для чая, сушили все, что было мокрого.

Мои товарищи были раздражены,каждый пустяк их сердил и выводил из себя. Особенно возмущался весь седой Нейман.

— Разве можно держать людей в таком положении? — говорил он нам, — без жилья, в мокроте, в грязи, на сухомятке. Ходить на стан? Спасибо! И так еле волочишь ноги, побродивши день в канаве.

Другой рабочий — Толкачев — сердито мотает головой и ворчит что-то себе под нос.

Круглолицый и светловолосый парень Митька ничего но говорит.

Толкачев и Нейман бывшие каторжане. Толкачев — высокий и статный старик. Продолговатое и крупное лицо смотрит хмуро и недобро. Над острыми глазами густые седые брови, волосы серы, белая борода с рыжим отливом. О прошлом не рассказывает, кроме того, что родом из Самарской губернии. В Толкачеве всегда бродит бунт. Не понравится что — вскипит, бросит Адрианову короткую ругательную фразу, но сейчас же вдруг смолкает, чтобы немного спустя опять блеснуть глазами и стегнуть обидным словом.

Нейман проще. Его кругловатое с небольшою бородкой лицо серьезно и спокойно. Он деловит и добросовестен в работе, одинаков на глазах и за глазами.

В этот вечер он очень промок, озяб и устал. Переодеться ему не во что, и он греется у огня, как есть, продолжая ворчать и жаловаться на условия жизни.

Старик ворчал, ворчал и, наконец, лег на траву у огня, сжался и заснул, не успев обсохнуть.

Что-то снится тебе, старина? Не давно ли покинутый родной край? Или и во сне ты ворочаешь заступом гальку в ледяной воде? Последнее, пожалуй, вероятнее — по стариковскому телу пробегает холодная дрожь, ежится спящий в комочек.

Набрасываю на него непромоканец — не помогает, земля холодна.

Вода в ведре закипела. Бросаю в лее горсть кирпичного чая и бужу Неймана. Поднимается с трудом, дрожит. Становится около огня сгорбленный, согнувшийся, с бессильно висящими впереди худыми руками. Мокрая рубаха прилипла к телу.

Горячий чай с сахаром приободрил старика, оборвал дрожь.

— Отчего бы вам, Нейман, не вернуться на родину? Ведь у вас там кто-нибудь остался?

— На родину мне нельзя вернуться.

— Почему?

— Там не станут возиться со всяким человеком. Это здесь, в Сибири, все равно, кто бы ты ни был, хотя бы убил сто человек — лишь бы был работник. У нас народ обходительный.

— Хороша обходительность, — возражаю я, — не хотят принять когда-то в чем-то провинившегося старика.

— Нет, я там никому не нужен, — повторил Нейман,— уж помру здесь, как дикий зверь.

* * *

Как ни трудна эта жизнь в тайге, все же она бледнеет пород прошлым приисковой жизни, о котором часто рассказывают в тайге.

Крепостного права в Сибири не было, но режим на приисках по своей суровости не уступал, пожалуй, и крепостному праву.

Наем рабочих производился осенью на один год, с 1 октября по 1 октября. Нанявшемуся давался задаток (до 100 рублей), который, обыкновенно, пропивался вместе с последней одеждой. Почти голыми являлись рабочие к условленному сроку на сборный двор, откуда уже никого не выпускали.

Двор окружался казаками.

Партия под конвоем отводилась на прииски, где рабочие поступали в полное распоряжение администрации.

Здесь рабочих изнуряли тяжелыми уроками, отнимавшими у них иногда 16 — 17 часов. Бывали случаи, что рабочие но успевали за день выполнить урок и не уходили па ночь в казарму, а пересыпали час — другой в забое, где-нибудь в сырой шахте или штольне.

Поело такого отдыха слова брались за работу, чтобы избежать «конюховской», на которой жестоко секли розгами.

Иногда эта жизнь становилась не вмоготу, и тот или иной рабочий убегал в тайгу, случалось, даже зимою. Тогда на беглеца устраивалась охота со специально обученными собаками, приводившая несчастного к той же конюшне, если только его не выручала смерть от холода и голода.

Известна особенность человеческой памяти сохранять из прошлого преимущественно приятные воспоминания и не очень держаться за плохие. Может-быть, этим объясняется сожаление о минувшем, высказываемое иногда стариками. Дело в том, что раньше рабочий имел право на некоторую часть «подъемного» золота, т.-е. находимого рабочим в забое в виде самородков. Это право питало в рабочем надежду на неожиданное счастье, в некоторых же случаях, действительно, делало его обладателем крупной суммы. С нею такой счастливец отправлялся в одно из тех сел, про которые иные сибиряки с гордостью говаривали — «вот у нас так село — пять кабаков, две церкви!». Здесь бралось вознаграждение за все вчерашнее рабство и притом со всею необузданностью темного, детски наивного человека. Широкая и длинная улица сибирского села выстилалась кумачом, и по нему приискатель катался на тройке, швыряя в народ пригоршни медяков.

Поело катания заезжал с подругою в магазин. Из магазина выбегал торговец — чего молодцу угодно?

— Давай конец!

Бежит купец в лавку, хватает алую кипу, разматывает конец, бегом подносит его гуляке.

— Бери! — кивает румяной подруге.

Хватается конец, тройка срывается с места и несется по селу, гремя колокольчиком и бубенцами. За тройкой алыми волнами ходит разматывающаяся кипа.

Так вознаграждали себя «счастливцы» за все несчастна. Через несколько недель золото оказывалось в карманах кабатчиков и торговцев, и удачник снова тянулся в тайгу на каторжный труд и на поиски нового счастья.

* * *

Когда был срыт обширный пласт, и остатки его в виде обогащенных проработкой песков растянулись полоской по канаве смыва, приступили к окончательной пробивке их на бутаре. Бутару поставили здесь же, у песков.

Промывки велась, как всегда, с большим напряжением. Сначала пески накладывались в колоду прямо заступами с места, но через два —три часа около бутары все было пробито, и далее материал подавался по выкатам на тачках. Кто шел с тачкой шагом, кто почти бежал,  и пески непрерывно валились в колоду, не давая минуты перевести дух.

Под вечер, уже в сумерках, когда выкатывались последние тачки, парень Митька, труском кативший свою тачку, вдруг выпустил ее из рук. Тачка свалилась на бок, и сам Митька, словно мешок, осел на узкий выкат. Голова легла на колени, руки повисли, как плети.

Бросил гребок, с другими подбежал к нему.

— Что с тобой, товарищ?

У Митьки на лбу выступила испарина, глаза остеклились.

— Ослаб, братцы...

— Давай, иди на стан, — распоряжается Адрианов.

Митька пробует двинуться и снова оседает на выкат.

Никита с чахоточным Василием берут Митьку под мышки и ведут на стан. Обмякшие руки парня бессильно лежат на плечах ведущих его, голова болтается на груди.

— Такого молодого нельзя на эту работу ставить,— негодует Нейман.

— А я разве знаю силы каждого, трудно — не берись, — оправдывается Адрианов, начиная съемку золота.

В глубоком молчании следят рабочие за тем, как Адрианов очищает колоду и бутару от песка, как мало-по-малу в разных местах показываются тускло желтеющие золотинки. Вот они сгребаются в одну кучку и переправляются на черпачек. На глаз золотников двадцать есть. Теперь остается выбрать из ямок и щелей более мелкое золото. Адрианов выливает из бутылочки в колоду и бутару струю ртути. Растекаясь она растворяет в себе оставшееся золото, давая творожистую амальгаму. Амальгама снимается на исачек и нагревается на огне. Ртуть испаряется, и остается золото.

Всего получилось золотников двадцать пять.

Это был сбор не блестящий, но и не плохой. С ним можно было и стоило работать.

Петр Иванович повеселел. Внутреннее напряжение, которое владело им последние дни, разрешилось благоприятно. Разошлись на лице какие-то морщинки, в глазах загорелись жизнь и надежда.

— Неужели это начало конца моих мытарств? Даже не верится...

— Теперь так даже, пожалуй, хорошо, что пришлось столь перетерпеть всего, — говорю я Петру Ивановичу,— благополучие, доставшееся даром, не чувствуется и не ценится.

— Да, это верно, но годы-то ведь уходят...

— Зато, как хорошо будет потом вспомнить пережитое! Оно горячим огнем и светом будет жить в ваших воспоминаниях и согреет еще не одну холодную минуту. От них никто никогда не гарантирован.

— Ну. ладно. А кого же теперь и за что будет пилить Фаина Прохоровна? — спросил Петр Иванович Адрианова.

— Найдет и кого и за что. Без этого ей не жизнь, — ухмыльнулся Трофим Гаврилович.

Веселей стали и рабочие. Петр Иванович хотя и хозяин, но хороший человек. Притом же все видели, что житье его — сплошное мытарство, и это равняло хозяина и рабочих. Уйти же в другое место, на другой прииск, пли в летучку—всегда можно. Одно дело уходить по своему желанию, и совсем другое, когда уходишь без желания.

Была суббота, и почти все ушли праздновать на прииск. У разреза остались лишь я да чахоточный Василий.

Ветер стих, и небо мало-по-малу совершенно очистилось от туч и облаков. Стало очень свежо, чувствовалась близость ночного мороза.