Юность Ярославича
Отчий край
Когда Александр Ярославич двигался к стольному Владимиру, пора чернотропа миновала. По косогорам сделалось пестро, клочковато; снежные бляхи испятнали траву. В березняках почва была устлана словно соломенными половиками — столь густо и ярко лежал палый лист.
Во Владимире пробыли недолго. Город еще не оправился от недавнего татарского приступа: все было черным. Нет у войны иного цвета, кроме кромешного. Слепнут краски...
Ныне городские ворота, что ведут с востока — Серебряные, и западные с дорогой на Переяславль — Золотые, и даже боковые к речке Лыбедь — Медные, были поставлены вновь. Но кое-как, без былого великолепия. Смотреть на это щемило сердце.
— Ну, будь здрав, Невский воитель! — приветствовал великий князь сына. Ревнивая нотка прорвалась было в голосе, но тотчас и спала. — Славно, славно поработал мечом. Русь тебя похвалит. Но и впредь врагам благой разум не в обычай. Обещай мне, что не оставишь заходных рубежей, будешь стоять твердо, как некогда богатыри на заставах. Не соблазнишься другой славой. Обещаешь?
— Как ты велишь, — отозвался Александр Ярославич, не взяв в толк, к чему тот клонит.
Александр гордился перед отцом недавней битвой. Он покинул Новгород в сердцах, а словно вез его за собою — так часто думал. И словечки новгородские любил вворачивать, и костяным гребнем волосы не разбирал на пробор, а начесывал на лоб, обрезал коротко, по-новгородски.
Старый князь разложил между собою и сыном шахматную доску. Расставляя фигуры, произнес в поучение:
— Умей, сыне, двигать человеками, аки деревянных болванчиков на тавлее. Державцу не надобно ни жалости, ни обиды, но на все расчет. Непокорство мелкое отметай, вперед зри ясно. Наш род держал Новгород честно и грозно, так оно и будет. Попросят князя, пошлю им Ондрея. Не по первому их зову ты к ним воротишься, чтоб не мыслили впредь руки тебе связывать. Пока ступай в Переяславль, обихаживай свою вотчину. Там от ордынцев одни головни...
Перед дорогой Александр Ярославич хотел распрощаться с Онфимом, отпустив того в Витебск.
— В Переяславле житье будет скудное, — сказал со вздохом.
— Лучше мне надевать лапти в дому твоем, чем сафьяновый сапог вдали от тебя! — отмолвил Онфим с обидой и преданностью.
Князю стало жаль отлучать его от себя.
Выехали из Владимира под смирным снегопадом. Позже замела косая метель, а в полдень и вовсе завьюжило, стало подбрасывать снег горстями, завивать воронкой. Последний дневной час истекал, и морозный туман вместе с сумерками повивал землю, когда Александр Ярославич приказал ладить ночлег. Онфим приметил разницу: купеческие обозы останавливались засветло, выбирали место придирчиво. Ратники спали где придется, шалашей не ставили, дерева для костров рубили, не заходя в гущину: береглись не сами — берегли коней от волков.
У Онфима конек был крутобокий, с горбатой мордой, по кличке Нецветай, половецких кровей. Ходил под седлом резво, но любил забегать вперед, и Онфиму стоило труда не обгонять князя. Узды Нецветай слушался, хотя привязывать себя не давал; мотал головой, пока не распутается. На привалах Онфиму доставалось с ним мороки более, чем с княжеской кобылой. Та была с точеными ногами, выгнутой шеей. Горяча, но добра, и вынослива в длинных переходах.
Двигалась Александрова дружина налегке, везли с собой только ячмень в тороках да воинский снаряд, съестного обоза не брали. Леса изобиловали дичью: рылись под дубами вепри, непугливо бродили лоси и зубры. Дорогу перебегали горнострелковый. Когда останавливались для охоты, рожки ловчих подавали друг другу звонкие зовы: «Вперед! Равняйся! Всем сбор!»
За многими заботами Онфиму некогда было погоревать, что судьба все дальше уводит его от Ижорянской девы. По ночам он видел во сне, как бродит с нею в зарослях черемухи. Олка наклоняется, срывает то один, то другой стебель: «Трава хановник, видом смугла, растет подле реки. Бодрит память... Трава цветом воронь приносит забвение...» — и будто бы очень важно для них собирать эти волшебные травы...
День уплывал за днем. Леса оттеснялись к оврагам; под снегом дремали пахотные угодья. Из-за веселых переяславских горок вставали верхушками инистые березы — как белые дымы. Переяславль открылся на вечерней заре. Лежал в тумане, будто на дне озера.
Александр Ярославич придержал коня. Все отступило вдруг прочь. Мнилось, только сейчас возник он на этой земле и не знает ничего иного. Память обратилась вспять. На всем свете не сыскать роднее, чем этот городок в долине Трубежа! Мелкое у берега Клещино озеро уходит в темную глубину своим песчаным дном, как в воронку. В тихую погоду от воды тянет болотцем, но при ветре озерное дыхание свежо и резко. Помнит Александр Ярославич наперечет все ручьи и речки, бегущие к озеру: на юге — Веськовка и Гремячка, на западе — Куротня, Сосенка и Симанец, на севере — Дедовик, Кухмарь, на востоке — Слуда Малая, Слуда Большая и Галев поток. А вытекает одна Векса. За ней соляной холм и солеварни. К Вексе напрямик через Клещино озеро лежит санный путь. Многие названия мерянские, идут издревле. Но главную переяславскую реку нарек Трубежом сам прадед Юрий Долгорукий в память о Киеве.
Он стал первым Ростово-Суздальским князем; обживал Залесскую Русь. Крепость в устье Трубежа — оборона с запада черноземному суздальскому ополью — названа была им Переяславль Новый тому сто двадцать пять лет назад. Словцо «новый» стало уже отпадать. Переяславль стоял удобно: на кратчайшем пути между средней Волгой и ее верховьем — через Оку, Клязьму, Нерль Клязьминскую, Трубеж, Клещино озеро, реку Вексу, Сомино озеро и Нерль Волжскую: «путь от булгар в Новгород». В старину возили от булгар белый тесаный камень: Юрий Долгорукий любил ставить из него палаты и храмы. Переяславский Спас со свинцовой крышей, мощным барабаном и шлемовидным куполом дал образец всем будущим владимирским церквам. Каждая из них была наряднее, затейливее другой. Пока дядя Святослав Всеволодич не возвел у себя в Юрьеве-Польском и вовсе чудо: сплошь покрытый резьбою собор Георгия Победоносца, покровителя Руси, соименника Юрию Долгорукому (Юрий и Георгий произносились одинаково — Гьюрги).
Чтобы надежнее прикрыть богатое хлебное ополье с востока, сын Долгорукого Андрей Боголюбский перенес столицу в крепость Владимир-Залесский. После его гибели братья разделили было княжество пополам, но вскоре Всеволод собрал его под свою руку. Переяславль отныне становился вотчиной старшего сына великого князя.
Русь вобрала в себя уже более двадцати неславянских народов. От немцев ее заслоняли земли подвластной Ижоры, от Швеции и Норвегии (на Руси норвежцы прозывались мурманами) — земли еми, карелы. От набегов Волжской Булгарии — леса и степи черемисов, мордвы, буртасов. Великое княжество обустраивалось, обещая близкий расцвет. Владимирцы известны были как знатные древоделы, плотники; суздальцы славились художествами в ремеслах; переяславцы жили водою: ряпушка — переяславская сельдь, искусно копченная ими на ольховом дыму, украшала княжеские и боярские столы. А ростовские лодейные мастера лучше других выжигали у спиленных дубов и лип сердцевину, либо ловко делали трещину на живом стволе, расширяя ее из года в год для лодок-однодеревок.
Переяславль тесно оброс слободами и посадами. Вокруг валов жили ткачи-хамовники, что поставляли князю небеленый холст, и ткачи-кадаши, выработчики тонких бельевых полотен, шатровые мастера-бараши, квасовары, пивовары, шорники, кузнецы, садовники, хлебопеки. Посадские занимались сбиванием масла, медоварением, плетением лаптей, вялением мяса и копчением рыбы.
Дворцовые рыболовли селились по Трубежу, напротив городской стены. На жердях, воткнутых в береговую почву, сушились сети. Колыхались челны, привязанные к ивам.
А Княжий город надежно опоясывали высокие насыпные валы. Ров (по-местному «гробля») был укреплен щетью — вбитыми в дно кольями. Бревенчатые стены поднимались в три с лишком человеческих роста. В кремль вело трое ворот, над стеной высилось двенадцать башен; под Тайницкой выход к реке — на случай осады. Хотя кремль был обширен, вмещал собор у северной стены, ряд княжеских теремов и архиерейские палаты, сами улочки были тесны, изгибны, утыкались тупиками в вал. Деревянные церкви стояли впритык к жилецким избам.
Александр Ярославич оглядел Княжий город. Терема частью уцелели, а частью обуглились. Раньше дверной нишей они соединялись с храмом Спаса: княжеская семья молилась на хорах. Сам храм воздвигнут был крепко: фундамент дикого камня, стены из двух рядов известковых плит, между ними валуны, залитые известью. Пламя пожара лишь полизало храм. Александр Ярославич вошел внутрь. Шаги его гулко прозвучали по желтым и зеленым плитам пола. Сверху из восьми узких окон струился сирый зимний свет. На площади на двух дубовых столбах висела медная доска — било. Ордынцы на нее не польстились — велика и тяжела, — лишь рубили топорами из озорства и злобы.
Александр Ярославич с кучкой ближних бояр объехал в санных возках окрестности. Снег был еще неглубок, кони не вязли, и полозья шли легко. По ледку обогнули озеро, взобрались на Грямучую гору, густо поросшую березами и липами. По другую сторону озера на крутом береговом уступе виден стал Клещин-городок, старая крепостца, заброшенная с той поры, как построили Переяславль. Чтобы отвадить слобожан от Клещина городка, за его оградой стали хоронить по приказу князя тех, кого сволакивали отовсюду после мора или побоища. Соседний холм с голой вершиной от языческих времен назывался Ярилиной плешью. Знакомые с детства места! На ближнем холме ютился деревянный монастырек во славу Никиты-воина — узенькие решетчатые оконца так близко к земле, что и травы дотянутся и сугробы заметут. Однако цел после Батыя! И купцы те не разорились, кто загодя перенес товары в его кладовые, поделившись с монахами за схорон.
Место князю понравилось. В лесу было шумно от сорочьего крику. В овраге шмыгали лисы, зажигая снег рыжими пятнами. Среди густых темнеющих елей светло сияли березовые стволы.
Сидя в монастырской трапезной за дубовым столом, угощаясь с мороза рыбной ушицей, князь внезапно сказал, что намерен возвести надежный приют семье, пока не отстроит Переяславль, поблизости, на Ярилиной плеши. Прибрежная мель при нужде вновь послужит защитой. Когда два года назад Батыева рать жгла и грабила Переяславль, из посада жители на плотах уплывали на середину озера: стрелы туда не доставали, вражьи челны по мелководью не шли.
— Ой, худое место, княже, — пробормотал игумен, — мерянский Синий камень торчит у воды, будто идол поганый...
— А я, отче, тверд в вере, — ответствовал Александр Ярославич. — В козни идола не верую. Примером своим наставлю и утвержу людей. Прости, но и монахов твоих одолжу на городовую повинность: валить лес, рыть ямы, избы рубить.
Игумен опустил веки. Но тотчас пересилил себя. Посмотрел на молодого князя с одобрением.
— Делай, как задумал, — возгласил. — Слукавишь в малом, оставишь зазор, ан в ту щель, невидную оком, просочится лихо. Русь, княже, хоромы преобширные. Державствовать ею нужно по совести.
Посреди переяславских развалин Александр Ярославич должен был обнадежить людей. Уверить других, поверив самому, что зло поборимо. Храбрость и терпеливое мужество подразумевались у русичей сами собою. Он недоумевал, если кто-нибудь мешкал, тянул с ответом. Трус вызывал его брезгливость. Отступник — беспощадное бешенство. Главным воздействием личности князя на других была его убедительная простота. Что могло криво истолковаться у других, у него выглядело естественным, единственно возможным.
Все русские города пахли сейчас пожарищами — но уже и свежим тесом! На пролом городовой стены навешены новехонькие ворота; провалившаяся кровля снова поднялась с коньком на челе. Из ближних рощ везли ошкуренные бревна. Легкий березовый дым из печей был несхож с бедственным чадом. Русский люд обстраиваться горазд, знать бы, что беда отошла...
Ан нет! За плечом, как тать стоит. Повернув в южные княжества, рать Менгу-хана весною 1240 года приступом взяла Киев. На севере злокозненные орденские рыцари от поверженного изменой Пскова уже ощутимо теснили и Новгородскую землю, топтали ее пашни, угоняли скот, жгли деревни.
А Невский воитель строил Переяславль, уряжал бояр и смердов, следил, как возводили новые крепостные стены.
Умаявшись за день в седле по ухабистым дорогам, едва мог дождаться, чтобы Онфим стянул сапоги. Наградой в сновидениях являлся ему тот святошно-радостный город детства, где зима с ноября обряжалась в парчовый сарафан, к марту скаты крыш обрастали хрусталями, а апрельская травка, подобно дротику — прямая, неудержимая, пробивалась сквозь слой прелой листвы!
У начала
...Была та весна 1220 года искрометна, словно пушистыми веками взмахнула, приманила — да уже на других смотрит! С крыш, со дворов снеговая вода сошла бойко. Того шибче травяными иголками прошилась земля: было бело, было черно — стало зелено.
Второй сын Переяславского князя Ярослава и княгини Феодосьи Александр родился в мае. По народной примете — всю жизнь быть в маете. Но этим месяцем земля украшается!
Деревенские мальцы захолодавшими босыми ногами без устали рыщут по заливным лугам — болоньям, дергают щавель, лакомятся. Скотина ревет в хлеву, ждет выпаса. Кони ухватывают на ходу первые травинки. Весна-красна! Жданное время.
У князя Ярослава Феодосья Игоревна была третьей женой. Отец посадил его княжить в Переяславль-Южный десятилетним, сказав при этом, что и южная Русь есть его отечество (младенца Святослава в то же время снарядил в Новгород. Вот уж истинно: Всеволод Большое Гнездо играл сыновьями, аки фигурками на тавлее!). В одиннадцать лет отец женил Ярослава на маленькой половецкой хатуни, внучке хана Кончака — тогда это было ему на руку; степняки чтили родство и помогали русским свойственникам против князей-недругов. Половецкая девочка язык выучила без труда, но то, что мило сердцу, называла по-своему: ласточку — карлы-гаш, а молитву кончала непонятно: «тенгри аминь!» «Тенгри» по-половецки «небо». Верила, что, когда умрет, не в землю ляжет, а поднимется к ночным звездам...
Ярослав уже в ранней юности был крут и запальчив. Видом угловат, но на коне сидел ловко; плечами широк, в поясе тонок. Часто вспыхивал от внезапной злобы, с бранью хватался за меч. Лучшие годы провел в седле, разъезжая по Руси. То защищался, то нападал. Ходил под Колывань карать немцев и эстов за набеги; гнался за литвою до Усвята, отнял добычу и вернулся с нею под праздничный звон в Новгород; воевал на озерных берегах финской еми; громил волжских булгар.
Но любовь — странная птица: она готова присесть и на колючий куст. Всеволоду понадобился временный союз с Мстиславом Удалым, седогривым храбрецом, легко кочующим из княжества в княжество. Восемнадцатилетний вдовец Ярослав Всеволодич стал мужем его дочери Ростиславы.
Коротким было их счастье! Новгород — козырная карта в большой игре удельных князей — и соединил и разлучил его с Ростиславой. В Новгороде князья не держались. Одного встречали за валом, другого провожали рогатиной. А Ярослав был груб и неистов. Ссорясь с новгородцами, брал бояр-заложников в оковы, заступал ратью хлебный путь, мстя, обрекал горожан на голод.
Вершиной междоусобного спора стала битва у Липицы. Великий князь Юрий, державший сторону Ярослава, проиграл бой. После этого Мстислав Удалой навсегда отнял у Ярослава свою дочь
...Даже спустя годы светящийся ольховой чешуей терем Феодосьи Игоревны был нелюб Ярославу. Потому и не сидел подолгу в Переяславле; все помнилось, как привез сюда чернобровую Ростиславу, любительницу звериных ловов, удалую дочку удалого отца...
Рязанская же княжна Феодосья слыла незлобивой. Суждено ей было принести княжескому дому девятерых сыновей. Она от первого-то еще не опомнилась, как второй приспел. Взглянет, как качают мамки Олексашину колыбель, и привычно спешит к первенцу: свет очей Феденька на ножки поднялся! Авось и князь-отец обрадуется.
Александр рос между двумя любимчиками. Когда родился Андрей, мать и нянюшки словно бы соскучились по пеленочному младенцу. От Александра отмахивались, чего, мол, на ручки просишься, большой уже. Но когда Федора посадили в узорное седельце на собственную караковую лошадку — отец тоже велел отвести Александра подальше: зашибет малолетку копытом. Рано посетило недоумение: так что же, доросл он или мал? Обласкан семьей или нелюб ей?
Дни текли по заведенному обычаю. Отлучение от мамок и нянек произошло как веселый праздник: Александру торжественно в храме Спаса срезали несколько младенческих прядей, а потом впервые посадили в седло. Вместо нянюшки за ним ходил теперь кормилич-воспитатель. С высоты лошадиного хребта обзор словно бы расширился. Он почувствовал свою значительность: множество веселых лиц съехавшейся отовсюду родни, богатый пир — ради него!
Ярослав подарил обоим старшим сыновьям шпоры с зубчатыми колесиками — предмет зависти! У большинства в дружине были стародавние шпоры с шипом, переходившие по наследству, «викингские».
Перед стеной Переяславского кремля, за узким Трубежом, раскинулся торг, мощенный сосновыми кругляками, чтобы не месить грязь боярам да княжьим слугам, а также черным людям из окрестных слобод. На торжище воздух гудит от людской молви, от криков зазывал. Купцы похаживают вокруг липовых кадок с медом, возов с битой птицей, кулей с зерном.
Вся эта суета казалась маленькому Александру житьем обильным, беспечальным. Ранней весной, когда слобожане жгли прошлогодние присохшие стебли, а затем старательно рыхлили землю под огороды, ведя в поводу солового конька с сохой или бороной, он видел, что мужики утирают пот, жадно припадают к корчаге с квасом, но и этот труд, мнилось княжичу, был им не в тягость, а в удовольствие.
Княжий двор примыкал к городовому валу. Стены из прочно пригнанных плах, двери со скругленной притолокой, порожцы высокие. Узорная кровля бросала затейливую тень. Окна глубоко утоплены под тройным резным карнизом. Утром Александр ждал, когда откроется одно из окошечек светлой слюды и мать поманит их с Федяней. Они взбегут на галерейку, что так славно прогревается солнцем, в матушкины объятия, к ее гостинцам и сластям.
А на княжьем дворе уже стоит гомон! Обычаи были просты; даже холопы, выказывая усердие, чувствовали себя в палатах свободно, мысля их своим домом.
Распорядок дня напоминал копошение улья со снующими взад-вперед подметальщиками, истопниками и поварной челядью.
В гриднице выхода князя ждали думные бояре, верховые вестники. Возле крыльца под шатровой кровлей толпились просители, шныряли у широких ступеней ротозеи. При городских воротах заезжих людей караулили сборщики мыта. Сам князь несколько утренних часов проводил в особом покое, где выслушивал отчет дворского или обсуждал предстоящие дела с ближними думцами.
Княжичей подымали до света, умывали снегом. Учили многому, и неукоснительно: что прилично, что немочно князьям. Постигая грамоту, цифирь, получая первые представления о географии и космогонии, Александр не отличался от других мальчишек своего возраста. Главным источником знания продолжало оставаться общение людей. А этим никто не обделен на Руси...
Особым событием становились поездки княжичей во Владимир. В гости к великому князю Юрию они ехали с радостью, но без трепета, не глазея с жадностью по сторонам, а лишь со сдерживаемым любопытством рассматривая стольный город.
Александру нравились разговоры, которые вели между собою отец и дядя. Каких бы вещей они ни касались, во всем проступали деловитость и обстоятельный расчет. Если даже князьями обсуждался военный поход, то и он ставился в зависимость от видов на урожай, от примет — глубок ли снег, рано ли станут подо льдом реки?.. Мальчик стремился вникнуть в сокровенный смысл их речей: ведь и он станет князем, и ему предстоит вершить дела.
Новгородское ученичество
Наступает момент, когда ребенок осознает, что с неизбежным необходимо смириться. И тот, кто встретит горькую неожиданность мужественно, уже переступил порог ранней взрослости. Для Александра рубеж возник рано, семи лет, когда его и брата Федора отец отвез в Новгород.
Неотвязный вопрос отрочества «для чего я живу» был решен помимо Александра. Он — князь, его удел быть легким на ногу, тяжелым на удар. Знать толк в воинском снаряжении, равно как и в написаниях летописцев, чтобы блюсти державную выгоду.
Они приехали в Новгород в декабре 1228 года. Но Ярослав Всеволодич уже через две недели рассорился с Псковом, который заключил за его спиной отдельный договор с Ригой. Новгород взял сторону псковичей и потребовал, чтобы переяславская рать отошла восвояси. В гневе и досаде Ярослав покинул город, оставив сыновей-наместников на руках боярина-воспитателя Федора Даниловича и дядьки именем Яким.
Яким был человек добрый. Он часто и шумно сердился, но в его обидах было что-то детское: они вспыхивали и погасали внезапно. Мальчики, дразня его, в то же время жалели и потому знали меру проказам.
Зато главный наставник боярин Федор Данилович никогда не раздражался, но — дети были уверены — и не любил их. Если его требование не выполнялось, он просто смотрел в упор. Зрачки его заметно холодели, пока не превращались в колючий лед. И дети пугались. Злая нечистая сила, все эти оборотни, лешие, почерпнутые из пуганья мамушек, представлялись им тогда в лице боярина.
Но много позднее, когда после внезапной кончины брата Александр остался в Новгороде один, добрый дядька Яким попросился у князя-отца обратно в Переяславль на собственную усадьбу и расстался с питомцем как-то незаметно, торопливо приложившись к плечику. А строгий боярин и далее находился при Александре, уже не как наставник, а как советчик, и не по приказу, а из чувства долга и приязни.
Суровое воспитание второго Ярославича ничем бы не отличалось от воспитания его отца, если бы не проходило в таком ни с чем не сравнимом государственном образовании, каким был Великий Новгород, вмещавший в себя многие крайности. Жизнеспособность города заключалась в том, что хоть на вече кипели раздоры и страсти, но перед остальным миром он выступал монолитно.
Не всегда упомнят, когда вдалбливаются азы, буки, веди, глаголы, — просто ребенок начинает читать. Так и в характере Александра незаметно образовалась смесь суздальской рассудительности с новгородским лукавством, с умением быстро проникнуть в суть момента.
Тоска по Переяславлю, приезды отца, редкие свидания с матерью навсегда остались в памяти яркими пятнами. Двигаясь верхом бок о бок с отцом по мощенным дубовыми плахами улицам — их сопровождал особый щелкающий цокот, будто кололи орехи, — Александр ощущал блаженство и пылкую готовность разделить отцовы труды, подставить свое плечо под его заботы.
Однако, немного подросши, он не мог уже не видеть, что крутой нрав Ярослава отталкивает горожан. Бойкое население лишь глумилось, когда княжеские стражники, остервенясь, искали на дне купеческих лодий припрятанный янтарь и горностаев. Новгородичи привыкли к беспошлинным товарам.
Новгород был во всем отличен от Переяславля. Не князь, а вече, скликаемое бирючами, утверждало здесь налоги, объявляло войну или мир. На помост — иначе, степень, — важно всходили вятшие люди, посадник, тысяцкий, сотские, кончанские старосты и налагали на грамоту восемь печатей. Вечевой дьяк прятал ее в особый ларь.
Бывало, что собирались два вече — на Ярославовом дворище и у собора святой Софии. Приняв разные решения, сходились на мосту через Волхов, дрались на кулачках, устанавливая правоту.
Владения Новгорода, его «пятины», протянулись на недели пути, надежнее чем копьями, охраняемые болотами и лесами. Но прожить без князя, без сильных полков город не мог: ни оборониться, ни прокормиться. Купцы, что вели торг с Владимиром, тянули за суздальских князей; другим выгоднее было держаться за Смоленск и Чернигов.
Еще на подъезде к Новгороду маленькому Александру явственно почуялся едкий дым от смоления многих лодий на Волховском вымоле. Новгород соединял Варяжское море с холмами Валдая, где близко сходились истоки Волги, Днепра и Западной Двины. Ветрила несли новгородские корабли в Колывань (Таллин) с каменными башнями на горе, к пристаням немецкого города Любека, пивные таверны которого теснились у самой воды, к крутому острову Готланд с косяками тюленей, спящих на прибрежных валунах.
Десять лет изо дня в день была перед глазами Александра жизнь реки: Волхов не оставался праздным даже осенней ночью. В густой тьме проплывали парусные лодьи и рыбацкие челны на веслах, освещаемые смоляными факелами. Шаткие огни перепрыгивали с волны на волну. Радостно знобящий, фантастический вид!
Прежние хозяева не успевали обжить стен в княжеских палатах на Городище: то в молодечных горницах свистел ветер в щелях, то текла кровля. Теперь все обновилось; дворский пуще грома небесного боялся князя Ярослава! Но как ни содержался добротно и обильно княжеский дом, Александра невольно поражали роскошество и благолепие владычиных палат в кремле. Княжичей привозили туда еженедельно для наставлений. Блистали полы из наборного дерева, качались лампады на золотых цепках; окна были широки, а слюда в них чище воды.
В этих палатах недавно водворился хозяином архиепископ Спиридон. Он обживал их, едва сдерживая прыть бодрой походки, хлопоча и усердствуя. То, что именно его имя вынулось по жребию, никого не обмануло: за него стоял посадник.
К молодым Ярославичам Спиридон благоволил.
— Учитесь, отроки, припадайте к книгам, как пчелы собирают сладость цветов, — приговаривал, вглядываясь оценивающе в обоих.
Но едва за ним затворялась дверь, как Федор передразнивал :
— Совокупляйте разум и сладость словесную, наполняйте ими душу, аки в меха воду морскую. Где он морскую воду-то выискал? Разве что Ильмень от распоротых кулей, что везут из сольниц Старой Руссы, солон станет?
Александр прыскал, но тотчас возражал: грешно скоморошничать, на владыке ангельский чин.
— Может, и ты в святые метишь? — гундосил Федор, и оба катались по ковру, хохоча, пока подоспевший дядька не разнимал их.
Часты были в их детстве звериные ловы. Народ сбегался поглазеть на выезд выжлятников со сворой гончих, ловчих с рогатинами, сокольников с кречетами, бившими с лету гоголей, зайцев и тетеревов.
В прибрежных зарослях заливались дрозды; плескался Волхов, синий на заре; вот-вот готовился вспыхнуть первый луч солнца, приподымаясь над гущей лесов. Рано разбуженные княжичи ежились от холодка, покачиваясь на высоких седлах. День перед ними едва приоткрывался. Братьям хотелось от избытка сил пришпорить, но они сызмала были обучены прежде думать о коне, блюсти его, не себя тешить. Шагом миновав прибрежный песок с илом, лишь на лесной просеке пускали лошадей вскачь. К середине дня оба с ног валились от усталости и голода. Дядька почти насильно оттаскивал их от костра, где на вертеле шипела оленятина для загонщиков.
— Сия пища для вас негожа, — возглашал.
— Почему так? — надувался обидой строптивец Федор.
— Летом олени поедают змей, по свидетельству византийца Сифа, и их мясо выделяет дурные соки.
— Федяня, — шептал с сомнением Александр, — чудно это. Взрежем олений потрох, посмотрим, есть там змеиная кожа аль нет?
— А что? — загорался старший. — Давай.
После пристойной трапезы в княжеском дворце дядька усаживал их на низкие стульцы, обитые сукном, читал вирши пиита Романа Сладкопевца:
Не видел я в жизни бесскорбного.
Ибо жизни превратно кружение...
Бездетный терзаем печалями,
Многодетный снедаем заботами.
Александр слушал вполуха, но Федор, за которого отец уже сговаривал черниговскую княжну, впадал в невольную задумчивость.
Жарким днем на занозистом полу играли солнечные пятнышки от оконницы. Александр не осмеливался вытереть испарину со лба: княжичу подобает сидеть смирно, а соленый пот приличен простолюдину. Под мерное звучание строф он уносился детской мечтой в Переяславль. Клещино озеро в его памяти голубело, как цветок, тогда как Ильмень под ветрами всегда сер.
Но отец, наезжая в Новгород, не спрашивал сына, нравится ли ему тут, не скучает ли он? Брови князя Ярослава никогда не разглаживались; погруженный в государственные заботы, он требовал, чтобы сыновья разделяли их.
Александр робел отца и изо всех сил старался казаться умнее своих лет. А Федор вовсе не думал ни о чем подобном, упрямился и куролесил сколько ему вздумается. И однако взгляд старого князя чаще останавливался на нем; говоря с обоими, он обращался к старшему.
Братья сызмала были привязаны друг к другу, разница в один год не мешала им. Тем больнее становилось Александру неравенство в глазах отца. Однажды он набрался смелости и спросил: раз княжить в Новгороде надлежит по обычаю старшему, зачем же здесь жить и ему?
Взгляд отца не выразил удивления. Но стал неодобрителен.
— Рыбу ловить в Клещине озере ты уже умеешь. А княжеской науке нигде, как в Новгороде, не научишься. Пусть новгородичи привыкнут к тебе, пусть полюбят. Меня они и с юна не любили.
Ярослав Всеволодич закусил губу, не то пожалев о вырвавшихся словах, не то вновь ощутив давнюю обиду. Сын потупился.
— Ступай, — махнул рукою отец. И задумчиво добавил ему в спину: — Я тоже не старший сын.
Уроки истории
— Дед ваш Всеволод был и удачлив и рачителен, — поучал дядька. — Полки его пленяли половцев в таком множестве, что полонянку отдавали за ногату, а пленного раба за резану.
И тотчас требовал, чтобы княжичи сосчитали, во сколько раз цена пленных была ниже нынешней, коль ныне за увод раба отдашь пять гривен, а рабы шесть? Оба прилежно считали: гривна равна двадцати ногатам либо пятидесяти резанам. Отсюда раб был дешевле в двести пятьдесят раз, а раба в сто двадцать! Приметливый Александр вспоминал, что на торгу ногата — цена поросенку, а за резану в обжорном ряду получишь лишь кусок стюдню либо малую рыбку на масляном блине. (Князь-отец не велел держать детей в терему, отгораживать от жизни.)
Иногда ночью Яким выводил сонных княжичей под звездный купол. Указывал на Орион.
— Пояс его суть три царя, — журчал монотонный голос. — В библии он назван также звездами Кесиль, что есть «непостоянство», ибо с их появлением начинается осенняя погода.
Александр молчал. От мамушек он слышал, что эта линия звезд называется иначе — Девичьими зорями. Будто жили три сестры-нелюдимки, женихам отказывали, за это им и досталось вечное девство: заря, которой никогда не суждено дождаться солнца.
— Коромысло это, — зевая, бормотал Федор. Его тянуло домой, в постель.
Утром Городище овевалось бодрым речным дыханием: его обтекали оборотные протоки Волховец и Жилотуг, выходящие из Волхова и впадающие в него же.
Александр в детстве все раздумывал о Жилотуге, княжиче, который будто бы утонул здесь во времена оны.
— А ежели я утопну, будет у меня своя речка? — спрашивал у Якима.
Тот дивился странному обороту мыслей дитяти. Затрудняясь ответить сам, донес о том старшему воспитателю. Боярин тотчас пришел. Княжичи забавлялись, катая по полу цветные кубари. Посмотрев молча в дверях на игру, боярин отдал поклон, впервые вглядываясь не в одного Федора — рослого, кудрявого, с полыхающим румянцем, — а и в младшего братца. Беседу повел обиняком.
— Не смертью утверждается слава человека, но делами его, — важно сказал. — И ежели ты, княжич Олекса, спрашивал, за что названа протока именем Жилотуга, сына твоего пращура Словена, то узнай: утонул он, спасая сестру. Протока названа по доброму деянию.
Федор пробормотал, что нечего девчонке соваться в воду, не зная броду, но Александр, до глубины души пораженный рассказом, спросил, как звали Жилотугову сестру? Боярин не смутился, хотя историю эту самолично придумал для пользы воспитания. Кратко ответил, что Ильмерь. По ней названо Ильменское озеро.
Но от следующего вопроса — уже через несколько лет — боярин не отмахнулся выдумкою.
— Ежели славяне, прежде платившие варягам дань, изгнали их и освободились, зачем же снова было звать владеть собою, как речет летопись? И какое дело языкам иным, мери и веси, до русских князей, что и они звали тех варягов?
Федор Данилович скинул куний опашень, уселся на лавку. На столе лежала книга, написанная на пергаменте. Он задумчиво полистал ее. Ответ начал с вопроса. Не кажется ли им, Ярославичам, странным: племена меря и весь — чуждого языка, а города их имеют названия русские? Ведь города как срублены, так и стоят одноименно. Боярин пытливо поглядел на мальчиков. У обоих лица были заинтересованные, живые.
— А это значит, что хоть земля издревле называлась весью и мерей, но славян на ней жило больше, города ставили они. И княжили русские князья, а не мерянские.
— Куда русич придет, там его земля! — пылко воскликнул Федор.
Боярин слегка усмехнулся тонкими губами.
— На все божья воля, княжич. Не одна Русь живет под солнцем. Слыхал про славный город Тмутаракань? Далек он был и отпал от Киева, будто усохший лист, ибо сильны колосья лишь в снопу. Другой пример. Живет бок о бок с Новгородом, в повиновении ему, Ижора, но управляется сама собою, как племя иного корня. Так будет до тех времен, пока союз Руси с Ижорой не упрочится и не станем единой кровью.
— Для Руси в том выгода, а Ижоре? — спросил младший княжич, морща лоб.
И опять боярин подивился про себя быстроте его ума. Ответил степенно:
— Был бы свет мирен, каждый язык держался бы своих пределов. Но Ижору теснят немецкие пришлецы. А за русским щитом она ухоронится. Немцы да свей и ныне тщатся протянуть железную перчатку к новгородским пятинам.
То уж ваша забота, — закончил боярин, снова позабыв об Александре и останавливая взгляд на Федоре, будущем князе. — Для того и призваны были ваши пращуры, чтобы охранить Русь от посягательств.
Свадебные и похоронные звоны
Угрюмый заносчивый черниговский князь Михаил с натугой согласился решить давний спор с Ярославом из-за Новгорода браком детей.
Ефросинью Черниговскую привезли с запозданием. Весна стояла затяжная, ехали возы с поклажей, торили дорогу в мокрых лесах с едва сошедшим снегом. Да и сам Федор вернулся лишь незадолго из мордовского похода. Рубился с неприятелем, управлялся с конем уже наравне со взрослыми.
Ради обычая и чести княжну со всею родней принял на постой новгородский посадник. Жених видел ее до венчания лишь раз: на пиру в Рюриковом городище.
Все те роскошные блюда в жемчужных ободках, гладкие золоченые чары с надписью «кто из нее пье тому на здоровье», серебряные черпальники и турьи рога, которыми братья в детстве любовались, проникнув украдкой в верхнюю залу, теперь были щедро выставлены на парадном столе.
Федор поднес невесте янтарное ожерелье. Девушка приняла не тупясь. Видно, что она была у себя в семье балованным чадом. Взглянула, словно силой померилась. А бравый Федор вдруг залился румянцем, губы его сами собою простодушно раскрылись.
Михаил Черниговский смотрел исподлобья, ревнуя дочь к будущей родне. Смирял себя, понимая выгоду союза, хотя к смирению не привык. Глаза у него уходили под брови, скулы и челюсти бугрились.
Когда бражничанье пошло вовсю, а шум голосов стал перехлестывать и звон гуслей и басовую струну переладца-гудка, младших вывели из-за стола. Федору позволили взять невесту за руку, он повел ее в сад под присмотром мамушек. Александр тоже шел, отступя шага на два. Княжна начала разговор первой. Испытывала жениха, ввернув то греческую фразу из святых отцов, то сказав что-то по-половецки: южная Русь жила с кипчаками тесно, двуязычно. Федор игру подхватил. Не посрамил учителей.
Они шли вначале чинно, едва соприкоснувшись пальцами, но понемногу освоились, весело побежали по дорожкам. Мамушки, перемигнувшись, поотстали. Лишь Александр держался наравне — так ему было любопытно! Ефросинья, которую в семье звали Добродея, Добродеюшка, все больше нравилась ему. Свадьбу должны были играть через три дня, и он уже самолюбиво жалел, что то не его свадьба. «Во всем свете не сыскать такой озорной да веселой!» — думалось ему.
Но венчальная икона с изображением Иакима и Анны оказалась ненужной.
В день свадьбы, когда дружки возле опочивальни будили жениха шутливой песенкой про «жену злообразну, ротасту, челюстасту», им никто не отозвался. Федор лежал в постели мертв.
Его кончина осталась мрачной загадкой. Шептали то про царапину мордовской стрелой с медленным лесным ядом, то про злое колдовство. Отчаяние княгини-матери не знало предела!
Заплаканный Александр шептал над гробом: «Увы мне! Дорогой брат и друг, уже не видать мне более твоего лица, не слыхать твоих речей...»
Едва осталось позади семейное несчастье, как спустя четыре года грянуло всенародное: разорение Ордою Рязани и иных русских городов. А 4 марта 1238 года битва великого князя Юрия при реке Сити, где полегли русские полки. Пока Юрий Всеволодич, по недомыслию не захотевший помочь Рязани, теперь сам метался в поисках рати, оставив столицу, татары подошли к ней вплотную. Напротив Золотых ворот, глаз в глаз, метательная машина плевалась каменными ядрами. Одни попадали в белый камень воротной арки, отбивая осколки, иным случалось угодить в створы, и тогда раздавался густой медный звон, слышимый даже в гаме приступа. С зубчатого верха владимирцы швыряли вниз чем ни попадя: бревнами, камнями, лили смолу. По снежным оскользающим склонам татары упрямо волокли осадные лестницы. Уже в проломе стены стали видны островерхие крыши, извивы владимирских улиц... Стрелы летели сверху и снизу. Цветные халаты густо пятнали снег, лисьи околыши шапок горели язычками пламени, полосатые шатры выросли в одночасье, подобно поганым грибам. Все вокруг было истоптано, поругано, невыносимо, угрозно... Спас Ярое око царил над Русью!
Узнав о смерти сыновей, братьев, племянников, о разорении Владимира, где его жена заживо сгорела, запершись в храме с дочерьми и внуками, князь Юрий воскликнул: «Рад умереть и я. На что мне жизнь?» Израненного Василька Константиновича, племянника великого князя, татары было пощадили, но молодой ростовский князь гордо отверг посулы. «О, глухое царство!» — назвал он их, принимая гибель.
Татары двигались к Новгороду. Лишь за сто верст, у Игнача креста, повернули вспять: начиналась распутица, домоседная пора. Колесные спицы вязли в рыхлых сугробах, под полозьями и копытами снег шлепал водой — ни пройти, ни проехать.
— Точно в Ноевом ковчеге выплыл из глубины огненной, — воскликнул потрясенный Ярослав Всеволодич. Нрав его переменился, отошла кичливость. Сломив гордость, первым из уцелевших князей поехал в Орду. Вернувшись от Батыя, с ярлыком на великое княжение, тотчас отправил младшего сына Константина послом в далекий Каракорум, к великому кагану монгол.
А Александр стал новгородским князем. Обряд «получения стола» был соблюден, хотя по тяжелым временам без пышности. Князь стоял в храме, владыка возложил руки на его голову, новгородцы принесли присягу: «Ты наш князь!» Александр жаловал приближенных в ключники, постельники, конюшие, раздавал золотые кресты, гривны. Бирючи разъезжали по улицам, звали на пир в Городище. На длинные столы обильно подавались мед, мясо, овощ.
Благословляя сына, Ярослав возгласил всенародно:
— Крест будет твоим помощником, а меч твоею грозою!
Наедине с Александром сказал иначе:
— Должно пережить все. Не миновать ни одной скорби человеческой. Выйти, как из реки огненной, опаленным, но не сгоревшим.
Теперь он неусыпно заботился об Александре, как о старшем среди сыновей. Через два года, отбивая от Литвы Смоленск, высмотрел в соседнем Витебске невесту для него.
Родственные связи князей имели в основе выгоду. Юная дочь полоцкого князя Брячислава Александра привлекла внимание не красотою, а тем, что ее старшую сестру выдали за литвина Товтивила, вассала могучего Миндовга, собравшего под свою руку к середине века все литовские земли. Александра жила с родителями уже в Витебске, а в Полоцке осталась изо всей семьи лишь ее сестра. Свояк-литвин мог оказаться теперь полезным великому князю. Александру Брячиславну спешно просватали.
Ничего не зная о женихе, кроме имени, она покорно готовилась к замужеству, заранее полюбив будущую родню и будущий дом: княжеским дочерям положено разлетаться из гнезда по разным сторонам света!
Не знал ничего о невесте и девятнадцатилетний новгородский князь, когда отправлялся по приказу отца в Витебск.
Стоял апрель. Зацвела осина. Напитанная ручейковой водой почва по ночам зябла, но днем быстро отходила. В лесах во множестве вылуплялись из-под лежалых листьев грибные первенцы — сморчки.
Александр Ярославич со свитой прибыл в Витебск за полночь, а на утренней заре вышел на городской вал. Город едва просыпался. На Замковой горе он увидел чью-то легкую фигурку. Ветер обмотал деве расплетшуюся косу вокруг шеи, будто захлестнул шелковым арканом, — такой она стояла перед ним бесконечный миг... Потом руки ее взлетели кверху. Она всплеснула ладошками, ахнула, как засмеялась, резвые ноги под длинным сарафаном понесли ее вверх по дерновым ступеням к терему. «Чья она дочь?» — с перехваченным дыханием подумал Александр Ярославич. Не посадить ли эту зоревую деву впереди седла да и умчать в Новгород без чести, без выгоды, но зато с любовью?! Желание было столь сильно, что он взбежал вслед за нею по косогору, хотя желтый подол, мелькнув малым солнышком, уже скрылся у потаенной калитки. Внезапно перед ним встало увеличенное воображением лицо отца. Каждая морщина на лбу отчетливо видна, взор безжалостно-приказателен, устремлен сквозь непрочный сегодняшний день к дальным далям...
Шаг Александра сам собою замедлился. В груди у него стало холодно, но в голове прояснилось. Тяжко вздохнув, он продолжал свою раннюю прогулку по берегу Витьбы, обдумывал предстоящую встречу с будущим тестем.
Но неисповедимы пути памяти! В самые разные времена его бурной жизни суждено было воскресать краткому мигу. Видение зеленого косогора и девичьей шеи, захлестнутой косою, лукаво вскинутые ладошки — все это составляло как бы заветный клад на дне души. Александр Ярославич возвращался к мимолетному воспоминанию всякий раз, когда душевные силы были на исходе. Чтобы жить дальше, ему требовалось зачерпнуть из некоего незамутненного источника — а что может быть светлее, чище, бескорыстнее, чем несбывшаяся любовь?..
Свадебные хлопоты шли между тем своим чередом. Съезжалась родня, готовились пиры. Брачную кашу ладили дважды: в Торопце под Витебском и в Новгороде. Во время торопецкого веселья Александр Ярославич и Товтивил перекинулись несколькими словами, полными значения. С кем быть Литве? Литвины ненавидели рыцарей. Не значит ли это, что друзей им надобно искать по эту сторону рубежа, на Руси? (Прошло двадцать лет, пока удалось заключить такой союз.)
Нравом Александр Ярославич был затаенно пылок. Его серые глаза часто темнели до черноты. Переменчивый в движениях, в игре ума, он — странным образом! — производил впечатление прежде всего устойчивости. Все его существо излучало энергию. С разворотистыми плечами и тяжелыми ладонями, с могучей выпуклой грудью, на которую не годился ни один чужой доспех, но лишь кольчуга, собранная по его собственной мерке, кольцо к кольцу, — Александр Ярославич тем не менее не был высок ростом. Его нареченная Брячиславна в островерхой девичьей «коруне» едва ли не возвышалась над ним.
Это заметила при венчании свекровь, шепнула молодой княгине, и та носила отныне лишь низкие жемчужные очелья да шапочки с приплюснутым верхом. Приметил ли ее понятливость самолюбивый Александр Ярославич сразу? Или лишь с годами научился ценить жену? Как бы то ни было, супружество их потекло ровно.
Кидаясь во всякий новый день, как на острие копья, с отвагой и хитростью, князь был спокоен за свой дом, находя в жене неизменную преданность.
Княгиня Феодосья Игоревна подарила невестке нательный крестик из бадахшанского лазурита — для благополучных родов. В год Невской битвы на свет появился их первенец Василий...
Неотдыхающий меч
В конце апреля 1242 года к Ижорянскому посаду на крутобоком коньке, не торопя его, но и не давая поблажки, двигался одинокий всадник. На нем был походный кафтан ниже колен и островерхая шапка-новгородка. Временами он усмехался либо хмурился в лад своим мыслям. Из-под копыт в нешумной световой реке, как солнечные семена, сеялись брызги...
С тех пор как Онфим впервые взмахнул мечом, отбитым у шведа, прошло два года. В памяти это время подобно полету стрелы, а на самом деле в нем было много и труда и пота. Не отходя ни на шаг от Александра Ярославича, княжеский стремянной торжествовал, когда после двукратного приезда в Переяславль владыки Спиридона Александр наконец сказал сурово:
— Ворочусь, но пусть встреча ждет меня по-стародавнему за три дня пути, а город, кроме стара и млада, выходит за один день. Тогда и я дам пир для новгородцев и прикажу звонить на вече.
В самом Новгороде шло бурленье. Знатные вечники говорили одно, а новгородичи, подступавшие к площади, подобно вздувшемуся Волхову, не слыша и не слушая их, кричали за Александра. Толпа побеждала: вместе с Ярославичем новгородцы воевали, многих он знал по имени и в лицо.
Счастливая особенность натуры князя была в том, что его память не хранила обид. Они не точили ему душу. Возвратившись в Новгород, он словно разметал застойный воздух. Воеводы, сотники, ополченцы, конные и пешие — все становилось на свои места, принимало осмысленную стройность...
Сборная рать из новгородцев, ладожан, Ижоры и карелы была не слишком велика. Правда, из Владимира шел на подмогу с полками брат Андрей. Но ждать — время терять. Александр Ярославич задумался: куда направить немедленный удар? Немцы укрепились в трех местах: на северо-западе от Новгорода в погосте Копорье, превращенном ими в крепость; на западе в городе Юрьеве, на юго-западе во Пскове. Пойти на Юрьев опасно, могут отрезать с тыла. Лучше поначалу вытеснить врага из русских земель. Копорье или Псков? Псков стоит почти на рубеже ливонских владений; подмога рыцарям придет быстро. Копорье в стороне, это Вотская пятина Новгорода.
Приняв решение, он уже не медлил. Но двигался сторожко: повсюду рыскали немецкие дозоры.
Сощурившись, Александр Ярославич смотрел на снежную просеку. Лунные полосы ложились поперек вперемежку с тенями стволов. По дороге что-то двигалось. Но вот дивно: фигура становилась явственна лишь в тени. Попадая на освещенное место, она словно растворялась. Подошел пешец в полушубке из белых овчин, в белых же валяных сапогах и заячьем малахае.
— Вот что, — сказал князь. — Собрать доброхотов, одеть в белую овчину, и пусть подползают к немцам, не хоронясь за кусты. На ровное место немцы меньше посмотрят.
— Дозволь мне! — вызвался Онфим.
— Похоробствовать хочешь? Добро. Бери пешцев под начало. Дозоры снимать без шуму.
Копорье взяли с налету. Среди пленных тевтонов князь приметил одного, не то чтобы старее годами — рыцари редко доживали до тридцати: и чужая и своя жизнь держалась у них на острие меча, — но надменнее видом. Взмахнул рукою, чтобы подвели поближе. Прежде чем заговорить, долго вглядывался.
Вот оно, голодное, алчное рыцарство, которое, будто саранча, накинулось на Константинополь и Ближний Восток, а ныне роем, тучей готово уничтожить Русь! Но берег по ту сторону Среднего моря им знаком. Римлянами еще в пустынях дороги мощены! А сумрачные еловые леса, а бескрайность снегов — нет, это не для рыцарей. Пространства у нас немереные. Ливонские замки всего лишь заноза в боку.
Тевтон высокомерно возразил, что покорение Ливонии подобно забиванию свай в рыхлую почву; туземцы должны освободить эту землю для крепкой крови.
Несколько секунд оба бешено смотрели друг на друга, не отводя глаз. Зрачок у немца словно перерезало мгновенной чертой: вымученное упрямство потеснил страх. Как ни мимолетно было это выражение, Александр схватил его. И пленный знал, что оно схвачено.
— Рыторей пешими гнать в Новгород, — отрывисто произнес князь. — Переметчиков-вожан, что льстиво служили им, на веревку!
Ранее не видывал Онфим своего господина в таком гневе. Обычно вспыльчивость князя была быстротечна. Ныне гнев как бы окаменел. И когда уже с полками брата Андрея он, двинувшись в землю эстов, свернул вдруг на боковой путь к Пскову — так внезапно, что молва отстала от скорого хода, а город, окруженный за одну ночь, словно из-под земли выросшим лесом копий и рогатин, был взят приступом — и здесь показал Александр тяжесть своей руки, без милосердия предавая казни изменников вместе с посадником Твердилой. Исстрадавшиеся псковитяне благословляли имя освободителя, клялись привечать в своих стенах даже отдаленнейших потомков его...
Уходя из Пскова на Юрьев, Александр Ярославич обещал вскоре воротиться. Суровый Псков, бревенчатой грудью стойко встречавший и литовские стрелы, и немецкие копья, вошел ему в сердце. Он двинулся к берегам Наровы, намереваясь именно там установить прочный рубеж, долговременную защиту.
С отрядом воеводы Домаша, который углубился в земли Ордена, собирая продовольствие, вновь отпросился стремянной князя. Онфима влекли боевые опасности. Испытать свою находчивость пришлось ему у деревни Моосте, когда русские конники неожиданно натолкнулись на железный кулак главных орденских сил. Почти весь отряд погиб в неравной схватке. Пробиваясь с небольшой горсткой, Онфим успел наметанным глазом определить численность врага. Заметил он и штандарт вице-магистра фон Вельвена.
— Так против меня старый знакомец рыцарь Андреас?! — воскликнул в грозном веселье Александр Ярославич.
Двадцатитысячное русское войско с поспешностью, но в порядке стало отходить. Дни стояли солнечные, с морозцем. Янтарным блюдом лежал золоченый снег на озерах Псковском и Чудском. Их соединяло водяное горло, прозванное за неширокость Узменью. Безмолвствовали берега; летние птахи улетели далече, зимние притаились. Кони брели неохотно, вскидывая копытами неулежавшийся со вчерашней метелицы ледяной пух.
Рыбари указали Александру Ярославичу места, где лед крепок, — мелководье Узмени промерзало до дна, — а где рыхл, потому что подмывается теплыми течениями у мыса Сиговицы. Князь неутомимо обрыскивал все озерные протоки, устья речек с высоким сухим камышом, лесистый берег Узмени, где конь его уходил в снег по брюхо, уступы мысов, могущие служить укрытием. Спустить под лед хоть часть конницы в тяжелых железных доспехах было заманчиво. Это подсказал ему опыт отца: восемь лет назад тот тоже топил рыцарей на реке Эмайыге. Но мало заманить рыцарей на лед, заставить сгрудиться. Построение орденских сил клином пробивало самую крепкую оборону. А если клин сомнет сердцевину русских полков «чело», битва будет проиграна. До сих пор Александр Ярославич не отступал от традиционного строя: «чело» было самой боеспособной частью войска, боковые «крылы» лишь поддерживали его. Но сейчас старая тактика решительно не годилась! Острое время требовало безошибочных решений. Едва рыбари подвели князя к Вороньему камню, сказав в простоте, что, мол, батюшка Воронь-камень хоть цельное войско до поры укроет, как мозг пронзило сложившееся решение. Все переиначить! Сильными сделать крылья, увести их в засаду. «Чело» поставить развернутым строем, как ловушку. Необыкновенно важным становился выбор места. Клин должен завязнуть именно на Узмени, чтобы немцы не могли податься никуда, кроме гибельного льда Сеговицы, либо попятно бежать к Соболическому берегу («Окуньков там мелких ловим, соболью прозванных», — пояснили советчики-рыбари).
...Нынче, спустя несколько недель, на неторопливом пути к Ижоре Онфиму вновь и вновь вспоминалось, как на ледовом поле каждый, кто даже издали замечал устремленную вперед фигуру князя, чувствовал на себе словно тугое биение воздуха. Вице-магистр фон Вельвен сознавался потом, что, продвигаясь и сминая поначалу передовые ряды русских, он физически ощущал, как нечто подстерегает его. Что? Где? Он не знал. Но чужая воля сторожила неотступно. Она кралась по следам его мыслей, угадывая их любой поворот. Когда из-за укрытия Вороньего камня вырвалась свежая конница, вице-магистр почти не удивился. «Помилуй нас бог. Я в нем не ошибся», — пробормотал он сквозь зубы. Спустя много лет он утверждал, что рыцари были очарованы: сам-де видел, как из-под разлома льдин высовывались мохнатые лапы и утягивали под воду коней вместе с всадниками...
Онфим усмехнулся про себя. Будет им в памяти то побоище, субботний день пятого апреля! И треск от ломления копий, и звон от сеченья мечного. На кровавом снегу валялись орденские штандарты, а суздальский золотой лев стоял высоко, крепко. Четыреста рыцарей пало, пятьдесят пешими прибрели в обиженный ими Псков.
При общем ликовании Онфим улучил час, отпросился у князя проведать свою суженую. Вез дочери Пелгусия, как посулил, бирюзовый перстень, то и дело щупая за пазухой: не обронил ли? Кругом стояла тишина, безлюдие. Свет полной луны отражался белой мглой. Нева была подобна тусклому олову.
Каково же было его смятение, когда заря осветила разоренный посад! Хижины сожжены, изгороди повалены. Чей набег пережили Ижоряне? В растерянности бродил он между погасшими головнями, пока не натолкнулся на Ижорянского мальчика. Тот диковато выглядывал из-за обломков.
— Где Пелгусий? Где дочь его Олка? Что у вас стряслось?
Мальчик не понимал. Лишь имя Олки вызвало слабую улыбку на изможденном лице. «Значит, жива», — обрадовано подумал Онфим. Он догадывался, что жители укрылись в лесу. Но как отыскать их? Мальчик не знал или не хотел отвести. Ни угрозы, ни посулы не могли уломать его. Так несколько дней провели они вдвоем на пепелище, пока у Онфима не вышел срок. Пускаясь в обратный путь, он оставил мальчику часть своего съестного припаса и передал перстенек, завязанный в холстину.
— Для Олки, — твердил он.
Мальчик понял. Он долго глядел вслед Онфиму, а когда тот скрылся, стремглав бросился в еловую чащу.
Смерть отца
В 1245 году почти одновременно из Сарая тронулись в Каракорум — ставку великих каганов, — владимирский князь Ярослав с братом и папский посол Джиовани Карпини. Путь был далек и труден: за половецкими степями начиналась безводная пустыня. И хотя русский обоз был велик — везли даже гвозди для подков, — несколько путников умерли от жажды. Карпини наткнулся на их кости в киргизских песках.
Всю дорогу великий князь был сумрачен, тревожен, а его брат Святослав Всеволодич и вовсе повержен в ужас: Батыем был казнен Михаил Черниговский. Раздавлен двумя дубовыми плахами. В отказе пройти между огнями ордынцы усмотрели дерзкий вызов. И ответили немедленной жестокостью.
Очищение огнем и ритуальный поклон тени Чингисхана — условия одинаковые для всех, — никому не зазорные в понимании татар. С трудом удерживаясь, чтобы не проткнуть спину даже согбенного, распростертого в пыли, что должны были ощутить свирепые татары при виде выпрямившегося во весь свой богатырский рост — и все-таки трагически беззащитного перед ними — черниговского князя? Венец мученичества стал ему желаннее свободы и жизни: он погиб героем.
Сколько раз бессонно размышлял об Орде Александр! О чем еще мог пещься он, тоже стиснутый двумя плахами Востока и Запада?! Имя Михаила Черниговского пребывало в ореоле скорбного почитания. И все же... Правильно ли поступил он, в одиночку восстав против Орды? Прекрасна или безумна была его дочь Ефросинья, невеста Федора, когда, следуя порыву, навсегда затворилась в келье? Перед собою они были правы. А перед Русью? Оправдывает ли внутреннее веление любой поступок? Ах, разве не хотелось и ему, старшему из Ярославичей, достойно сложить голову в честной брани с татарами, смыв тем пятно с имени отца, который уклонился некогда от битвы на реке Сити! Никто не говорил этого вслух, но темная молва витала над сыновьями Ярослава. Не потому ли так безрассуден стал впоследствии Андрей в своих незрелых замыслах? Не оттого ли готов был ринуться на кого угодно с поднятым мечом Михаил Хоробрит? Александру это заказано. Русь, как лодья, шла по смертельно опасному плаву, требуя от него не геройской гибели, но поворотливости кормчего.
Мнения отца он уже никогда не узнал... Тело с пятнами от тайного яда было привезено из Каракорума в забитом гробу. Шептали, что на пиру ханша Туракина поднесла князю отравленную чашу.
Весть о кончине отца, который бывал и черств и мало внимателен к сыну, вызвала неожиданный для него самого взрыв горя. Слыша обрядовый плач княгини и ближних боярынь, он еле сдерживал себя, чтобы не зарыдать им в лад.
Отчаянное состояние, когда гортань отказывалась разжиматься для глотка воды, кончилось в одночасье. После глубокого сна Александр встал освобожденным. На смену явились запоздалые угрызения, что так мало, бесконечно мало он говорил со своим отцом. А ведь тот был человеком, проницающим глубь событий!
Смерть отца положила конец ученичеству. Сыновья ощутили независимость, силу, которую не перед кем стало смирять.
Первоначально за ярлыком на великое княжение ринулись дядя Святослав и брат Андрей. Батый не захотел нарушать лествицу — древний порядок наследования. Он отдал ярлык Святославу и ждал утверждения его великим каганом.
Оставаясь в стороне, в Новгороде, Александр думал о своих близких.
Дядя Святослав выступал с важностью, говорил густым басом, с расстановкой. Но это производило впечатление лишь в первые минуты. За всю жизнь он ни на вершок не приподнялся над заботой о себе самом. Сжигаемый тщеславием в борьбе с племянниками, он испил в Орде до дна чашу пресмыкательства. Однако, несмотря на непрозорливость и обидчивость, он не был вовсе бездарен. В нем билась художественная жилка. Ему любо было сидеть на крыльце, беседовать с мастером Бокуном, следить, как бережно вытачивал он на белых плитах Георгиевского собора то пышные древеса, символ вечной жизни, то поверженных драконов язычества... Бокун был умел, сведущ и истово кланялся, проникаясь в замысел князя: изобразить резьбою, будто собрал князь Святослав под свою руку и зверей, и птиц, и всю Русь. Святослав Всеволодич упивался этими мечтами!.. О нем можно было сказать виршами: «Душа моя! почему добра жаждешь, сама добра не творя?»
Второй дядя, Иван Стародубский, как был во всем послушен почившему брату, так готовился служить верной подмогой и племянникам. Все Ярославичи были удалы в битве и в ловитве, упрямы замыслами, отходчивы сердцем. В предсмертных словах отец обращался к ним так: «О возлюбленные мои! Плод чрева моего храбрый и мудрый Александр, и поспешный Андрей, и Константин удалый, и Ярослав, и милый Данило, и добротный Михаиле! Будьте величию державы русской настольницы».
Братья рознились не доблестью, а внутренней направленностью. Александр рано осознал свое призвание. Помыслы других очерчивал более узкий круг. Многое в Александре казалось им попросту блажью.
Добротный Михаил не добыл себе ни настоящей дружины, ни стола (дотла сожженную татарами Москву можно было скорее назвать теперь охотничьей стоянкой посреди дремучего бора, чем городом). К ватаге Хоробрита приставали ослушные боярские дети и бортники-шатуны: веселое братство, а не войско! Оно манило многие горячие головы. Даже Онфим, увидав Хоробрита впервые, пленился его бравым обликом, подумывая, не перейти ли от старшего брата к младшему? Но Александр был в то время обижен Новгородом, и справедливое сердце Онфима не позволило ему отступничества.
— Я не книжник, — говорил о себе Хоробрит чуть не с похвальбой. — Да и к чему мудрствовать? Люблю Русь, верен семье и готов стоять до последнего за ратных товарищей. Какое мне дело до других племен? Будут жить смирно — не трону; пойдут с мечом — стану биться.
Александр, способный спорить с Андреем до хрипоты, Михаилу почти не возражал. Михаил был прозрачен для него, будто алмаз. И так же тверд. Изо всех братьев, которые со временем неизбежно станут ему либо помощниками либо противниками, самым опасным казался Хоробрит. А ведь нравился ему больше других!
С Андреем они не раз стояли рядом, конь о конь, на поле боя. Вдвоем поехали и в Орду.
— Византийские монахи учили нас смирению, ныне к татарским ханам пойдем на выучку? — воскликнул в пути поспешный Андрей.
— Кровавого пота стоит мне это смирение! — ответил Невский, страшно поводя глазами. Но опомнился, усмехнулся, с усилием раздвигая губы. — Не смиренность, а понимание, — поправил сам себя, с досадой на обмолвку. — Если не приучишь себя думать о других народах без запальчивости, как угадать истинное место Руси между ними? Как узнать свою силу, не сравнивая ее с другой?
— Разве не в битве? — уже полувопросительно проговорил брат.
— И в битве, и в мире. Ненависть замыкает ум, понимание обмывает его.
— Так не учиться ли ты едешь у Орды? — безмерное удивление прозвучало в голосе Андрея.
Александр не то смешался, не то задумался.
— Чему они нас научат, а чему мы их, то время рассудит, — обронил нехотя, скороговоркой.
— Терпеть без сроку не по мне, брат, — отозвался Андрей.
В юрте Батыя
Чем ниже спускались Ярославичи по реке, называемой в верховьях Волгой, а от середины к устью Итилем, тем более удивлялись: города или пастушьи становища перед ними? Валов не насыпают, стен не рубят. Сегодня круглая юрта стоит входом на юг, завтра — на север.
Андрей насмешничал над безалаберностью кочевого быта, но Александра поразило строжайшее следование приказам, знание татарскими воинами своего точного места в строю. Его лишь сердило, что едва приметит лицо в толпе, как оно уже сливается с другими, будто комья на пашне. Собирал свое внимание с безжалостным принуждением, старался понять. Готовился к встрече с Батыем.
Батый — сыроядец, уничтожитель народов, кочевой император, переборол жажду беспредельного движения. Дойдя до лазурной Адриатики смекнул, что завет Чингисхана пройти всю вселенную не то, чтобы неисполним, а... никчемен. Чингису мечтаемый путь рисовался в виде безграничной степи, обильной травами. Реальный мир оказался не таков. Бесплодные горы да соленая вода — к чему они монголам? Батый с большими потерями повернул обратно. Ему и до Новгорода добраться помешал как будто сущий пустяк: под мартовским солнцем рано воскресшая насекомая тварь ужалила или просто очумело залетела под веко Батыева коня. Глаз раздуло, что, бесспорно, было дурной приметой. Затем полуослепший скакун запнулся посреди болотных кочек и вывернул бабку. Пришлось спешиться, пересесть на другого. Когда мелкие напасти дошли до девяти, Батый, хвалившийся своим провидческим даром, счел эту священную цифру убедительной. Он пошептался с войлочным божком и повернул обратно. Найден был хитрый предлог отступления перед твердыней еловых лесов, обросших бледными мхами, перед ледяной мокретью болот, которые на глазах раздувались от таяния. Батый вернулся в низовья Итиля, стал отстраивать себе столицу и, подобно пауку-мизгирю, раскидывать сети на подвластные народы.
Не дойдя до заманчивого Новгорода, он тем внимательнее приглядывался к Александру. Обычай сажать малолетних княжичей по городам казался хану дальновидным. Но отец Александра, умерший Ярослав, не нравился. Приезжая в Сарай, он исполнял обряды как бы с оскаленной принужденностью. Черные зрачки пылали и сквозь потупленные веки.
Каждый шаг Ярослава был известен хану, вызывал одобрение, лишь душа к нему не лежала. Батый искал, кроме покорства, уже и сотрудничества. В противоборстве с Золотой Ордой, с обременительной властью великих каганов, оно ему скоро могло понадобиться.
Когда Ярославичей ввели к Батыю, тот сидел в глубине юрты. Нельзя было понять: сплющены его веки или узкие щелки все-таки пропускают взгляд? Источником света было тоно́ — верхняя дыра; солнечный свет падал отвесно, отодвигая хана в зыбкий полумрак. Он произнес несколько слов вполголоса; приближенный передавал их следующему по знатности. Тот доносил смысл речи толмачу. Толмач перекладывал по-русски. Немногие эти слова были спокойны, почти доброжелательны. Привезенные дары свидетельствуют, что сыновья унаследовали благой разум князя Ярослава (толмач произнес «хоняс Иру-сылау»). Батый готов простереть милостивую руку к его сыновьям. Когда они отправятся в Каракорум к великому кагану Гаюку, на возвратной дороге он хочет видеть их в силе и здоровье.
Последние слова заключали зловещий намек. Чтобы сгладить его, хан пригласил молодых князей участвовать в охоте царевича Сартака. Он выпростал руку — тотчас ему подали золоченую чашу, увезенную из кладовой венгерских королей. С проворством, показавшим степень ханской милости, кумыс поднесли и обоим Ярославичам. Затренькали струны, засвистели дудки: хан коснулся чаши губами.
Сделав первый глоток, Андрей едва подавил приступ тошноты. Взгляд старшего брата сверкнул, и Андрей осушил чашу до дна. Толмач шепнул об окончании приема. Братья поднялись и полусогбенно попятились, стараясь ненароком не споткнуться о порог. Эта примета считалась у татар столь зловещей, что неловкого убивали.
Выбравшись на вольный воздух, оба перевели дух, как после долгого бега.
— Говорят, что этот старый бурдюк Батыга уже почти не двигается, — начал было беззаботный Андрей.
И когда Александр резко оборвал его, удивился:
— Но тут ведь нет чужих?
— А чужая земля и чужое небо? Ты разве не понял Батыги? Смерть витает над нами. Заклинаю тебя, брат, памятью отца: не токмо уста, мысли замкни, а ключ утопи.
Андрей вздохнул.
— Ты старший. Я поостерегусь.
Вторая встреча с Батыем у Александра Ярославича прошла безо всякой пышности. Его вновь провели мимо двух костров, чтобы обезопасить хана от злых намерений. Вошел он не в тронный шатер, где по правую руку сидели сыновья, а по левую жены с намотанными на головах драгоценными тканями, но в юрту с более скромным убранством. Не было здесь и музыкантов. Хотя кувшин с кумысом и куски вареного мяса на блюде все так же помещались на низком столике.
Батый высоким горловым голосом сказал что-то толмачу.
— Великий как небо, восседающий выше других, хочет знать, знаком ли тебе кипчакский говор?
— Передай Великому, что первая жена моего отца была внучкой половецкого хана Кончака, — тотчас по-кипчакски ответил Александр, глядя в неподвижное лицо Батыя, заметно отекшее и покрытое красными пятнами.
— Удалитесь все, — на этом же языке приказал Батый.
Свита вышла, пятясь. При хане остался лишь писец с восковыми дощечками, два телохранителя-тунгута да невидимый подносчик кумыса.
— Все про тебя знаю, — проговорил старый хан, бесцеремонно рассматривая его. — Страха в тебе нет. Звал тебя — не ехал. Врагов разбил — сам в Орду пришел. Поклон сильного ценнее во сто крат. Прибавилось ли счастья в твоем сердце?
Его глаза вдруг ярко вспыхнули, стали желты и выпуклы, как у осы. Александр Ярославич привык уже к монотонному течению речи, к полуопущенным векам хана. Внезапная вспышка заставила его вздрогнуть. Он рассердился на себя за это, потому что понял рассчитанность эффекта.
Заметив досаду князя, Батый усмехнулся. «Да что он, как книгу, что ли, меня читает?!» — вконец возмутился Александр. Но и поразился проницательности хана. Урок, над которым стоит подумать.
— Ступай теперь к царевичу Сартаку, — мановением руки тот отпустил русского князя.
Александр ему нравился. «Быстр взглядом, приметлив. Сыну надо бы подружиться с таким. Молодость щедро передает свою силу слабейшему». Батый вздохнул. Сколько он ни приглядывался к Сартаку, тот не радовал его ни воинским рвением, ни злой жаждой власти — тем, что единственно почиталось Батыем. Впрочем, времена меняются.
— Что ты скажешь о сыновьях Иру-сылау? — спросил у писца-советника, когда они сидели вдвоем в задней каморе, и хан уже скинул скользкий парчовый халат. — Отец их был жаден до власти, а потому, хоть гневлив нравом, но перед Ордой благоразумен. Кого посадить во Владимире на отцов стол?
— У оросов, ты знаешь, право первородства считается по братьям, — с осторожной задумчивостью проронил советник.
Батый качнул головой. Презрительно отозвался о нынешнем великом князе:
— Старой луной не прикрыть восходящего солнца. Беркут вслед за курой ходить не станет. К тому же Святослава и в Каракоруме не признали. Нам это сейчас, пожалуй, кстати. Думаешь, что опасно отдавать Русь рукам Искандера?
Советник наклонил голову в знак восхищения его прозорливостью.
— Ты сам сказал, Саин-хан.
Батый взглянул на него с легкой насмешкой:
— Обидеть молодого льва еще опасней. Врага надо или убить, или приручить.
— Хан прав, — с вежливым упорством повторил царедворец. — Не отталкивай никого. Страху смерти можно противиться, а перед медовым словом дерзкий ум бессилен. Сошлись на волю их отца: раздели Русь между обоими братьями. Только не сажай Искандера во Владимире. Окажи ему честь: отдай старый Киев. Народ там поедает кору разорванным ртом, а земля после ордынских коней и травы не родит. Брат же его смел, но прост, и для нас будет, как письмена начертанные.
Неграмотный Батый ничем не показал, что недоволен сравнением. Советник поспешно поправился.
— Изменить фигуры на доске всегда в твоей власти. Донесли мне сегодня: пока старшие в отъезде, четвертый сын Иру-сылау Михаил прогнал дядю и сам безнаказанно сел во Владимире.
Хан затрясся в мелком смехе.
— Когда родичей брал мир? Войны между ними нам не надобно, но пусть один перед другим походят, кичась и переваливаясь, подобно гусям. После весеннего праздника Белого стада, когда воздадим славу духу Чингиса, объявлю снова решение и пусть оба едут к Гаюку в Каракорум.
Еще задолго до решения хана Александр знал, что может быть и такой оборот: во Владимире сядет Андрей. Скорее всего Батый не лгал — такова воля отца. Он помнил, как суровый Ярослав год за годом ласкал и научал Андрея в обход ему. Но, вспыльчивый по природе, Александр воспитал в себе терпение.
Спустя месяц, выйдя из парадного шатра Батыя, новоиспеченный великий князь с явной неловкостью бросил взгляд исподлобья на старшего брата.
— Веришь, что сделано по отцову хотенью? Я не верю.
Александр ответил не сразу.
— Не в том суть, Ондрюша. Ордынцы считают, что тем ослабили Русь. Пусть считают. Лишь бы мы были за одну душу. Этого и хотел батюшка. Помнишь завещание?
Андрей с горячим чувством сжал руку брата. Дивно, что тот не настаивает на своем первородстве.
У Александра сказывался новгородский опыт: силен не тот, кто выше сидит, а кто вершит дело. Отец готовил его на вторую роль. Он же убедился, что именно в крепости западных рубежей и есть сердцевина пользы для Руси. Без слова уступил Владимир. Но не Новгород! Титул князя Киевского и Новгородского был явным новшеством. Александр Невский скорее Киев принял как довесок...
Вновь ощутил он пагубность удельного разделения державы. Притерпевшись к частым опасностям, когда степь — то печенегская, то половецкая, — бешеной конницей обрушивалась на порубежные заставы, — эта вековая привычка отбиваться, а потом вновь отстраиваться на еще теплых пепелищах, как ни странно, не обострила, но притупила инстинкт опасности. Орда уже надвигалась, подземный гул многотысячных копыт был уже различим, а князья тешились распрями, считались самолюбием. Все русские княжества могли бы сообща выставить сто тысяч бойцов. Могли бы! А сто сорок тысяч монгол были единым кулаком. И не встала на тот час дева — Обида, не заплескала крыльями над Русью, чтобы очнулась та от своего зачарованного недомыслия...