«Большое спасибо за прошлую ночь! Жаль, что все так закончилось, – до этого было очень круто (хотя, конечно, «искусство» у Клемана сомнительной ценности…).
Увидимся в Сен-Люке. ххх![65]»
Определенно, она у меня в кармане, подумала я – и тут вспомнила ее первую улыбку, изогнувшую плотно сомкнутые накрашенные губы.
6Майкл
Я впервые видел ее не в униформе – не считая того случая, когда она вышла ко мне в пеньюаре. Сейчас на ней было бледно-голубое, сшитое на заказ пальто с пышным меховым воротником; глаза подведены черным, отчего взгляд ее сильнее обычного напоминал олененка Бэмби. Она ждала меня, прислонившись к ограде парка. Я опоздал на двенадцать минут. Приблизившись, некоторое время я стоял и смотрел на нее – пока она меня не засекла. И еще в тот вечер я впервые видел ее в темноте. Был уже почти конец сентября, и жемчужно-серые дни все раньше превращались в ночь. Свет фонаря подсвечивал ее бледное лицо, такое печальное в своей спокойной неподвижности. Я столько раз ее себе представлял – в полумраке, с разметавшимися по подушке волосами, с чуть приоткрытым от удовольствия влажным ртом. Глаза у нее всегда закрыты; в своих фантазиях я никогда не видел, как в них отражается свет фонарей.
Тут она заметила меня и вся озарилась обезоруживающей, по-детски искренней улыбкой, обнажившей зубы. Я решил не извиняться за свое опоздание.
– Куда пойдем? – спросила она.
Я с восторгом отметил про себя, что лицо ее из меланхоличного сделалось возбужденным. У меня была мысль взять Астрид с собой на студенческий вечер, где должна была выступать группа моего друга, – но, едва увидев ее, я тут же понял, что пока не хочу, чтобы она превращалась в осязаемую реальность; чтобы ее имя обретало четкие контуры в устах обыкновенных, облеченных плотью людей, ежедневно присутствующих в моей жизни.
– Ты любишь джаз?
– Конечно, – отозвалась она, и я обрадовался, потому что рядом с ней испытывал некое подобие ностальгии – мне нравилось представлять ее эдаким призраком прошлого десятилетия, дочерью славных пятидесятых годов.
– На Олд-Комптон-стрит есть джаз-клуб – можно было бы пойти туда. Там полно ровесников наших родителей – играют хиты прошлых лет и вспоминают, как видели в Нью-Йорке Чарли Паркера, хотя явно не бывали дальше Слау.
Она хихикнула.
– Отлично!
Я улыбнулся и взял ее за руку. Чуть влажная, отметил я про себя; как это трогательно.
– Мне просто кажется, что в этой версии немного переборщили с аранжировкой – вот и все.
– Билли Холидей? Переборщила с аранжировкой? – возмущенно переспросил я.
– Ну, Билли, конечно, богиня, кто бы спорил… Только ведь главная изюминка версии Чета Бейкера – в ее простоте. Обожаю момент, когда вступает перкуссия, щеточки по малому барабану… Ух-х, аж мурашки по коже!
Все дорогу до Олд-Комптон-стрит она не проронила ни звука – и меня это вполне устраивало. А едва только мы спустились в темный, прокуренный подвал – мгновенно оказалась в своей стихии. Пробравшись сквозь толпу к барной стойке, она заказала шотландский виски, потом повернулась ко мне и спросила (с артикуляцией истинной уроженки Боу[66]):
– А ты что будешь?
После двух порций скотча она по-прежнему молчала, но в этом молчании не было ни капли робости или стеснения. Усевшись на барный стул, Астрид закрыла глаза, блаженно покачиваясь в такт музыке. В жизни бы не подумал, что она способна на подобное самообладание.
Заговорила, лишь когда я зажег сигарету.
– О, и мне, и мне!
– Ты куришь?
– Балуюсь, – ответила она театральным шепотом. – Папа вечно выходил из себя, стоило ему застукать меня с куревом; пугал, что я испорчу себе голос.
Я протянул ей сигарету.
– Все его друзья говорили, что от этого голос у меня станет только лучше – брутальнее. Но папа любит, чтобы все было, как он сказал, понимаешь?
– Так твой отец – джазмен?
– Ну, вообще-то мой папа плотник, – рассмеялась она, – но да, когда-то он играл на трубе. С мамой они познакомились, когда он и его группа выступали в метро «Бетнал-Грин» во время «Блица»[67]. Каждую ночь они брали свои инструменты и играли, чтобы заглушить воздушную тревогу.
Мне внезапно стало не по себе от того, насколько органично она чувствовала себя здесь. Лондон был у нее в ДНК. Я попытался вспомнить то время, когда только перебрался сюда, – после своего совершенно не примечательного детства на севере Англии и трех лет в Оксфорде. Мне ничего не хотелось сильнее, чем вобрать в себя этот город и раствориться в нем. Хотелось, чтобы меня крестили в Темзе; чтобы корни мои проникли в эту землю и переплелись с корнями здешних платанов; чтобы у меня был тот же тембр голоса и та же долгота гласных, те же паузы между словами и фразами, те же интонации, что у Пипса и Диккенса, у завсегдатаев джентльменских клубов, уличных торговцев, колоколов Олд-Бейли. Словом, мне хотелось быть как Астрид. Но гораздо больше меня поразила ее музыкальная осведомленность. Я-то планировал просвещать ее – а она знала все мелодии и подпевала им. Когда прозвучало несколько отрывистых, низких нот на контрабасе и пара сложных ломаных аккордов, она наклонилась ко мне (и когда это успела так освоиться?) и, коснувшись губами моей скулы, выдохнула:
– Ой, как мне нравится! Моя любимая!
– Билли Холидей, – согласно пробормотал я. – Классика.
– О нет, – шепотом возразила она. – Снова Чет.
Признаваться, что с этой версией я не знаком, было выше моих сил. Астрид же приняла мое молчание за несогласие.
– Но именно версии Билли я пыталась подпевать в детстве, – поспешно добавила она, нервно поерзав на стуле, – будто смущенная тем, что посмела оспорить мое мнение.
Запели о боли нецелованных губ. Пора, решил я; взял сигарету у нее из рук и затушил о маленькую пепельницу Ricard.
К стыду своему я ждал, что поцелуй ее будет пахнуть клубникой, – все-таки фантазия о Тэсс прочно укоренилась в моем не по годам развитом (и тем не менее незрелом) мозгу, и оттого я мечтал, что на вкус она окажется как сочная и спелая ягода, созревшая под теплым дорсетским солнцем. Почти что ожидал найти в ее зубах крошечные семечки. Но вместо этого язык мой ощутил букет табака, виски и синтетической ванили от ее бальзама для губ. Сперва я целовал ее целомудренно – осторожно, почти не размыкая губ; но потом, под моим натиском, она наконец приоткрыла их (пухлые, мягкие, почти как у порноактрисы) и ответила на поцелуй. Сладостная дрожь пробежала по ее лицу, и она робко взяла меня за руку. Я почувствовал, как рот у меня сам собой расплывается в улыбке. Мне безумно захотелось вновь ее поцеловать. Она смотрела на меня с таким милым удивлением. Я притянул ее к себе, крепко удерживая, чтобы не опрокинуть барный стул, и поцеловал в лоб.
– Согласен насчет аранжировки Чета Бейкера, – сказал я.
Спустя много лет, в небольшом кинотеатре неподалеку от того клуба, я посмотрел фильм Брюса Уэбера о Чете Бейкере[68]. Заведение превратилось в мегамонстра восьмидесятых – винный бар, а когда я проходил мимо в последний раз, то увидел на его месте какую-то модную бургерную, набитую молодежью. Я сидел один в последнем ряду кинозала, пропуская через себя то, что происходило на черно-белом экране. Перед моими глазами проносилась вереница женщин Чета, преданных им и теперь отдававших на суд зрителя свои истории, словно разрозненные кусочки мозаики. Среди этих осколков и фрагментов своего блестящего прошлого вдруг возник и он сам – старый беззубый наркоман, социопат, потускневший от времени. Подобно его брошенным детям, на чьих лицах лежала бледная печать былой красоты родителя, и обожавшей его матери, и всем отвергнутым возлюбленным и друзьям, я внезапно обнаружил, что совершенно им очарован – несмотря даже на тусклые, остекленевшие глаза и все менее разборчивую, сбивчивую речь. Он был Аполлоном, любимцем богов и их игрушкой, а я – его верным слугой.
7Лия
В свое предпоследнее утро в Париже, проснувшись, я обнаружила, что моя крохотная chambre de bonne залита мягким голубоватым светом. По истертому паркету расплывалась узорная тень от кованых перил французского балкончика, а на отслаивающиеся обои над кроватью легло отражение радуги. Окна были распахнуты настежь, и налетевшие комары за ночь искусали меня до смерти. После нескольких недель нескончаемого дождя в город наконец пришло лето и теперь с каждым днем все увереннее заявляло о своих правах. Кварталы, подобные моему, мало-помалу пустели: горожане разъезжались в отпуска. К началу августа в городе оставались одни лишь иммигранты, которым отдых был не по карману, а моя улица за ночь оделась строительными лесами: из года в год велись попытки подправить лицо Парижа – великолепное и неминуемо стареющее. Булочная на углу готовилась закрыться на лето ровно через день после моего предполагаемого отъезда, что я сочла счастливым совпадением и, сунув ноги в эспадрильи, спустилась вниз. На улице меня на своеобразно звучащем французском приветствовали строители-поляки:
– Miss! T’es pas encore partie?[69]
– Non, – жизнерадостно отозвалась я. – Demain[70].
Чувствуя себя немножко предательницей, я в то же время испытывала скорее облегчение от того, что меня причислили к рядам местной буржуазии. Августовский Париж оборачивался пустошью, где на меня как по команде нападали агорафобия, самокопание и бессонница, а в изнуряющей жаре, под ослепительно-белым солнцем, и без того невыносимо долгие часы тянулись еще медленнее. Слишком много пространства для мыслей, и в то же время – все эти мысли как будто заперты в ловушке, в эхо-камере, в которую город превратился стараниями Османа