– Господи, – вздохнула Дженни. – Знаешь, когда она только приехала, мне было так жутко… Потому я тебе и написала – хотела, чтобы ты убедил меня, что…
– Убедил? Да ну тебя, Джен. Что вообще он творит? Я на днях спросил у Лии на пляже, что за работу он ей поручил, – он насмешливо выделил слово «работа». – Переписка, вычитка – это еще ладно… Но обработка дневников? Нет, серьезно?
Повисло тяжелое молчание. Я чувствовала, как Ларри сверлит меня взглядом, но сама упрямо не поднимала глаз.
– Боже ты мой, – прошептала опять Дженни; потом – судя по скрипу скамейки – села. – Дай закурить, а?
– Я не прихватил с собой пачку, как-то не подумал, что понадобится.
Снова молчание.
– Жуть, правда? Я, конечно, сто лет не видел Астрид – но ведь на самом деле невозможно забыть человека, правда?
– Невозможно.
– Не знаю, в чем тут дело: в манерах, в том, как они себя держат, что-то в этом роде. Ну не могут же они быть так похожи…
– Дженни, – тихо прервал ее Джулиан, – да они как две капли воды.
Руки Лоуренса безвольно упали, и теперь он пристально на меня уставился. Я почувствовала, как все тело сковало беспричинным стыдом.
– Но ведь это же безумие? Ну то есть бывает, что люди похожи друг на друга, но Лия и Астрид… как будто увидел привидение. Все так и ожило в памяти. Каким был Мик, когда вернулся в Лондон. И как мы не знали… и так и не узнали… О боже, чувствую себя старой глупой коровой, совсем расклеилась…
Мы услышали, как Дженни громко высморкалась, и я представила их обоих на сырой скамейке под деревьями и как Джулиан протягивает ей платок. Ларри теперь вообще на меня не смотрел. Я невольно подумала о том, как ему, должно быть, противно от только что услышанного. Страницы моей жизни словно начали сворачиваться – становясь все меньше, меньше, меньше – пока я не задохнулась в крошечном, плотном листке бумаги, в то время как вокруг наслаивались обрывки фраз из дневников Майкла, образуя непроницаемо-плотные сугробы слов, отрезая меня от реальности, лишая воздуха.
Пальцы мои коснулись шва ее трусиков…
Мог бы и догадаться, что она давно не девственница…
Перегнув ее через подлокотник, я задрал обтягивающую замшевую юбочку (да здравствует Мэри Куант!).
Я изо всех сил зажмурилась, прижавшись к шершавой стене, чтобы успокоиться.
– Не знаю, Джулс. Он как будто вбил себе в голову, что она послана ему во искупление. Или – что она может его исцелить или вроде того.
Нежный пушок у основания ее бедер…
– О, Джен, вряд ли его вообще посещают столь благородные мысли.
Тут Лоуренс посмотрел на меня, сглотнул, улыбнулся и в довершение горько покачал головой. Неужели он решил, что я замешана во всем этом?
– Что между вами произошло, Джулиан? Я знаю, вы встречались. Он ездил в Калифорнию. Но понятия не имею, что там было.
– Неужели ты никогда не задумывалась, – произнес он наконец, – с какой стати она согласилась поехать с ним в Афины?
– Потому что они любили друг друга, – голос Дженни был твердым, тихим, почти что детским.
Джулиан пренебрежительно фыркнул.
– Дженни!
– Тебя там не было – ты понятия не имеешь, каково это было, собирать все по кусочкам.
– Поверь, я знаю больше, чем тебе кажется.
– Это ты о чем?
С секунду оба молчали; потом Джулиан заговорил, спокойно и размеренно, и его слова прорезали ночной воздух:
– У Астрид вся жизнь была впереди. У нее появился агент, она собиралась вот-вот уйти из кафе, у нее все складывалось… Так что это полнейшая бессмыслица, Дженни. Просто поразмысли трезво.
Впервые за несколько недель я почувствовала холодное касание ночного воздуха. Жужжание сверчков почти что оглушало, я едва осознавала присутствие Лоуренса, чья ладонь потянулась к моей щеке.
– Лия…
Я оттолкнула его руку.
– Ты ведь знаешь, что он тебе что-то не договаривает, Дженни.
– Лия.
Я не дала ему закончить. Нужно было поскорее убраться отсюда – подальше от этого разговора, от всего сказанного и несказанного – о Майкле, обо мне, обо всем этом идиотском, полном загадок и тайн, лете.
Проснувшись на другое утро, я сразу же достала ноутбук (хотя было неприлично рано, но мне не спалось) и принялась проверять почту Майкла. Лишь бы чем-нибудь себя занять, думала я, – на многое, впрочем, не рассчитывая, разве что там окажется письмо от редактора, торопившего со сдачей книги. Я поставила чайник и уселась работать за кухонный стол. Ступнями я ощущала остывшую за ночь плитку; еще пара часов одиночества, потом начнут просыпаться и остальные. Пока же тишину нарушал лишь громкий стрекот цикад. Ни дуновения ветерка, ни шелеста листьев.
У него было два аккаунта: к одному – рабочему, «публичному» – я имела полный доступ и должна была пересылать заслуживающие внимания письма оттуда на его AOL-ящик (даже почтовый сервер был под стать личному бренду мастодонта). Соединение мучительно тормозило. Судя по крошечной циферке в скобочках в верхнем углу вкладки, там ждали три непрочитанных письма – но грузились они целую вечность. Затем вдруг все разом появились. Первым был вполне ожидаемый пинок от Дигби из LRB. Второе послание – от его агента с расплывчатым заголовком «Проверка связи». А вот третье было отправлено в одиннадцать минут четвертого утра с неизвестного адреса. Я навела на него курсор, и браузер тут же предложил «добавить в контакты». На экране пульсировали буквы: j. f.gresford. Собравшись с духом, я открыла письмо.
«Мик,
со стороны, наверное, не скажешь, но на самом деле мне порядком надоела эта затянувшаяся пытка (хотя Анна явно испытывает удовольствие – похоже, приятель, у тебя наконец-то появился партнер, не уступающий тебе в коварстве). Так что как хороший гость я решил поделиться с тобой фотографией, которая стала для нее столь убедительным доводом ответить на мои попытки начать общение. Тебе, кажется, не терпелось ее увидеть.
Дж.»
Прокрутив страницу вниз, я сначала рассмотрела лишь черно-белые абстрактные пятна – округлые щеки, бескрайние песчаные дюны, полощущееся на ветру постельное белье. Но потом щелкнула по картинке дважды, дождалась, пока откроется новое окно, и, когда оно наконец загрузилось и масштабировалось до размера, позволяющего рассмотреть изображение, почувствовала, как от осознания увиденного перехватило дыхание.
31Майкл
В Лондоне я никогда не просыпался раньше Астрид, но здесь в самом воздухе, в солнечном свете – и, может быть, в летнем зное – было что-то такое, отчего я почти всегда вставал с рассветом. Она спала, сбросив со своего золотисто-загорелого тела тонкую простыню (одной из самых приятных особенностей этого нового, заморского образа жизни, который мы вели вот уже месяц, мне представлялись простыни: долой удушающие пуховые одеяла – даже покрывала на кровати здесь были из хлопка и не толще бумажного листа). На цыпочках я прокрадывался на кухню, ставил кофейник и наслаждался богатым горьковатым ароматом. И по сей день сваренный на плите кофе – густой, плотный, хранящий в себе древнюю историю, совсем не похожий на бледный, водянистый Nescafé – напоминает мне об Афинах.
Если аромат кофе не пробуждал ее, я, взяв свою чашку, выбирался на крохотный балкончик, под сенью фиговых деревьев, спасавших нас от слепящих утренних лучей. Мы жили в обшарпанной квартирке в Гази с видом на газопровод, черным скелетом возвышавшийся на горизонте, – и обожали ее. Она располагалась на первом этаже, с душем в коридоре и окнами во двор, и оттого (ну и еще благодаря страсти прежнего жильца к густой растительности) в доме было мало света – но свет этот был чистейшим, классической греческой палитры. Словно пропущенный сквозь густые хвойные кроны или волны древнего моря, этот зеленоватый свет окутывал все Афины. Нам он доставался как бы фрагментами, играл в прятки с тенями, вспыхивал пятнами цвета – на потертом терракотовом полу, на мутно-розовых стенах и блестящей голубой плитке вокруг газовой плиты, под левой коленкой Астрид.
Я сел на изящный стул из кованого железа и закурил. Наступил август, и город понемногу пустел; через пару дней из Лондона приедет Джулиан, и мы присоединимся к ежегодному сборищу многочисленной кикладской диаспоры, отправившись на лодке в дом его матери на Сиросе. Мы планировали этот вояж несколько недель, но теперь мне совершенно не хотелось ехать. Мне нравился неспешный ритм здешней жизни, нравилось смотреть, как кружатся в солнечном свете пылинки на безлюдных улицах. Те, кто оставался, чувствовали себя едва ли не отщепенцами, объединенными общей оторванностью от основной части общества. Мусорщики, вдовцы, холостяки, трудяги с понедельника по пятницу. Посетителями таверны, где мы стали завсегдатаями, были такие же иностранцы, как мы, иммигранты, запойные пьяницы, бузукисты[178], зарабатывавшие игрой для туристов на паромах, что отправлялись из Пирея, а по вечерам музицирующие для нас бесплатно.
По субботам мы, бывало, ездили на Эгину. Астрид никогда прежде не путешествовала морем, и мы забирались на верхнюю палубу и подолгу любовались бескрайними синими волнами Саронического залива с редкими вкраплениями каменистых зеленых островков и тянущимся за нами белым пенистым шлейфом. В пути нас неизменно сопровождали чайки, парившие высоко в небе; в полете они были куда менее агрессивными, чем на земле. Словно идеально обтекаемые небесные суденышки, плыли они над нами. Когда на борту никого больше не было, она пела мне, по памяти воспроизводя подслушанные в баре греческие песни, – ее красивый, с хрипотцой, голос выводил бессмысленную тарабарщину из звуков и слогов.
Из маленького порта мы перебирались на пляж и там плавали, флиртовали друг с другом, загорали и уплетали домашнюю тарамасалату[179] и жаренного на углях кальмара в одной из ближайших деревушек, на террасе, утопающей в пышных красных геранях. По сравнению с тщедушными растеньицами, что выращивала моя мама в домашней оранжерее (предмет роскоши и гордости в ее скучной, замкнутой жизни), эти цветы были словно пришельцы с Марса. Уже затемно мы возвращались в Пирей. Субботними вечерами там было особенно многолюдно и шумно. После дневного жара и зноя прохладный морской бриз освежал и очищал, а в августовской электричке из Пирея мы чувствовали себя как на борту «Марии Целесты»