В садике Нравственное Воспитание тоже говорила и говорила, как будто стараясь закрасить своим голосом те голоса, что засели у Игоря в голове. Даже за обедом она не умолкала, хотя сама же учила с ними стихи: «Когда я ем, я глух и нем!» – и все должны были повторять за ней хором. Игорь не думал раньше, для чего людям стихи, и не знал, что, когда ешь, можно разговаривать. Папка же стукнуть может, вот Игорь и привык, что нельзя. Но сама Наталья Матвеевна не умолкала, её голос требовательно звучал над столиками, над головами:
– Дети, что мы сейчас едим?
Кто-нибудь из-за столика отвечал испуганно – как всегда, когда спрашивали то, что всем известно:
– Кашу.
И она снова спрашивала:
– А какая это каша? Кто знает? Ну-ка?
И сама отвечала:
– Пшённая!
Слушала, как стучат ложки, и опять спрашивала:
– А кто знает, что такое пшено?
У Игоря дома, как у всех, были запасы. На первом этаже стояли и мешок пшена, и два мешка гречки, и мешок риса. Игорь видел такие мешки в магазинах. Папа говорил, их привозили на больших кораблях, как носки и ботинки. Всё это делали где-то далеко. А у Натальи Матвеевны получалось, что это пшено раньше было травой, вроде пушицы в тундре. Должно быть, это сказка: захочешь есть, а в тундре растёт съедобная трава!
А в другой раз Наталья Матвеевна пришла с сумкой, из которой достала рыжего зверя. Игорь, после того как папа побил его из-за игрушечного зайца, говорил себе, что терпеть не может пушистых зверей. Но зверь оказался не игрушечный, а живой. Он дичился, глядя на тянущихся к нему детей. Наталья Матвеевна объясняла, что зверя надо гладить, едва касаясь, между ушками и по спинке, и тогда он станет мурлыкать.
У Артура, Степана и Улечки отцы добывали зверя, но никому бы не пришло в голову оставить какого-нибудь живым, и принести в садик, и наливать ему в мисочку остатки обеда, прежде чем убить его и снять с него шкурку.
Игорь думал, как скажет Вилену:
– Нам сегодня в группу живого песца приносили. Или не песца, забыл. Он оранжевый, и он ест, что и мы едим!
И все нынешние выходные Игорю было бы хорошо в доме у Вилена, Миры и Люции, как всегда было. Но теперь Вилен напомнил ему про то, что папа его порол, – и Игорь выскочил за дверь.
Автобус, который привёз его из сада, теперь уезжал от домиков по проваливавшейся мокрой дороге. Игорь кинулся следом, растянулся и сразу промок в колее, полной воды.
Из автобуса его заметили. Нравственное Воспитание вышла и побежала к нему, и после она писала что-то отцу на обрывке газеты по другим буквам и вставляла записку в дверную щель так, чтобы папа сразу увидел её.
В садик, оказывается, в выходной было нельзя. И они поехали к Наталье Матвеевне домой. Она жила там же, в посёлке, в настоящем двухэтажном доме, но только в одном этаже, в маленькой комнате. Рыжий зверь вышел их встретить. Наталья Матвеевна привязала на верёвку бумажку и показала Игорю, как зверь может играть с тобой. Звали зверя Мурлыша. Он был необыкновенно мягкий, хотя и живой, и он был тёплый. Ночью он лёг спать с Игорем и мурлыкал, хотя Игорь даже не гладил его.
Утром в дверь постучали, вошёл папа и велел Игорю собираться домой. И пока Игорь одевался и завязывал шнурки, папа не глядел на него. Он благодарил Наталью Матвеевну за то, что приютила у себя Игоря, и обещал разобраться с сыном за то, что тот не захотел переночевать у соседей, как всегда ночевал. «Бить снова будет», – понимал Игорь.
Наталья Матвеевна робко сказала папе:
– Виктор Сергеевич, я смотрела в документах. Оказывается, у Игоря есть в городе мать. Вы жили там какое-то время, пока не переехали сюда…
Она как будто ждала от папы ответа, и папа хмыкнул, нехорошо хохотнул:
– В городе не прижился, зато сынка прижил! – и махнул рукой. – Да что за город, одно название – город…
Игорь видел, что Наталье Матвеевне, как и ему, не понравился папин ответ.
– Я не про то… Я это… – забормотала она и вдруг проговорила, как выдохнула: – Вы не успеваете Игоря забирать, вам трудно. Может, вы отвезёте его в город к матери?
И тогда папа уже иначе, растерянно, посмотрел на неё. Игорь и не видел его таким. Но папа сразу же улыбнулся и сказал:
– Ей остался ещё сын. А этот похож на меня, этот мой.
Игорю стало так, будто его обнял, обхватил лапами со всех сторон огромный Мурлыша. Игорь понял, что может забыть, как папа порол его, и как в домике надо передвигаться без звука, без скрипа, когда он сидит за столом и пишет, и как про шнурки ему говорил: «Расшибёшь лоб – научишься», а добрая тётя Шура может хоть всей группе завязать их сама. Всё стало неважно, когда папа сказал про него «этот мой», и, когда они шли через ослепительно-зелёную тундру, он спросил:
– Папа, а ты мне Мурлышу принесёшь?
– Какую мурлышу? Кошку? – переспросил папа. И сказал: – Что за ерунда. Дом пустой всю неделю, куда кошку?
Игорю захотелось прижаться к папиному пальто и чтоб он обнял его – как он сам обнимал Мурлышу. Они шли по чавкающей зелени под ярким солнцем, и Игорь представлял, что идёт прижавшись к папе и тот обнимает его. Он решил, что будет теперь представлять это каждый раз, когда идёт вместе с папой. «Я похож на него!» – думал Игорь. В это не верилось, но ведь папа сам так сказал. Папа – высоченный, худой и очень светлый, почти белый, как те доски, из которых у них сделана лестница в спальню. Шаги у папы большие, дыхание хриплое, громкое – можно считать на ходу вдохи-выдохи. А Игорь не умеет так громко дышать. Может, потом научится? Передних зубов у папы недостаёт, как у школьников, с которыми детсадовцев возят в автобусе. Голова у папы на верхушке блестит; он, как Игорь, носит фуражку, и по краям из-под неё выбиваются бело-жёлтые, просвечивающие на солнце стружки. Игорь снизу рассматривает их, когда папа протягивает руку – и в самом деле приобнимает его.
Дома папа разводит для них двоих в кипятке сухое молоко, в незакрытую дверь заглядывает дядя Вася, и вслед за ним подтягиваются папы больших мальчиков из дальних вагонов и одинокий бездетный человек Скрынников. Значит, уже вечер, и сейчас Игорю скажут идти спать, а папа будет на первом этаже с гостями кричать и, может быть, плакать.
Игорь лежит на животе на матрасе. Что-то произошло с ним. Теперь он может понять, когда кто говорит. Вот дядя Вася, вот Скрынников, а вот папа. Никак не спутаешь голоса. И что говорит каждый голос, Игорю хорошо слышно, хотя все перебивают друг друга и, как всегда, громко гремит посуда. Все говорят слова, за которые тебе бы намазали губы горчицей. Нравственное Воспитание объясняла детсадовцам: «Надо глохнуть на время, когда слышишь такие слова».
Игорь никогда не понимал, как это – глохнуть. И теперь он всё хорошо слышал, как и всегда, – но неправильные слова стали вдруг не важны. Игорь легко пробирался сквозь них. Внизу люди торопливо рассказывали, как с ними обошлись несправедливо, плохо и как им чего-нибудь жаль. Скрынников всё вспоминал про какую-то Ленку.
– Ленка – у-у-у какая! – тянул мечтательно, точно у него много времени, и вдруг начинал торопиться, боясь, что не дослушают: – Ленка, да, моя… Кто про что думал, когда увозили его, а я: как Ленка без меня будет? Со мной разберутся, отпустят домой – я думал, ну, два дня, неделя пройдёт, уверен был, что за мной нет вины, а вот Ленка не станет меня ждать, переметнётся там к одному… О матери, о себе самом и не беспокоился, а только – мол, Ленка уйдёт! А вины за мной не было, я не сомневался…
– Ты говорил, говорил уже, что вины не было, – перебивали другие, и чей-то, скрынниковский наверно, кулак ударялся о стол с такой силой, что Игорь наверху вздрагивал.
– Вы все говорили о том! – гремел Скрынников, и его голос сразу срывался. Должно быть, это и раньше он плакал, Скрынников! Игорь думал: «Хорошо, что не папа…»
– А я потерялся в том, что есть на мне, а чего нет… – вкрадчиво, тихо вступал дядя Вася. – Меня и не били, а только я понял, что бить могут, так и обездвижило меня… Как не своими руками, чужим почерком – всё подписал: готовили мы, мол, убийства мирных служащих. Состав группы, и кто у нас главный был. Иным, знаю, в камерах спать не давали, такая мера воздействия, а у меня сон сам ушёл, сколько лет не сплю, всё думаю, как увижусь с ребятами… или – если мать у кого жива.
– Не увидишься ты ни с кем, – отвечали ему, как будто успокаивая, – со всем кагалом своим ехать, что ли, собрался? Чего выдумал? Спокойно живи, тебя так и закопают здесь, в тундре.
– А здесь плохо лежать, в воде будешь, – беспокоился уже о другом дядя Вася.
Ему отвечали:
– Девять месяцев во льду лежать будешь, недолго в воде, что оно – лето здесь?
– Да хоть живой, хоть мёртвый – в воде… Идёшь, то ли живой, то ли нет, ноги из грязи выдираешь при каждом шаге, а он идёт по обочине, кого-то среди нас высматривает. И вышло – меня. Остановился, спрашивает: «Как смотришь?» – а как я на него смотрю? Как смотреть – это никто над собой не властен. Шагай дальше, чтоб я на тебя не смотрел, так он – нет, орёт: «Как смотришь?!» – и раз кулаком мне в зубы! «Ты, говорит, у меня ляжешь, останешься тут, в воде!»
«Это что, папе – так?» – не понимал Игорь. Снизу послышался глухой звук, и получалось, что в прошлые разы тоже плакал папа.
Игорь не помнил, как его кинуло к лестнице. Он не находил под ногой перекладин, и просто вывалился вниз, и не запомнил, ушибся или нет. Он обнимал папу и кричал без слов, его била дрожь, дядя Вася растерянно повторял:
– Мальчонка-то всё понимает, при мальчонке мы позорим себя…
Папа после говорил Игорю виновато:
– Ну я дурак.
И махал тетрадью:
– Вот что должен я – оставить про то, что сам знаю… Не перемалывать со своими, кто и так знает, а чтоб дальше, дальше распространялось.
И просил Игоря:
– Я напишу, а ты передай потом…
– Кому? – чуть слышно спрашивал Игорь.
Папа махал рукой:
– Знал бы я!
Игорь уже не понимал ничего. Кому должен он будет отдать тетрадь, когда папа заполнит её? Папа и сам не знает! Вот и сказал про себя: «Дурак». Это слово не из тех, за которые мажут губы горчицей, но Игорь слышал сто раз: лучше его не произносить. Да и как папа может быть дураком, он ведь папа?!