Но стрельба не началась — тот, кто сидел в лаборатории, завозился, словно бы барахтался, и несколько секунд спустя жалобно завопил:
— Я ничего не трогал!
— Пича, ты, что ли? — спросил ошарашенный Енисеев. — Что ты там делаешь? Леонард, включи лампочку.
Оказалось, Пича устроил в лаборатории целое логово из толстых портьер, которые использовались для драпировок при создании аристократического фона.
— Ты зачем сюда залез? — напустился на него Лабрюйер.
— Она меня высечь хочет, — ответил Пича.
— Матушка?
— Да! Она говорит — я для каких-то пакостей утюг утащил! А я утюга не трогал, честное слово! Зачем мне её утюг? Что я им гладить буду?!
— Штаны бы не мешало, — заметил Енисеев. — А теперь расскажи-ка про эту беду с самого начала.
— У неё утюг пропал. Всюду смотрела — нет утюга, а ей бельё гладить... А утюг хороший, новый! А она говорит — я утащил, а мне-то он зачем?
— Новый утюг продать можно, — ответил Лабрюйер.
— Да не брал я его! Если бы я что-то и стянул, так не утюг, а серебряные ложки! Они у неё в комоде под бельём спрятаны... ой!..
— Спасибо, что навёл. Мы сейчас всё бросим и пойдём воровать у госпожи Круминь серебряные ложки, — очень серьёзно сказал Енисеев. — Ладно, бог с тобой, спи. Придётся мне опять сыграть роль рождественского ангела для вашего семейства.
— Ты что, хочешь купить утюг? — удивился Лабрюйер.
— Почему бы нет? Всё в жизни нужно испытать — а утюгов я ещё ни разу не покупал и даже не знаю, как это делается. А подбросить утюг попросим Яна.
Сказать, что Мюллер обрадовался, — значит назвать величественную Ниагару водопадом на курляндской речке Вента. Он обещал через полчаса ждать на углу Гертрудинской и Дерптской. Приехал бы и раньше, но автомобиль стоял в гараже за два квартала от дома, пока добредёшь, и нужно было ещё заполнить бак бензином.
В фотографическое заведение можно было попасть несколькими способами. Во-первых, через парадный вход, с Александровской. Во-вторых, задворками, с Гертрудинской. В-третьих, Пича обнаружил ещё одну возможность: зимой штурмовать забор во внутреннем дворе со скопившегося возле него плотного сугроба. Это означало, что на Гертрудинскую есть целых два выхода. Был и четвёртый — в том же внутреннем дворе имелся вход в подвал, вечно запертый, но если наконец подобрать ключ, то можно было, по расчётам Барсука, выйти в большой двор и попасть на Колодезную. Теоретически имелся и пятый — просто обязан был найтись! Через него, когда найдётся, удалось бы выбраться на Романовскую.
Забеспокоившись, что Енисеев по своему природному авантюризму непременно захочет лезть через забор, Лабрюйер додумался до спасительной уловки.
— Я взял у Кузьмича прелюбопытный чертёж, — сказал он. — Вот, полюбуйся.
— Это что ещё за перпетуум мобиле?
— Сам не знаю, но до чего красиво исполнено! Покажи умным людям, может, в этом художестве есть какой-то смысл.
— Смысл в помеси аэроплана и корабля? Как это к Панкратову попало?
Лабрюйер рассказал про гениального Собаньского.
— Странно, что он за своим творением не вернулся, — завершил Лабрюйер.
— Пожалуй, да. Я покажу это кое-кому. Ты не поверишь, но мы, чертёжники, составляем тайное братство и когда-нибудь будем править миром! Попав в это братство, я уже могу искать работу на «Моторе», и там найдётся кому замолвить за меня словечко. А «Мотор» — такое место, вокруг которого вертится всякая шантрапа... Помнишь Калепа?
— Ещё бы!
С директором «Мотора» Теодором Калепом, который в последнее время всё чаще предлагал называть себя Фёдором Фёдоровичем, Енисеев и Лабрюйер познакомились этим летом на Солитюдском ипподроме, часто которого была превращена в аэродром. Вокруг «фармана», который первая российская авиатрисса Лидия Зверева вместе со своим женихом Владимиром Слюсаренко пыталась превратить в самолёт-разведчик, немало суетились любители наворовать чужих плодотворных идей. Дошло до того даже, что Звереву, Слюсаренко и Калепа, чей мотор, ещё не до конца продуманный, стоял на «фармане», пытались подкупить и выкрасть. Лабрюйер очень хорошо помнил, как вместе с Енисеевым верхом, ночью, преследовал улетающий аэроплан. Это он-то, такой наездник, что мальчишки в кадетском корпусе засмеяли бы.
Калеп, построивший первый российский авиамотор, был человеком не просто гениальным, а гениально уловившим дух времени. Что бы ему стоило изобретать сенокосилки и паровые мельницы? А он ещё в 1909 году догадался, что у Российской империи должны быть не только покупные аэропланы, не только причудливые творения самоучек, изготовленные в единственном экземпляре, но своя авиационная промышленность — от собственных моторов до последнего винтика. Он придумал и запатентовал первый в России авиационный ангар, с круглой крышей особенной конструкции и дешёвый, потом построил один из первых российских аэропланов, потом и до мотора дошло. В январе 1912 года пилот Макс Траутман совершил на заводском аэродроме первый в России зимний полет — и на аэроплане конструкции Калепа. Сейчас к нему на «Мотор» приехал авиатор Виктор Дыбовский — личность не менее уникальная и знаменитая. Он служил во флоте, побывал на японской войне, участвовал в Цусимском сражении, угодил в плен, потом вернулся, служил на Балтике, на Черном море, и, видимо, там проснулся у него интерес к авиации. Но авиации особенной...
Вторая Тихоокеанская эскадра, состоявшая из лучших кораблей Балтийского флота, погибла буквально на глазах у Дыбовского. Если бы сразу после Цусимского сражения кому-то из предполагаемых противников пришло в голову послать свои суда на Санкт-Петербург, это кончилось бы очень печально. Оставшиеся в Финском заливе броненосцы не могли бы оказать сопротивления новейшим линкорам и линейным крейсерам, а более современные взять пока было негде — да и не было на них пока денег. Поэтому предполагалось при реальной угрозе вторжения перегородить Финский залив минным полем, северный и южный фланги которого прикрывались бы огнём береговых батарей. Замысел отличный, вот только установить три тысячи мин менее чем за восемь часов было совершенно невозможно. Требовались быстроходные крейсера-разведчики, способные обнаружить неприятеля вёрст за триста-четыреста от рубежа, где следовало ставить мины. Их у Морского министерства тоже не было. Волей-неволей почтенные адмиралы, помнившие ещё, как в 1861 году первую канонерку со стальной броней, именем «Ольга», на воду спускали, задумались о морской авиации. Это была единственная возможность, причём сравнительно недорогая, — следить за манёврами противника из-под облаков.
Окончив Севастопольскую офицерскую авиационную школу, Дыбовский стал летать над морем — сперва сопровождал выход кораблей Черноморской эскадры, потом соединил авиацию с фотографией и первый умудрился заснять сверху и идущий малым ходом транспорт, и силуэт подводной лодки, и даже бурун от её перископа. А в минувшем году лейтенант Дыбовский совершил на «Ньюпоре» знаменитый перелёт по маршруту Севастополь—Харьков—Москва—Санкт-Петербург, а это, слава те Господи, за две тысячи вёрст — 2235, как потом посчитали.
Им, Дыбовскому и Калепу, уже доводилось сотрудничать. Весной 1912 года Дыбовский на Солитюдской аэродроме испытывал авиамотор «калён» и остался очень доволен. Теперь же он приехал, чтобы разместить на «Моторе» особый заказ — на аэроплан «Дельфин», сконструированный для нужд морской авиации.
Что такое аэроплан, умеющий садиться на палубу корабля и взлетать с неё, Елисеев не стал растолковывать Лабрюйеру — это и так было понятно. А Лабрюйер всучил ему упакованный в газетку чертёж, надеясь, что с таким ценным грузом Горностай не станет, как мальчишка, лазить по заборам.
Мюллер немного опоздал, но сидел за рулём очень довольный.
— Значит, к кладбищу, но с какой стороны? — спросил он. — Может, лучше подъехать по Каролининской и Мирной?
— Нет, едем по Дерптской до Ревельской, а дальше по Александровской, — решил Лабрюйер. — Иначе заблудимся, там столько улочек и закоулков...
Соколиная улица и днём-то была пуста, селились на ней простые работяги, главным образом с «Феникса» — им, чтобы попасть в свои цеха, достаточно было перебежать через железную дорогу. Так что местных жителей там можно было увидеть разве что рано утром — когда рабочие шли на завод, малость попозже — когда хозяйки шли за покупками, и вечером — когда мужчины возвращались домой. Ночью же на Соколиной разве что какой-нибудь пьяница слонялся, не в силах опознать собственное жильё.
Четверть часа спустя «Руссо-Балт» Мюллера остановился в полусотне шагов от искомого дома.
— Пошли, — сказал Енисеев. — Показывай дорогу, брат Аякс.
Они обогнули угол дома и остановились недалеко от дверей подвала. Енисеев посветил электрическим фонариком.
— Экая причудливая архитектура, — сказал он. — Ну-ка, держи фонарь.
Скатав снежок, он запустил в подвальное окно, едва видное над землёй.
— Стекло разобьёшь, — заметил Лабрюйер. — Совсем убогие замёрзнут.
— Тряпками заткнут. Дай-ка ещё попытаюсь.
Но и второй снежок не выманил сердитых подвальных жителей наружу.
— Мне это не нравится. Пойду погляжу. Доставай револьвер, Леопард, и свети.
Енисеев и сам вынул револьвер. Подойдя вдоль стены к подвальной двери, он нагнулся и взялся за скобу.
— Где ты, говоришь, оставил записку?
— Вот тут, где ты рукой ухватился.
— Её нет. Стало быть, Ротман её нашёл. Это радует. Но не радует, что убогие молчат...
Енисеев не сразу сообразил, как лучше отворять эту дверь, сбитую из толстых и широких досок. Наконец ему удалось откинуть одну половину.
— Свети! — приказал он и полез в подвал. Спустившись, он позвал Лабрюйера:
— Встань-ка на лестнице, Леопард, и посвети вой в тот угол. Та-а-ак...
В пятне света Лабрюйер видел, как Енисеев, склонившись над кучей тряпья, шарит в ней.
— Уходим, — вдруг сказал Енисеев. — Дело плохо.
— Там что — тела? — спросил догадливый Лабрюйер.