Наблюдательный отряд — страница 3 из 67

Семейство Краузе впопыхах оделось и отбыло, швырнув рубль на столик с альбомами.

— И это только начало дня, — философски заметил Лабрюйер.

Мелодичный звон дверного колокольчика сообщил о новых клиентах. Вошли две девушки в модных коротких, по колено, пальто с большими меховыми воротниками, в хорошеньких меховых шапочках.

— Можно нам сняться на маленькие карточки? — спросила по-немецки одна, румяная блондинка.

— Да, прошу вас, разрешите вам помочь, — ответил Лабрюйер, и девушка позволила ему принять на руки скинутое ею пальто. Вторая, тёмненькая, подошла, с трудом протаскивая сквозь петли огромные меховые пуговицы, и вдруг рядом с ней оказался Хорь. Как чёртик из шкатулки, которого стремительно выбрасывает пружина, он подскочил к хорошенькой брюнетке, явно желая помочь ей снять пальто, чтобы при этом самую чуточку приобнять.

— Фрейлен Каролина! — гаркнул Лабрюйер, угадав преступное намерение Хоря. Тот опомнился.

Хорь был молод, в силу ремесла обречён на временный целибат, и потому девичья красота волновала его безмерно. А подружки были действительно хороши, изящны, как фарфоровые статуэтки, и с удивительно гармоничными голосами: у брюнетки голос был пониже, бархатный, а у блондинки — как серебряный колокольчик. Когда они наперебой объясняли, какими должны быть фотокарточки, Лабрюйер просто наслаждался. Он-то знал толк в голосах и мог спорить, что девицы обучаются музыке не приличия ради, потому что девушка на выданье должна уметь оттарабанить на пианино хоть какой-нибудь полонез, а с далеко идущими намерениями.

Догадаться было несложно—девушки так восторженно рассуждали о случившейся на днях премьере «Евгения Онегина» в Рижском латышском обществе, так по косточкам разбирали исполнение молоденькой и неопытной Паулы Лицит, певшей партию Ольги, что Лабрюйер явственно видел: на меньшее, чем роль Виолетты в «Травиате», поставленной в знаменитом миланском театре «Ла Скала», красавицы не согласны.

Хорь предложил барышням занять место перед фоном номер семь, изготовленным нарочно ради Рождества и Нового года, с очаровательным зимним сюжетом: ночное небо с огромными звёздами, чёрные силуэты елей, летящий ангелочек в длинном платьице, дующий в трубу. Но капризные девицы потребовали иного фона — просто одноцветного.

Лабрюйер, чего греха таить, малость тосковавший о театральной суете, спросил, верно ли, что в новорождённой Латышской опере скоро премьера «Демона», и девушки, окончательно к нему расположившись, подтвердили это событие, предложили пойти туда вместе, а ещё похвастались — через неделю они будут петь в домашнем концерте не где-нибудь, а у самого Генриха Пецольда — «Вы же его знаете, господин Лабрюйер, он в Рижском городском театре служит!»

— И что вы исполните, барышни?

— «Баркаролу»! — хором ответили девушки, и Лабрюйер невольно опустил взгляд, вспомнив «Баркаролу» Оффенбаха, так волновавшую его этим летом.

— Я хотела спеть каватину Розины, но Минни сказала: «Как тебе не стыдно, твой итальянский всех только насмешит», — продолжала брюнетка.

Лабрюйер уже знал, что обе они дружат с раннего детства, что обе — Вильгельмины, но одна — Минни, а другая выбрала себе имя Вилли.

— Нет, я так не сказала, я сказала — наш итальянский ни на что не похож, — возразила блондиночка Минни. — И нам нужно брать уроки, если мы чего-то хотим в жизни добиться! Ты ничуть не хуже, чем Лина Кавальери, у тебя есть голос, а у неё только красота. Но она поёт в парижской Гранд-Опера, а ты — нет, потому что она — итальянка, а ты всего лишь немка из Риги, и то...

— А я и не скрываю, что моя бабушка — латышка! И не хочу я корчить из себя немецкую примадонну. В «Латышской опере» поют по-латышски, и я...

— И ты так навсегда и останешься в «Латышской опере», если будешь петь только по-латышски!

Слушая спор, Лабрюйер усмехался в усы. Девушки мечтали о славе, это так естественно...

— Неужели в Риге нельзя брать уроки итальянского? — спросил он.

— Нам нужен настоящий итальянец, для которого этот язык родной, — ответила Вилли.

— Я боюсь, милые барышни, что если в Ригу и забредёт настоящий итальянец, то он окажется обычным авантюристом и пройдохой. Вы уж мне поверьте! — очень убедительно сказал Лабрюйер. И тут в беседу вмешался Хорь.

— Вон там, через дорогу, гостиница «Франкфурт-на-Майне», — сказал он. — Я могу узнать — вдруг там останавливаются и итальянцы? Видите ли, барышни, иностранцы обычно стараются держаться за своих, и рижские итальянцы наверняка знают друг дружку.

— В гостиницу пойду я, — возразил Лабрюйер. — Вам, фрейлен, неприлично одной ходить в такие заведения.

Хорь так на него взглянул, что Лабрюйер понял: вот сейчас убьёт и не поморщится. Нужно было исправлять положение.

— Вы, милые барышни, загляните ну хоть через неделю. Постараемся найти для вас итальянца, — сказал он.

Когда будущие звёзды оперной сцены убежали, он, не желая объясняться с Хорём, надел пальто, шапку и вышел на Александровскую. Хоря он понимал — мальчишка, талантливый актёр и разведчик, просто ошалел от близости двух красивых девиц. А вот себя он не понимал: отчего, напевая привязавшуюся «Баркаролу», он вспоминает Наташу Иртенскую, хотя должен был бы вспоминать ту, что эту «Баркаролу» пела, — Валентину Селецкую?

Валентина вылетела из головы, как пташка из опостылевшей клетки, и Лабрюйеру казалась жуткой мысль, что он готов был жениться на артистке. Подумать только, это было всего лишь летом...

Ещё весной Лабрюйер был честным и скучным пьянчужкой Александром Гроссмайстером, бывшим полицейским инспектором. До Рождества он успел послужить артистом в труппе Кокшарова, получить там звучный псевдоним «Лабрюйер», исполнить роль Аякса Локридского в «Прекрасной Елене», прогреметь на весь рижский штранд пьяными подвигами, кинуться на выручку Валентине, несправедливо обвинённой в убийстве любовника, ввязаться в охоту на шпионов, спасти из большой беды авиаторов, испытывавших на Солитюдском аэродроме переделанный в аэроплан-разведчик «фарман», а потом от злости на Енисеева, недовольства собой и ещё кучи разных сложных соображений наняться на службу в контрразведку и там окончательно стать Лабрюйером, да ещё и Леопардом впридачу. А потом, гоняясь за австрийскими агентами, которым вынь да положь планы строящихся на Магнусхольме батарей, Лабрюйер обзавёлся целым зверинцем: мало того, что сам — Леопард, так и присланная из столицы фотографесса Каролина — на самом деле агент Хорь, и Енисеев отчего-то — Горностай (похож он, долговязый, с прокуренными усами, на милого зверька не более, чем коренастый, даже тяжеловатый Лабрюйер — на леопарда), и ещё два зверя приняли участие в стычках и погонях: Барсук и Росомаха.

Вся эта компания сейчас находилась в Риге, а чем занималась — Лабрюйер не знал: мудрое начальство решило, что нужно дать ему одно конкретное задание — и пусть трудится, а общую картину событий пусть держат в голове Енисеев и Хорь.

Да, ещё летом он был сильно увлечён Валентиной. Но сейчас звучащая в душе «Баркарола» была о совсем иной любви. Как она перескочила с Валентины на Наташу Иртенскую? Уму непостижимо!

Наташа, которую спешно увезли вместе с маленьким сыном в Москву, успела только записочку ему передать, а в записочке — три буквы, РСТ, что означает «рцы слово твёрдо». Этим она сообщала: я за свои слова, сказанные в ночном лесу, в ответе, я правду сказала, а правда эта такая, что и поверить страшно: «я тебя люблю». Записочка хранилась дома, а больше ничего от Иртенской и не было, пропала... забыла?..

Печально, если так.

Недалеко от Матвеевского рынка была хорошая кондитерская. Лабрюйер зашёл, заказал кофе со сливками, кусок яблочного пирога, присыпанного по-особому приготовленным миндалём, и сел у окна — смотреть на прохожих. Естественно, зазевался. И вдруг обнаружил, что недоеденного пирога на тарелочке больше нет, зато женщина, убиравшая со столов посуду, кричит не своим голосом:

— А ну, пошёл вон! Пошёл вон, пьянчужка! Всю почтенную публику распугаешь!

Но она не только кричала — она ещё и била мокрой тряпкой по спине маленького человечка в преогромном, неведомо с чьего плеча, пиджаке. Человечек, прихрамывая, стремился к двери.

Лабрюйер сообразил, что произошло, и кинулся в погоню. Естественно, он не стал бы есть пирог, побывавший в немытых руках. Но человечек показался ему знакомым, и неудивительно — за годы полицейской службы Лабрюйер на всякое ворьё насмотрелся.

Нагнать его и схватить за шиворот оказалось совсем нетрудно.

— Ты у кого апфелькухен стащил, подлец? — спросил Лабрюйер. — Совсем ослеп, что ли?

— Господин Гроссмайстер?!

— Ну и что мне теперь с тобой делать?

«Тяжко быть старым воришкой, — подумал Лабрюйер, — весьма тяжко. Никому ты не нужен, никто тебя не приютит и не покормит, а украсть такой кошелёк, чтобы на неделю жизни хватило, ты уже не в состоянии...»

— Отпустите меня, герр Гроссмайстер! — по-латышски взмолился воришка.

— Отпущу — а ты опять пойдёшь по кондитерским промышлять? А, Ротман? Лет-то тебе сколько? О душе пора подумать, а не о апфелькухенах. Пошли. Пошли, говорю! Не за шиворот же тебя тащить.

Лабрюйер повёл Ротмана на Матвеевский рынок. Там в углу было заведение, где подавали дешёвую жареную кровяную колбасу. Он взял воришке круг колбасы, ломоть чёрного хлеба и кружку пойла, которое здесь называлось «кофе», хотя варилось в кастрюле из цикория и бог весть каких ещё элементов.

— Ешь, несчастный. Пользуйся моей добротой по случаю Рождества.

Ротман, всё это время молчавший, поднял глаза и уставился на Лабрюйера.

— Вот ведь как подшутил милый Боженька... Пока был молод — в лучших корчмах своих угощал и свои меня угощали, а теперь — легавый мне колбаски купил...

— Сколько раз я тебя ловил, Ротман? И ты тогда уже не был молоденьким. Сейчас тебе за шестьдесят? Тогда, значит, за сорок было. Вытаскивай из кармана апфелькухен, ешь. Ты бы хоть сторожем куда нанялся, что ли...