«Саша, я должна рассказать тебе об одном человеке. Это очень важно для меня – чтобы ты знал. Он единственный протянул мне руку помощи, когда я попала в беду и у меня отняли сына, – писала Наташа. – Я месяцами жила у него в усадьбе, о нас ходили бог весть какие слухи. Саша, я признаюсь тебе, как на духу: я хотела стать его женой, хотя он намного старше меня. Я хотела быть с ним рядом до конца, чтобы отплатить ему за его доброту ко мне. Почему я пишу об этом именно теперь? Я сегодня ездила верхом по-мужски, как он меня учил, и вспоминала его. Я бы очень хотела познакомить вас… Помнишь ли ты мою серебряную брошечку?»
Прочитав это, Лабрюйер несколько ошалел. Он не ожидал от женщины, которую считал неглупой, такого дурацкого вопроса. Спрашивать мужчину, помнит ли он какую-то брошечку! Но в следующей строчке все объяснилось.
«Я носила ее с собой в кошельке и оставила в твоей “фотографии”, я думала, что потеряла единственную память о нем, которую всегда носила с собой, но ты мне вернул ее. Это было – как будто он издали благословил меня, как будто он сказал: вот этот послан мной, вот этого ты сейчас полюбишь. Серебряная подкова, так он сказал тогда, на удачу, а буквы РСТ – ты уже знаешь, что они значат. Я верю в тайные знаки судьбы – и ты действительно вернул мне удачу, вернул мне счастье. Я не знаю, как благодарить тебя…»
– Да уж… – пробормотал Лабрюйер. Впервые женщина писала ему такое – и он понимал, что это правда, он ведь в самом деле и спас Наташу от смерти и помог ей вернуть сына. Но было страх как неловко.
Отложив письмо, он встал и прошелся по пустому и темному салону. Свет фонарей с Александровской падал на фон – последние клиенты, почтенный член городской управы Эрнест Рейтерн, его супруга и их дочь, захотели фотографироваться непременно на берегу Средиземного моря, а может, и на крымском берегу, Лабрюйер не знал, с какой почтовой карточки мазила скопировал бирюзовую воду и крутой берег, уступами спускавшийся к пляжу, а уж замок, норовящий сползти вниз, точно стянул из какой-то книжки по средневековой истории.
Вспомнив, как фотографировали солидную пару, Лабрюйер усмехнулся – у заглянувшей на минутку госпожи Круминь глаза на лоб полезли. Наверняка потом понеслась рассказывать соседкам, что в заведение приходил сам Рейтерн! И какой он любезный, и как трогательно ухаживает за супругой, целует ей руку – от муженька Круминя таких нежностей не дождешься, а если дождешься, то перепугаешься, не спятил ли на старости лет.
Особое внимание кумушки уделят дочке Рейтернов, Ангелике. Девица унаследовала от батюшки широкую кость, и тут никакой корсет не поможет; крупное лицо тоже красивым не назовешь; супруга дворника наверняка подметила все особенности фигуры и с точностью до двух недель определила возраст Ангелики. Сам Лабрюйер дал бы девушке лет двадцать пять, не меньше.
Многих членов городской управы рижане знали в лицо, а рижанки – такие, как супруга дворника с соседками, – очень любопытствовали насчет их частной жизни: на ком женат, сколько детей, почему дочь в девках засиделась, на ком собирался жениться сын и что за спор вышел из-з приданого, изменяет ли жене, а если не изменяет – кто та дама, с которой его видели возле ресторана Отто Шварца?
Лабрюйер решил снять фон, чтобы не возиться с ним завтра с утра, скрутил в рулон, рулон отнес в комнатушку, где хранился реквизит. Теперь нужно было сесть и дочитать письмо – Лабрюйер вдруг понял, что такие послания следует читать понемногу, осознавая каждую строчку и вступая с ней в беззвучный диалог. Когда возникнет разговор с Наташей – глядишь, и удастся понять ее логику, если только у такой женщины вообще может быть логика.
Но часы пробили десять. Торчать в такое время в пустом фотографическом заведении было просто нелепо. И Лабрюйер пошел домой.
Выйдя на Гертрудинскую, он неторопливо побрел к Дерптской. Было о чем поразмыслить, было… Не только о Наташе, но и о Лореляй. Сегодня она была не просто хороша собой, а странно хороша – словно из другого мира, где люди изящны и грациозны, залетела. Видимо, ей следовало стать актрисой – летом она прекрасно изображала мальчишку в матросском костюмчике, сейчас – аристократку, вынужденную терпеть вокруг себя этих скучных бюргеров, провонявших тушеной капустой. Любопытно, куда она собралась в таком виде. Наверняка затеяла новое дельце – а расхлебывать сыскной полиции…
Вдруг Лабрюйер остановился и едва не хлопнул себя по лбу. Он оставил на столе, на видном месте, письмо Наташи.
Не то чтобы он ночью не мог обойтись без этого письма. Но в любое время суток мог появиться Енисеев, или Росомаха, или Барсук, или все вместе. Видеть такое послание им ни к чему, особенно Енисееву. Даже знать, что Наташа шлет письма через подругу, – и то ни к чему.
Лабрюйер резко повернулся – и увидел мужчину, который так же резко остановился и замер, словно в детской игре «море волнуется». Он стоял, окаменев не более половины секунды, но Лабрюйер понял, что значит эта поза. Он спокойно пошел навстречу мужчине, внутренне готовый к тому, что возможна драка, и даже драка с применением ножа.
Нужно было не просто разглядеть, а запечатлеть в памяти лицо человека, вздумавшего преследовать Лабрюйера. Вряд ли это был кто-то из прошлого – слишком давно Лабрюйер не гонялся за мошенниками, да и знал в лицо своих «крестников». А вот ждать поклонов и приветов от Эвиденцбюро он мог, и странно даже, что эти господа не объявились раньше.
Народу на Гертрудинской почитай что не было. Кто желал совершить вечерний моцион под легким снегопадом – тот уже, нагулявшись, сидел дома в теплом халате и лениво беседовал с семейством, вводя себя в сонное состояние. А противник перед Лабрюйером был весьма весомый – крупный плечистый мужчина с бритым лицом, гладким и бледным, чем-то похожий на актера.
Револьвер Лабрюйер носил под мышкой, на петле, раздеваться посреди улицы было бы смешно и нелепо. Но в кармане имелся нож. Финский нож, небольшая финочка с наборной рукояткой, в нетугих ножнах. Попал он к Лабрюйеру, как и револьвер, не совсем законным путем – был отнят много лет назад у опытного налетчика.
Лабрюйер сунул руку в карман, нащупал рукоятку и, готовый в любой миг выхватить финочку, шел на противника. Ему нужно было оказаться как можно ближе, чтобы разглядеть лицо.
А тот, очень быстро опомнившись, шел навстречу.
Они поравнялись, разминулись, Лабрюйер пошел к Александровской, противник – к Дерптской. Не исключено, что собрался ждать Лабрюйера у дверей его жилища.
Но чего же он хотел?
На Александровской Лабрюйер взял ормана, подъехал к своему дому, велел возить себя по Столбовой в надежде, что возле дома обнаружится вдруг что-то подозрительное. Но похожий на актера мужчина, видно, был не дурак – понял, что его раскусили, и смылся в неизвестном направлении. Тогда Лабрюйер вернулся в фотографическое заведение за письмом и поехал домой, несколько взбудораженный, но даже довольный – хоть что-то о неприятеле стало известно.
Дома он первым делом стал записывать приметы и сразу понял, что навело на мысль о театре: тонкие, четко очерченные губы, совершенно не свойственный обычному мужчине «купидонов лук». И сам цвет лица, как будто напудренного; впрочем, это могли быть проказы уличных фонарей.
Переодевшись в домашний халат, Лабрюйер вдруг решил, что нужно навестить Хоря. Прямо в халате он отправился с визитом. И пришел вовремя – Хорь как раз заварил себе крепкий чай.
– Садись, – сказал он. – У меня еще крендельки остались. А завтра – на службу.
– Не забудь побриться, – напомнил Лабрюйер.
Хорь провел пальцем под носом, где уже обозначилась щетина.
– Жаль… Ну когда же наконец пришлют мне сменщика или сменщицу? Рапорт напишу, ей-богу! Скоро Великий пост, что я батюшке на исповеди скажу?! Он же меня из церкви в тычки погонит!
– Ты что, говеешь Великим постом?
– Так в корпусе приучили. Два раза в год – говеть и исповедоваться. Понимаешь, Леопард, это не глупость. Это – дисциплина.
Странно было слышать такое от Хоря, но Лабрюйер уже ничему не удивлялся, когда речь шла о наблюдательном отряде.
– Так у тебя и грехов, наверно, нет.
– Есть… Сам понимаешь, одно на уме…
– Так это не грех. Это как денщик поручику сказал: жениться вам, барин, надо.
Хорь усмехнулся.
– Не та у нас служба, брат Леопард, чтобы жениться. Разве что найдется девица из наших, телефонисточка или милосердная сестричка, чтобы понимала.
– А Вилли?
– Что – Вилли?
– Если бы за тебя пошла?
Хорь вздохнул.
– Пей чай, а то остынет, – сказал он.
Лабрюйер тоже вздохнул – слов, чтобы утешить Хоря, у него не было.
– А не найдется ли у тебя книжки, где было бы про любовь – и красиво? – спросил он, допив чай.
Лабрюйер все еще надеялся, что удастся использовать для ответа Наташе чьи-то чужие слова и мысли.
– Стихи, что ли?
– Может, и стихи. Только не Бальмонт.
– Ну, вот тебе Ростан. Это француз, от его «Принцессы Грезы» вся Россия в восторге.
Хорь вынул из стопки книг на подоконнике потрепанный томик, протянул, Лабрюйер открыл на середине.
– Это что, пьеса?
– Да, и какая пьеса… Ты прочитай. Мы в корпусе зачитывались, монологи наизусть учили. А барышни так и вовсе всю ее знали.
– Из древних времен?
– Средние века.
Пожелав Хорю здоровья, Лабрюйер побрел к себе.
Он улегся и честно прочитал немалый кусок пьесы. Над ней и заснул.
Утром Лабрюйер встал довольно рано. Делать было нечего, и он, взяв с собой «Принцессу Грезу», пошел в фотографическое заведение.
В салоне уже хозяйничали Ян и Круминь-старший.
– Господин Лабрюйер, – сказал Ян. – Мы тут утюг нашли…
– Опять утюг?! – изумился Лабрюйер. – И где же?
– Под помостом.
Оказалось, одна из досок помоста, на котором выстраивали для клиентов композиции с чучелом козы, старинным креслом и прочим реквизитом, была ненадежной, треснула посередке, и Ян, никому не докладывая, решил ее с утра пораньше заменить. В хозяйстве у дворника Круминя было несколько подходящих досок, он в