– Я должен был догадаться, – горестно вздохнул Розенцвайг. – Сумасшедшие обожают старательно вычерчивать свои прожекты.
– Да, он не в своем уме, – согласился Калеп. – Впрочем, это безобидный сумасшедший, он не кричит и в драку не лезет. Его даже подкармливают наши сердобольные рабочие. Он с кем-то в слесарном цеху подружился…
Лабрюйер задумался. Он вспомнил Собаньского. Ведь люцинский гений не один вечер потратил на свой великолепный чертеж. Он должен был хотя бы попытаться его вернуть. И начать поиски ему следовало с Конюшенной улицы. А он там после того, как Панкратов его выставил, ни разу не появился.
Дискусия о гидроаэропланах меж тем подошла к концу. Калеп своей директорской властью окончательно прекратил ее и отправил подчиненных на рабочие места. Вместе с инженерами ушел и Дыбовский. В комнате остались только Калеп, Лабрюйер и Гаккель.
– Если бы объединить ваш талант и опыт Дыбовского, мир бы имел гениального конструктора, – сказал Гаккелю Калеп. – Но вы не летчик, а он не имеет ваших знаний. Подружиться с ним вы, боюсь, не сумеете…
– И не собираюсь! – отрубил изобретатель.
– Если вы хотите добиться правительственного заказа на свой аэроплан, вам только им и нужно несколько лет заниматься. А вы – чего только не пробовали.
– И всюду достиг успеха!
Калеп покачал головой. А Лабрюйер вдруг вспомнил, с каким ошарашенным лицом сидел Гаккель в автомобиле, взлетевшем на сугроб.
– Господин Гаккель, вы собирались помочь своему шоферу, – напомнил он. – Бедняга, наверно, до сих пор не вылез из Ноева ковчега.
– Какого ковчега? Ах, да! Федор Федорович, мне нужно человека четыре самых здоровых грузчика!
Узнав подробности, Калеп рассмеялся и вдруг сильно закашлялся.
– Что-то я в последнее время совсем расклеился, – пожаловался он Лабрюйеру. – Яков Модестович, догоните Рейтерна, он вам даст грузчиков. А модель пусть пока останется тут.
– Нет. Не хочу, чтобы Дыбовский ее изучал.
С тем Гаккель и побежал искать Теодора Рейтерна.
– Удивительный человек, – сказал о нем Калеп. – Прекрасное образование, строил в Сибири первую линию высоковольтных передач, в Санкт-Петербурге трамвайное сообщение проектировал, потом аэропланами увлекся. На его «Гаккеле-седьмом» Алехнович той весной всероссийский рекорд высоты в Москве поставил – шестьсот тридцать четыре сажени. И вот надо же, потянуло его к морской авиации…
– Я, если позволите, сейчас поеду прочь, – ответил Лабрюйер. – Был рад встрече. Кстати, где теперь госпожа Зверева и Слюсаренко?
– Сию минуту, насколько я знаю, в столице. А весной собираются открывать в Зассенгофе, тут поблизости, настоящую летную школу и строить авиационные мастерские.
– Конкуренты? – усмехнулся Лабрюйер.
– Не совсем. У них другая задача. Изобретать аэропланы они не будут, а будут, если смогут получить заказ от Военного министерства, делать «фарманы» по французскому образцу, но на свой лад, с укороченными крыльями и иными нововведениями. Зверева своего добилась – она спроектировала отличный самолет-разведчик. Говорят, будет развивать скорость более ста двадцати верст в час.
Калеп покосился на большие настенные часы. Это не было намеком. Лабрюйер и без намеков понимал, насколько занят директор завода.
– Она дама решительная и отступать не умеет, – согласился Лабрюйер. – Рад, что у нее все хорошо. Если появятся вопросы – я вам телефонирую.
– Вы ведь на ормане прибыли?
– Да, так смешно получилось – он ждет меня где-то на заводской территории. Я его на весь день нанял, – объяснил Лабрюйер. – Честь имею кланяться.
Бертулис Апсе действительно ждал неподалеку – поставил свою пролетку в тупичок и курил трубку в компании двух мужчин; один был в длинном промасленном фартуке, другой – в грязном халате, сильно смахивавшем на подрясник. Судя по веселым физиономиям, в компании шел обмен непотребными историйками.
– Едем, – сказал орману Лабрюйер.
Сейчас ему срочно требовалось одиночество.
Молодые офицеры и инженеры так галдели, что Лабрюйер малость ошалел от их жизнерадостного шума. Он даже позавидовал этим мужчинам, способным с таким азартом обсуждать лошадиные силы в моторе. Обсуждение моделей оказалось, как это ни странно, утомительным.
И вдруг тот маленький Лабрюйер, который жил в голове у большого Лабрюйера (большой, откинувшись на спинку сиденья, даже закрыл глаза и попытался задремать, пока пролетка несла его по Калнцемской улице к реке), внятно произнес:
– Наташа, если бы ты знала, как я устал…
Написать ей такое было невозможно.
– Наташа, это ничего, это пройдет. Соберусь с силами и распутаю запутанные клубочки, – пообещал Лабрюйер и понял, что вот теперь он, кажется, на верном пути. Примерно так и нужно начать письмо: «Наташа, мы здесь заняты каверзным, сложным и пока совершенно непонятным делом, но я думаю о тебе, я помню о тебе и я говорю с тобой…»
– Так сразу на Александровскую? – спросил, обернувшись, Бертулис Апсе.
– На Александровские высоты. Там мне теперь самое место…
Глава восьмая
Лабрюйеру нужно было понять, как расположено богоугодное заведение и есть ли там какие-то дырки в заборе. По опыту Лабрюйер знал, что дырки есть всюду и всегда, а особливо там, где всякие строгости. Если бедным безумцам запрещают пить спиртное и курить табак, наверняка найдется старичок в приюте при лечебнице, который за малое вознаграждение сбегает в лавку, и не через главные же ворота он побежит.
Лавка отыскалась на Мостовой улице, бывшей, с учетом небольшого моста, как бы продолжением Выгонной дамбы, по которой Лабрюйер и был доставлен к Александровским высотам. Она как раз шла вдоль стены, окружавшей лечебницу, и дальше – к железной дороге и Кайзервальду.
Время было почти вечернее, в лавке скучала хозяйка, Лабрюйер явился нежданным развлечением, купил жестяную коробочку с монпансье – порадовать Пичу, а потом завязал разговор – не страшно ли молодой и красивой женщине жить по соседству с сумасшедшими.
– Не такие уж они сумасшедшие, – сказала хозяйка. – Иные даже совсем приличные господа, а лечат расстроенные нервы.
– Да, такое бывает. Хорошо, если у человека есть умные родственники, вовремя уговорят полечиться и еще карманных денег дадут. А ведь есть и несчастные, о которых позаботиться некому…
Лабрюйер вздохнул и возвел взор к низкому потолку лавки.
– Ох, да, есть, есть… – согласилась хозяйка.
– У моих знакомых сын в лечебницу попал. Студент, умница, медик, первым на курсе был, и надо же – заучился. Перестал понимать, где обычные люди, а где – больные, всех лечить пытался. Так со всеми книжками его в лечебницу и свезли.
Это была ловушка – хозяйке следовало вспомнить про другого студента. Но она заговорила о постоянном жителе Александровских высот – маленьком и щупленьком старичке, отчего-то вообразившем себя драгунским капитаном.
– Так-то он обо всем хорошо рассуждает, знает, который день, которого числа, его гулять отпускают, знают, что всегда вернется. А как вспомнит, что он драгунский капитан, так и начинает чушь нести, бедненький. И дамы все от него без ума, и государь император его крестом наградил.
– И что же, неисцелим?
– Неисцелим…
– И сюда, к вам, захаживает? Как же он через забор перелезает?
– На Аптекарской ворота и калитка есть, иногда через нее можно проскочить, а подальше две доски в заборе расшатаны, снизу гвозди вынуты, они раздвигаются и можно пролезть. Да вы не бойтесь, ничего страшного! Они тихие, буйных держат взаперти. И они далеко не уходят. Здешние их знают и молчат. А если уйдут подальше – их сразу заметят, на них же больничные халаты и колпаки.
Слово за слово – Лабрюйер узнал все, что только мог, про нравы Александровских высот. И у него в голове стал складываться план.
Возвращаясь, он чувствовал себя Змеем Горынычем: одна голова готовила штурм Александровских высот, другая маялась от острой зависти к молодым офицерам и инженерам, обсуждавшим модели гидропланов. Он тоже хотел быть таким – не очень опытным, но целеустремленным, убежденным в своей правоте, немного идеалистом и романтиком на службе Отечеству. Но, видимо, при его ремесле идеализм выветривался еще до тридцати, а оставалось что-то малопонятное – то, чем иногда бравировал Енисеев, рассуждая о высоких материях. Третья голова ошалело повторяла: Наташа, я пишу тебе эти строки, Наташа, я пишу тебе эти строки…
Подъезжая по Выгонной дамбе к Ганзейской улице, Лабрюйер велел орману ехать помедленнее. Хотя уже давно стемнело и Сенька Мякишев наверняка ждал в фотографическом заведении, Лабрюйер все же глядел по сторонам – вдруг в свете фонаря мелькнет полуцыганская физиономия. Тогда можно было бы прихватить парня с собой.
Но не Сеньку он увидел, а Лореляй.
Хотя приличной даме не положено стоять на тротуаре, пусть даже с другой приличной дамой, потому что это удел проституток, Лореляй явно плевала на правила хорошего тона.
– Ну-ка, шагом, – велел орману Лабрюйер и внимательно разглядел дом, возле которого Лореляй затевала свои проказы. Он подумал: «Вот тут, скорее всего, не гостиница, потому что нет вывески, но и не квартиры добропорядочных бюргеров, потому что у тротуара стоят два автомобиля и три конных экипажа». Скорее всего, богатые меблированные комнаты, решил Лабрюйер, и нанимают их дамы известного поведения…
Надо полагать, эти дамы берут с поклонников побольше, чем проститутки с Канавной улицы, и берут красиво – драгоценностями, так подумал Лабрюйер и пожелал Лореляй удачи. Пусть ее ловкие пальчики сумеют молниеносно вынуть из ушей зазевавшейся хмельной барышни алмазные сережки! Барышню не жалко – не тяжким трудом сережки добыты.
– На Александровскую, – приказал он Бертулису Апсе. И тот чуть ли не за десять минут его туда доставил.
В лаборатории Лабрюйер обнаружил Хоря, одетого по-мужски, и очень довольного Сеньку. Хорь учил его проявлять и закреплять отпечатки на карточках, и Лабрюйер впервые пожалел товарища по наблюдательному отряду, от души пожалел: ему, видно, сильно недоставало компании сверстников.