человеком. Обычно ради приличия говорят “близкие отношения”, но мы не были близки. Мы просто хотели воспользоваться этим…»
– Ничего не понимаю… – сказал Лабрюйер. Дальше читать не хотелось. Наташа была права – не всякая откровенность полезна. Лабрюйер прошелся по комнате, швырнул письмо на стол, оно слетело на пол, листки легли веером, он рассердился непонятно на что, отвернулся от письма, потом все же поднял и начал читать с другого листка.
«…я думала, что привязанность ко мне для него что-то значит. Он обещал помочь мне вернуть сына, и остальное просто не имело значения. Я пыталась быть ему хорошей подругой, а что не любила – так я же знаю много женщин, хороших жен и прекрасных матерей, которые равнодушны к мужьям, и даже считается, что отсутствие бурных страстей – залог хорошего брака, – рассуждала Наташа. – Но Айзенштадт уже тогда знал, как можно меня использовать. И он пошел на эти отношения, желая меня к себе привязать. У нас был медовый месяц, который не принес нам обоим радости, потом Айзенштадт решил, что я никуда не денусь хотя бы из гордости, потому что заводить нового любовника для меня, в моем положении, было бы унизительно…»
Лабрюйер сложил письмо, потом опять развернул.
«…оказалось, что Айзенштадт – фальшивая фамилия, потом он сделался Красницким и выправил мне документы на имя Натальи Красницкой, разумеется, фальшивые. Но мне уже некуда было деваться – я продолжала с ним жить, и мы иногда сходились без любви, он – чтобы я помнила, что принадлежу ему, а я – ради сына…»
Лабрюйер выругался, кинулся к печке, отворил дверцу и сунул эту исповедь в огонь.
Он знал, как Эвиденцбюро завербовало Наташу. Знал в общих чертах – в подробностях он не нуждался. А Наташе вдруг показалось, что он должен знать эти унизительные подробности! Если бы она хоть написала, что ее принудили угрозами, что Красницкий вызывал у нее отвращение!.. Нет, положительно он не мог понять эту женщину!
Отвернувшись от печки, Лабрюйер вдруг заметил на полу еще один листок. Когда письмо упало со стола, он отлетел к стене, прижался и стал невидим. Лабрюйер поднял этот уцелевший листок и прочитал:
«Один раз я должна была сказать тебе эту правду. Один раз – чтобы избавиться от нее, понимаешь? Иначе мне всю жизнь пришлось бы чувствовать, что я тебе лгу. Тебе! Прости меня, если можешь. А если не можешь… Я хочу только одного – чтобы ты был счастлив. Когда любишь – только этого и хочешь. А я люблю тебя. Твоя Наташа».
Лабрюйер вздохнул – как это женщинам удается все запутать до полного непонимания?
И как все получилось неправильно…
– Ну вот что мне теперь с этим письмом делать? – спросил Лабрюйер Наташу. – Забыть его я не смогу. Помнить его – невыносимо… Нет, я не ревнив! По крайней мере, мне раньше казалось, что не ревнив. Ты была замужем, ты любила мужа, это я еще могу понять… смешно ревновать к покойнику… но Красницкий, или Айзенштадт, или черт его знает, кто он там на самом деле!.. Этот вроде бы жив. Был отправлен в столицу на допросы, а куда его потом девали – неведомо. Вряд ли выпустили на свободу. Да, я был уверен, что вы жили вместе. Потом я решил, что тебя просто использовали как подсадную утку, для этого спать в одной постели с охотником не обязательно. Отчего ты не оставила меня в этой уверенности?.. Так было бы лучше и для тебя, и для меня…
– Чтобы начать жизнь сначала, нужно избавиться от прошлых грехов, – ответила Наташа.
– Да что я тебе – поп, которому велено исповеди принимать?!.
Печка прогорела, и Лабрюйер закрыл дверцу. Потом он приготовил себе чай, устроил скромный ужин из чая с булочками, разделся и лег.
Засыпая, он вдруг почувствовал, что Наташа лежит рядом. Резко повернулся – ее, конечно же, не было. Он сам себя обозвал сумасшедшим и вспомнил бедного Кляву. Этак, чего доброго, скоро раздвоишься, и некто Лабрюйер будет лежать в постели с любимой женщиной, а некто Гроссмайстер будет вопить: «Я не Лабрюйер, это он в той постели, а не я!» Пожалуй, настало время написать самому себе докладную записку: я, Александр Гроссмайстер, родился в тысяча восемьсот семьдесят втором году, а Лабрюйер – это выдумка антрепренера Кокшарова… написать записку и спрятать там, где ее никто не найдет, но самому – знать, что она есть…
Додумавшись до этого, Лабрюйер наконец уснул.
Утром, когда Лабрюйер умывался, ему телефонировал Енисеев.
– Приказ его превосходительства покорнейше исполнен – «Атом» с пленкой внутри привезу сегодня попозже вечером! – Енисеев, как всегда, валял дурака. – Устроим военный совет – сдается мне, его превосходительство в легкой растерянности.
– Это замечательно, – ответил Лабрюйер. – Значит, завтра вечерним поездом отправим картинки в Питер и далее – в Выборг.
На шуточки Енисеева он раз и навсегда решил не отвечать.
– До встречи, брат Аякс.
– До встречи.
Потом был обычный день с суетой, сменой фонов, тасканием реквизита, изготовлением заказов, ответом на письма, переговорами по телефону о заказе пяти пачек паспарту с эмблемой «Рижской фотографии господина Лабрюйера», а также деловым разговором о фотоэмалях. К Лабрюйеру пришел ювелир Буркхард Корт – предлагать сотрудничество. Он захотел выпускать броши, запонки и брелоки с фотографическими портретами на эмали, выполненными в цвете. Идея Лабрюйеру понравилась, было о чем потолковать.
Ювелир ушел, пришел Круминь, попросил денег на трубочиста – что-то в печную трубу провалилось, нужно было прочищать. Ушел Круминь, пришел сосед Петринский, попросил три рубля в долг. Ушел Петринский, пришел молодой архитектор Эйжен Лаубе – ему понадобились фотографические карточки с изображением недавно построенного дома. Дом стоял тут же, поблизости, на углу Романовской и Александровской, и был весьма причудлив – окна разных размеров, странно расположенные эркеры, фантастическая крыша, фронтон украшен латышским узором. Но все это вместе взятое как-то между собой уживалось. Поскольку уже стемнело, Лабрюйер обещал завтра послать к дому Яна.
Потом он позвал Хоря ужинать.
– Перед военным советом нужно набраться сил, – сказал Лабрюйер.
И они пошли набираться сил во «Франкфурт-на-Майне».
Потом они долго ждали Енисеева. Хорь, чтобы убить время, тренировался с утюгом, а Лабрюйер засекал время.
– Не уверен, что тебе нужны такие экзерсисы, – сказал он. – В нашем ремесле важнее умение стрелять навскидку, чем долго выцеливать мишень.
– Навскидку-то я могу, а там как раз пришлось выцеливать. А что, если попробовать левой рукой?
Наконец явился Росомаха.
– Я опоздал малость, – сказал он. – Эта госпожа Лемберг была у наших девиц с утра и ушла. Она уже два раза у них была, этот – третий. Является утром, около одиннадцати. Как я понял, не каждый день. Завтра, значит, вряд ли придет. А послезавтра – воскресенье. Думаю, нужно ее подкарауливать не раньше понедельника. Что же касается нашей блондинки – я ищу автомобиль, который приезжал за ней и тем господином. Пока – безуспешно, однако я уговорился с механиками в нескольких гаражах, если что – дадут знать.
– Не все коту Масленица, бывает и Великий пост, – успокоил его Хорь. – В понедельник на рандеву к Лемберг пойду я. Все-таки я ее в лицо знаю. Чаю хочешь?
– Хочу.
Не успели заварить чай – прибыл Енисеев.
– Извольте, – сказал он, возвращая «Атом». – Вот вам Розенцвайг – анфас и в профиль. Только боюсь, что я зря пленку на него извел. Он не похож на человека, который кого-то мог бы осудить на смерть. На маньяка, впрочем, тоже.
– Много ли тебе довелось видеть маньяков? – спросил Лабрюйер. – Я имею в виду настоящих, что помешались на убийствах. Я одного брал… Оказался скромнейшим счетоводом, отчего-то невзлюбившим женский пол. И все сослуживцы клялись, что кроток, как овечка. Кстати, о пленке…
Он достал несколько карточек, на которых были госпожа Урманцева с дочерью и гувернанткой.
– Дамы? – заинтересовался Енисеев.
– Возьми на всякий случай. Я знаю, что охота на маньяка тебе кажется нелепой. Но вдруг ты где-то увидишь эту даму или эту девицу?
– Что это? – спросил Хорь.
– Прислали из столицы. Нашелся сын госпожи Урманцевой, дал наконец карточки – там она, гувернантка и…
Хорь выхватил у Лабрюйера карточки.
– Господа, но ведь эта гувернантка сильно похожа на одну особу!..
– Да, точно, сходство с Вилли несомненное, – согласился Лабрюйер. – Теперь и я его вижу. Но гувернантке сейчас, если она жива, лет около тридцати, а Вилли – не более двадцати.
– Погодите!
Хорь кинулся к архиву, где со времени открытия фотографического заведения хранились почти все сделанные карточки, и отыскал несколько портретов Вилли: в шапочке, без шапочки, в обществе Минни, на фоне зимнего леса и на фоне драпировок.
– Сходство есть, – согласился Енисеев. – Леопард, ты ведь беседовал с госпожой Урманцевой. Ты единственный что-то знаешь о гувернантке.
– Мне показалось, что Урманцева чего-то недоговаривает. Не врет откровенно, но как-то увиливает, – признался Лабрюйер. – И ее бегство в монастырь тоже теперь кажется сомнительным. И то, что куда-то пропали все карточки из домашних альбомов. Про эти, что у ее сына, она, как видно, забыла…
Он задумался.
– Ты уже ловишь маньяка, – сказал ему Енисеев. – А мы ведь по другому поводу собрались.
– Сейчас я расскажу, в каком положении мы оказались. И все вместе подумаем, что тут можно сделать, господа. Итак… – и Хорь каким-то не своим, казенным голосом изложил все обстоятельства, связанные с фальшивым Собаньским и теоретическими итальянцами.
Росомаха добавил кое-что о своей погоне за блондинкой. Лабрюйер дополнил – пересказал донесение Фирста.
– Так что любовник госпожи Луговской – Эрик Шмидт, служит на «Унионе», и мне кажется, Горностай, что это уже по твоей части, – завершил он, но покосился на Хоря и добавил: – Но это уж как решит командир отряда.
– Разумеется, разумеется! – чересчур поспешно согласился Енисеев. – Шмидтом я займусь.
– А Росомаха будет искать автомобиль, на котором перемещаются наши друзья из Эвиденцбюро, – сказал Хорь. И посмотрел на Лабрюйера – словно просил взглядом помощи.