Наблюдательный отряд — страница 66 из 67

– Так-то, брат Аякс… – пробормотал Енисеев. – Выросло дитятко… Он давно был у начальства на примете…

– Да, отличный товарищ, – согласился Лабрюйер. – Ему ведь простили ту проваленную операцию?

– Простили. Он написал донесение… ох, видел я это донесение!.. Очень он тогда расстроился, требовал, чтобы его забрали из Риги, и соглашался служить в осведомительном агентстве истопником, если иначе не способен принести пользу Отечеству. Да только я этой филькиной кляузе ходу не дал. Свое донесение послал, да еще с кем надо по телефону поговорил. Замечательный мальчишка, просто замечательный… настоящий боец…

– Ты не знаешь, куда его теперь?..

– Как я могу это знать? Не удивлюсь, если в Вену.

Енисеев подобрал парик и дважды ударил его о колено – выбил пыль.

– Казенное имущество, – усмехнулся он.

Хорь меж тем быстро переодевался в мужской костюм. Весь свой маскарад он сгреб в кучу, смотал тугой узел и задумался – куда бы эту дрянь выбросить? Сообразил – можно отнести к Христорождественскому собору, где днем всегда сидят нищие, они даже «хромой» юбке найдут применение.

Он натянул сапоги, заправляя в голенища штанины, надел теплую вязаную фуфайку – вроде тех, что носят авиаторы, поверх нее – черную кожаную куртку на овчине, в которой и на высоте в пять верст не замерзнешь. Нахлобучив меховую шапку, он вышел к Лабрюйеру и Енисееву.

– Пойду прогуляюсь! – буркнул он и, прихватив узел, вышел из салона на Александровскую.

Лабрюйер и Енисеев переглянулись.

– Нервничает, – сказал Енисеев. – Очень он этого вызова ждал…

– Понятное дело, – согласился Лабрюйер.

Хорь огромными, истинно мужскими шагами, походкой, блаженство которой может оценить лишь тот, кому приходилось семенить в юбке, приближался к Эспланаде. Днем парк был полон народа – сюда приводили побегать и покататься на санках детишек, здесь прогуливались после занятий гимназисты и гимназистки. Оставив узел с тряпками нищим, Хорь постоял у собора, хотел было зайти, но вместо того решил прогуляться по Эспланаде. Просто прогуляться, бездумно прогуляться, потому что в Риге все дела завершены, а в городе, куда его пошлют, еще не начались. Он мог себе позволить четверть часа или даже целых двадцать минут настоящего отдыха – в своем собственном, немаскарадном виде.

Ноги сами понесли к Елизаветинской – он не собирался идти к дому, где жили Минни и Вилли, он хотел обойтись без прощания, а вот как-то так получилось, что вышел к углу Елизаветинской и Николаевской…

Слева был огромный Художественный музей – мечта рижского бюргера о торжественном римском великолепии; его построили и открыли совсем недавно, и формально считалось, что он – гордость города, а журналисты обозвали его неуклюжим эклектиозавром. Справа была Елизаветинская. И если посмотреть вперед, то там, где она плавно поворачивает, можно увидеть тот самый дом.

Хорь постоял, посмотрел, вздохнул и пошел назад. Прощание состоялось. Теперь нужно было собрать душу в кулак и отправить ее впереди паровоза в столицу.

Сборы у него были недолгие – саквояж невелик, а нажитое добро – оставить Лабрюйеру, и он же расплатится с квартирной хозяйкой. Добро – это книжки. Тащить их с собой? Нелепо…

Рижский этап короткой биографии был завершен. Время непростое, не самое лучшее в жизни, и город – не тот, о котором будешь тосковать. Вот разве что… Но и о ней вспоминать не стоит!

Хорь шел по аллее, параллельной Александровской, и дошел до той площадки, где дожидался весны фундамент будущего памятника фельдмаршалу князю Барклаю де Толли. Там тоже носились ребятишки, а по дальней аллее шли прогулочным шагом две барышни.

Это были Минни и Вилли.

Хорь остановился – не мог заставить себя пробежать мимо. Он смотрел на девушек, уверенный, что узнать его в мужской одежде просто невозможно.

Вилли остановилась, обернулась, поднесла ко рту руку в узорной рукавичке – и вдруг побежала к Хорю, срезав угол прямо по газону, размахивая мохнатой муфточкой. В двух шагах от него девушка поскользнулась, и Хорь успел поймать ее.

– Мне все госпожа Лемберг объяснила! – воскликнула Вилли. – Она сказала – он отличный артист! То есть вы… Я знала – она объяснила… Она ведь и сама была артисткой – пока не вышла замуж! Какая же я была дурочка!..

– Вилли…

– Она все, все объяснила! Совсем все!

Хорь продолжал поддерживать Вилли под локоть. Издали за ними с неодобрением следила Минни.

– Она умная и добрая, она замечательная! Она так хорошо все объяснила, – продолжала девушка. – Когда я узнала, то целую ночь не спала. Но она сказала, я не должна вам мешать, мне лучше уехать. Потому что вы… ах, я не могу так сказать, как сказала она… Потому что вы тогда, на «Демоне», так на меня смотрели… вы могли себя выдать, а это было бы для вас очень плохо, правда?

– Правда, – согласился Хорь. Анна Григорьевна могла знать эту тайну от Амелии Гольдштейн – та, следившая за фотографическим заведением, разобралась в маскараде.

– Я была уверена, что мы больше не встретимся. Я сказала Клерхен: если меня позовут к телефонному аппарату, пусть отвечает, что меня нет, что я уехала… Клерхен – горничная… И вот сейчас, тут, вдруг – вы…

– Удивительно, что вы меня узнали, Вилли.

– Я сама удивилась. А вы… как вас называть?..

– Не надо меня никак называть. Я уезжаю сегодня вечером, – сказал Хорь. – И я… я буду помнить о вас… у меня есть ваша карточка…

Он сказал это и сразу понял, что карточку придется оставить в Петербурге у сестры. Брать такое с собой туда, куда пошлют, нельзя.

– А у меня вашей карточки нет…

– У меня у самого нет…

– Но вы… вы вернетесь?..

– Я постараюсь вернуться.

И тут Вилли заплакала.

Она пыталась смахнуть слезы с лица мохнатой муфточкой, всхлипывала, и Хорь, чтобы прохожие не смотрели, повернул Вилли к себе так, что она почти прижалась щекой к его куртке.

Минни наблюдала за ними и хмурилась. Приличная девушка не станет стоять ни на улице, ни на парковой аллее, она поздоровается со знакомыми и пойдет дальше. Стоять, да еще с мужчиной, да чуть ли не в обнимку, – недостойно девушки из хорошей семьи. Знакомые могут увидеть! И потому Минни быстро подошла к подруге.

– Вилли, идем, – строго сказала она и достала из муфты беленький платочек, обвязанный самодельным кружевцем. – Вилли, это нехорошо…

– Минни, как ты не понимаешь!..

– Идем, идем…

Она, взяв Вилли под руку, буквально потащила ее по аллее. Хорь остался стоять.

Если бы рядом был Горностай, он, усмехаясь, объяснил бы, что молоденькие барышни, воспитанные в немецком духе, очень сентиментальны, они могут рыдать над мертвой канарейкой, а уж влюбиться за ночь в артиста для них – дело естественное, и было бы даже странно, если бы Вилли, узнав тайну Хоря и причину маскарада, вдруг им не увлеклась. Ехидство и зубоскальство Горностая, которые раньше были Хорю то неприятны, то просто отвратительны, сейчас помогли бы, как горькая таблетка, и Хорь, сорвав дурное настроение на Горностае, угомонился бы и пошел собирать саквояж.

Но некому было сказать правду – и он стоял на аллее, у заснеженного куста, провожал взглядом девушек, знал, что догонять и продолжать разговор нельзя, но так хотелось!..

Хорь знал языки – немецкий (два диалекта), французский, немного английский, Хорь знал устройство револьвера и браунинга, многих фотографических аппаратов, Хорь был обучен работе с шифрами, вождению мотоцикла и автомобиля, приемам «савата», Хорь умел перевязать рану и взять сломанную руку в лубки… прощаться с женщинами он еще не умел…

Тем временем Лабрюйер отправил Сеньку отсыпаться и остался в фотографическом заведении наедине с Енисеевым. Говорить вроде было не о чем. Енисеев предложил позавтракать во «Франкфурте-на-Майне» – заявил, что без горячего и крепкого кофе от Богу душу отдаст. Тут Лабрюйер был с ним солидарен. После ночной беготни на лыжах его стало клонить в сон, а предстоял трудный день. И они бы ушли в ресторан, но в дверь салона постучала Наташа Иртенская, одетая, как полагается молодой даме, и Енисеев ее впустил.

Лабрюйер знал, что встреча с Наташей будет, но растерялся и впал в ту степень прострации, которая называется «встал, как пень». Ему стало страшно – сейчас Енисеев отмочит какую-нибудь актерскую шуточку. Но Аякс Саламинский, как-то странно притихнув, сказал, что выйдет на полчасика, хочет посидеть в компании прекрасной артистки и чашки кофе. И с тем, подхватил под локоток госпожу Крамер, смиренно сидевшую в уголке, выволок даму из салона, даже не накинув пальто – через улицу можно и так перебежать.

– Ну, что же, – сказал Лабрюйер. – Раз ты здесь…

– Да, я здесь, – согласилась Наташа. – Я иначе не могла. Я знала, что должна приехать. Георгий Михайлович… я написала ему, чтобы он за меня попросил… и вот – меня прислали… Теперь ты понял, чем я там, в Подмосковье, занималась…

Не сразу Лабрюйер понял, что речь идет о Енисееве.

– Ну, тогда… – еле выговорил он. – То есть тогда…

Она улыбнулась.

– Тогда давай наконец знакомиться.

– Да, – ответил Лабрюйер. И оба надолго замолчали.

– У тебя родители живы? – осторожно спросила Наташа.

– Нет, а у тебя?

– Отец жив. Но он меня и видеть не захочет. Он человек старых правил…

Лабрюйер подумал, что по крайней мере от одного тяжкого испытания, знакомства с родителями, они оба избавлены.

– Потом когда-нибудь, – сказал он.

– Да, ты прав, потом…

Оба они, и Лабрюйер, и Наташа, чувствовали себя неловко. Куда-то подевался азарт, смятение души – притихло, следовало начинать деловитый разговор о вещах практических: где и как съезжаться, каким образом жить вместе – с учетом служебных обязанностей, как устроить жизнь Сережи.

Но говорить об этом было как-то стыдно. Наташа ждала, что Лабрюйер начнет первый, а он, старый холостяк, никак не мог собраться с духом.

– Прости, – вдруг сказала она. – Это я сбила тебя с толку… я не должна была… лучше бы мне было помолчать…