Наблюдения над исторической жизнью народов — страница 9 из 17

Запад

1. Арийцы Древнего мира

а) Греки

На Востоке, в Азии и Африке, мы встретили три формы исторической жизни народов: мы встречали здесь народы, замкнувшиеся в отдаленных, обширных и богатых странах; потом встречались с народами, жившими на относительно небольших пространствах и находившимися в постоянной борьбе друг с другом, что вело к образованию больших государств и к их распадению; наконец, мы встретились с народом, который жил на морском прибрежье, на небольшом пространстве, вследствие чего представил нам особенные формы исторической жизни. Наблюдая за арийским племенем в Азии, мы видели его только в двух первых формах, видели его в замкнутой Индии и потом в Передней Азии, в победоносной борьбе с другими племенами; видели его здесь основателем огромного, пестрого по своему составу государства. Но мы не видели еще его в третьей форме, в форме морского народа. В этой форме оно явилось не в Азии, но в Европе под именем греков.

Из сказанного прямо следует, что для уяснения себе результатов греческой жизни нам очень важно сравнить условия исторической жизни греков с условиями исторической жизни финикиян, народа, наиболее к ним подходящего. С первого раза сходство большое: оба народа живут на морских берегах и знамениты своим мореплаванием, торговлей, выводом колоний. Относительно политических форм оба народа на небольшом пространстве земли представляют несколько самостоятельных городов или республик со всеми волнениями свободы, с борьбой партий.

Но вместе со сходством видим огромную разницу в результатах исторической жизни. Вникая в причины этой разницы, мы останавливаемся на различиях местных, племенных и собственно исторических. Финикияне занимали узкую полосу по берегу моря, а сзади них происходила страшная борьба между могущественными народами, от напора которых финикияне не были ничем ограждены и по своим ничтожным военным средствам, разумеется, никогда не могли защитить себя от завоевания. Построение нового Тира на острове всего лучше показывает нам, как важно было финикиянам отдалиться от континентальной Азии; показывает также, что судьба финикиян была бы другая, если бы они были отделены морем от Азии.

Судьбу финикиян всего лучше объясняет нам судьба малоазиатских греков, которые находились точно в таком же отношении к Азии, как и финикияне, и подверглись такой же участи, подпали сначала под власть лидийцев, а потом персов; независимость же европейских греков была ограждена морем, кораблями, деревянными стенами оракула. Итак, чрезвычайно важное значение в истории греков имеет положение их страны, отделение морем от Азии, ограждение им от напора сильных азиатских монархий.

Второе условие, останавливающее наше внимание, есть условие племенное.

Треки принадлежали к арийскому племени; мы видели это племя в Азии в различных условиях и видели, как везде оно выказало свою силу, свое превосходство над другими племенами. В Европе оно получило наиболее благоприятные условия для развития своих сил. Какие же были эти условия?

Обращая внимание на воспитание племени или народа, мы должны различать, воспитывается ли народ сиднем на одном месте, вдали от других народов, в стране обширной и богатой, при жирном питании. В этом случае народ необходимо представит нам вялость, отсутствие энергии, отсутствие широты взгляда, отсутствие высших побуждений, побуждений к подвигу, и далеко в своем развитии не пойдет. Другой народ воспитывается в хорошей школе: нужда заставляет его двигаться из одной страны в другую, что развивает его физические и нравственные силы, расширяет его горизонт, делает его народом смышленым, бывалым, заставляет преодолевать препятствия природные и бороться с другими народами, которых он встретит на пути; крепость душевная и телесная, энергия, способность к сильному развитию являются естественными следствиями такого воспитания.

Но приобретенные силы сохраняются и развиваются посредством упражнения, поэтому важно, народ, хорошо воспитанный в школе подвига, поселяется ли в такой стране и при таких условиях, которые приглашают его успокоиться, прекратить движение, борьбу. В таком случае и народ хорошо воспитанный подвергается с течением времени влиянию покоя, жиреет и нейдет далее известных ступеней развития. Следовательно, для народа мало еще получить хорошее воспитание в подвиге, нужно еще, чтобы при окончательном поселении в известной стране народ не успокаивался, не жирел и не засыпал; надобно, чтобы подвиг, борьба продолжались и приобретенные силы получали постоянное упражнение.

Часть арийского племени, известная под именем греков, прежде чем явиться в Европе, южной оконечности Балканского полуострова; должна была совершить далекое странствование, где бы мы ни полагали первоначальное жилище племени и какое бы ни предположили направление движения (по всей вероятности, оно шло по северному берегу Черного моря). Это продолжительное странствование уже должно было развить силы народа; сюда присоединилось еще то, что греки поселились в стране, представляющей чрезвычайно выгодные условия для народного воспитания: страна небольшая, изрезанная морем, с полуостровами и островами, с благорастворенным воздухом, богатая только при усиленной деятельности человека. Море, неширокое, усеянное островами, тянуло на подвиг войны и торговли и между тем защищало от напора сильных народов. Но кроме этого были еще другие благоприятные условия для развития греческой жизни.

Мы знаем два слоя греческого народонаселения: слой первичный, пелазгический, и слой позднейший, или эллинский. Отвергать различие, и довольно сильное, между пелазгами и эллинами нет возможности по слишком ясному свидетельству древних греческих писателей, но в то же самое время есть прочное основание считать их обоих принадлежащими к арийскому племени. Если мы предположим, что между ними было такое же различие, какое существует между кельтами, германцами и славянами, то нам понятно будет указание древних писателей на их различие, причем нисколько не нужно будет отвергать племенного единства.

Но кроме этого соединения пелазгов с эллинами после первого движения эллинов мы видим еще другое движение, дорическое. Таким образом, в Греции мы видим тройной слой народонаселения. Этот постепенный наплыв одной части народонаселения на другую, разумеется, служил к возбуждению исторической жизни в стране, а с другой стороны, чрез постоянную подбавку свежих сил выковывалось крепкое народонаселение, тем более что материал был постоянно хороший — одно даровитое, энергическое племя. Начало греческой истории в малом виде представляет нам то же, что после в обширных размерах повторилось в начале новой европейско-христианской истории: как здесь, так и там государства образовались из столкновения и смешения разных народов, но принадлежавших к одному высокодаровитому арийскому племени — кельтов, германцев, славян, литовцев.

Из известий о пелазгах мы легко признаем в них первоначальное арийское племя, которое поклоняется физическим божествам на возвышенностях и в лесах, без храмов и изображений. К этому пелазгическому периоду относится столкновение греческого народонаселения с финикиянами и подчинение его как материальное, так и духовное по крайней мере в известных местностях приморских, наиболее доступных мореплавательному народу. Но финикияне не могли долго держаться на греческой почве, где арийское племя постоянно усиливалось материально и нравственно. Началось эллинское движение.

В этом движении мы различаем два направления, которые проходят потом через всю греческую жизнь: одно сухопутное, представляемое подвигами Геркулеса, с которым в тесной связи находится последующее дорическое движение, или так называемое возвращение потомков Геркулеса, гераклидов, а с этим возвращением в непосредственной связи находится основание Спарты, сильнейшей сухопутной республики греческой.

Но как бы ни старались возвеличить значение дорического племени, всякий, однако, невольно видит преимущественное развитие греческой жизни в Афинах, морской республике. Это направление к морю представляется в деятельности Тезея, героя ионического племени. Тезей знаменит морскими подвигами, в которых нельзя не видеть борьбы с финикиянами, очищения от них греческой почвы и первого наступательного движения греков на восток. Как Спарта тесно связана с Геркулесом, так Афины тесно связаны с Тезеем, который является устроителем Афинского государства.

Но как образовалось это маленькое государство? Оно образовалось из слияния двух местечек: Элевзиса и Афин; первое было пелазгическое, второе — эллинское.

Пелазгический слой афинского народонаселения был так силен, что Геродот прямо называет афинян и вообще ионян пелазгами в противоположность спартанцам, которые были эллины. Афиняне, по словам Геродота, будучи пелазгами по происхождению, позабыли свой язык и стали эллинами. Что один народ, подчиняясь материальной и нравственной силе другого, принимает язык и вообще национальность последнего, в этом нет ничего удивительного: история представляет тому много примеров, но для нас важно узнать, не осталось ли у афинян чего-нибудь пелазгического кроме камней.

Пелазги поклонялись физическим божествам без изображений, храмов и алтарей; финикияне способствовали развитию этого поклонения; явилось поклонение двум началам — мужескому и женскому, Дионису и матери-земле, Геметере, или Деметере; последним поклонением был знаменит пелазгический Элев-зис, тогда как на другой, эллинской половине покровительствующим божеством была воинственная дева Паллас-Афина, от которой и город получил свое название и которая принадлежала к совершенно другому разряду божеств, к эллинскому Олимпу, а с ним Деметера и Дионис не имели ничего общего. Таким образом, в пелазго-эллинских Афинах рядом существовали две различные религии, старая и новая; и мы увидим впоследствии, как эта старая, пелазгическая, элевзинская религия при благоприятных обстоятельствах получит силу.

Но теперь мы должны заняться эллинской религией, которая имела такое могущественное влияние на греческую жизнь во всех ее проявлениях, во всем том, что оставлено греками нам в наследство. Отличительный характер эллинской религии составляет очеловечение божества, или антропоморфизм. Появление религии с таким характером, разумеется, предполагает сильное развитие человеческой личности, чрезвычайные подвиги человека, посредством которых он поднялся высоко в собственных глазах. Сначала человека поражают физические явления, и он преклоняется пред ними как пред божественными, но потом человек посредством подвига развивает свои физические и нравственные силы, борется с природой, побеждает ее, и эта новая сила поражает воображение, становится божественной.

Подвижник, герой поднимает человека на небо; и как скоро это совершилось, то человек становится исключительно образом божества уже по той легкости, по тому удобству, какие чувствует человек и своих отношениях к человекообразному божеству. Прежние божества физические принимают человеческий образ; между ними начинают господствовать человеческие отношения, вследствие чего боги роднятся с людьми, лучшие из которых, герои, являются смешанного происхождения.

Таким образом, чрезвычайное подвижничество, которым отличаются греки при своем вступлении в историю, естественно вело к сознанию превосходства человека над всем окружающим и вело, следовательно, к антропоморфизму в религии.

Но при этом еще не должно упускать из виду, что у народов арийских было сильно развито поклонение душам умерших, которые становились божествами-покровителями своего потомства, рода. Здесь мы видим высокое понятие о личности человеческой, которая не гибнет, но получает важнейшее значение по смерти, но для того, чтобы это верование повело к антропоморфизму и к тому развитию личности, какое мы замечаем у греков, нужно было сильное подвижничество, ибо и китайцы поклоняются душам умерших, но у них из этого поклонения ничего не вышло.

Как скоро явился антропоморфизм, то сопоставление двух начал, двух отдельных божеств, доброго и злого, естественно должно было исчезнуть, ибо в природе человека оба начала находятся в смешении.

Очеловечив богов своих, грек должен был установить между ними те же отношения, какие господствовали в человеческом обществе. Какие же это были отношения?

Мы видели, что Аристотель противоположил восточную монархию греческому городу, или республике, и объяснял происхождение первой тем, что она составилась из семей или родов, управляемых отцовскою или родоначальническою властью монархически, и потому эта форма правления перенеслась на целый народ, составившийся из этих семей или родов. Но как же произошло греческое общество в противоположность восточному?

Разумеется, не из семейств, не из родов или по крайней мере с привнесением к семейному или родовому началу другого, которое оказало могущественное влияние на общественный строй, условило его дальнейшее развитие. Родовой быт требует спокойствия, мирных занятий, и когда это спокойствие нарушено, то является стремление восстановить его учреждением крепкого, общего правительства по данной форме семейного или родового управления. Это стремление благоприятствует появлению одного сильного человека, который и становится наверху, но неблагоприятно появлению многих сил.

Вообще родовой быт не благоприятствует развитию личности, здесь господствуют спокойствие, обычай отцов, естественные бесспорные отношения старшего к младшему; здесь господствует охранительное начало. Явится человек сильный физически или нравственно — ему тесно в обществе, и волей-неволей он должен выйти из него. Но человек, как животное общественное, не может жить один, и беглец из родового общества стремится к соединению с подобными себе людьми; чрез это соединение образуется новое общество, которое в противоположность родовому или из родов составившемуся назовется дружинным, основанным не на кровной связи, но на товариществе.

Как родовое общество есть охранительное по преимуществу, так дружина требует движения, подвига. Прежде всего она составляется из людей, не терпящих покоя, не способных к мирным занятиям и по природе своей стремящихся добывать с бою средства к жизни. С самого начала между этим новым обществом и старым завязываются уже неприязненные отношения, с самого начала новое общество стремится жить на счет старого; сперва борьба происходит в мелких размерах, пока дружина еще слаба; она разбойничает на сухом пути или на море, нападает в одиночку на слабых, но с течением времени, усилившись, она может предпринять сильное наступательное движение, предпринять завоевание известной страны, известного народа.

Дружина требует вождя. Около знаменитого своими подвигами богатыря, героя, собирается толпа людей, ему подобных, и провозглашает его своим вождем. Но большое различие существует между царем народа, составившегося из управляемых, по выражению Аристотеля, из родов, и между вождем дружины, избранным товарищами в подвигах. Многочисленное и мирное народонаселение избирает правителя и спешит дать ему как можно более власти, чтобы не тревожиться заботами правления, избежать смуты внутренней, от врагов внешних иметь защитника, обладающего всеми средствами к успешной защите.

Дружина храбрецов выбирает вождя не для успокоения, не для возвращения к мирным занятиям, не для отдыха, а для подвига; тут силы напряжены, каждый чувствует в себе силу, каждый сознает свое достоинство; эту силу каждого, это достоинство каждого хорошо сознает и вождь, и потому отношения его к другим членам дружины — отношения старшего товарища. Тацит, описывая народ, двигавшийся, подобно эллинам, с севера на юг и постоянно выделявший из себя дружины, делает верное различие между царями, издавна начальствовавшими в племенных массах, и между вождями дружин: цари имеют свое значение по благородству, вожди — по храбрости (reges ex nobititate, duces ex virtute).

Такими вождями по храбрости были и те начальствующие лица между эллинами, которых мы привыкли называть царями.

И после утверждения в Греции они не могли принять того значения, какое имели цари восточные. Во-первых, в Греции на небольшом пространстве, среди немногочисленного народонаселения царей было много, и это одно обстоятельство уже не позволяло им получить того значения, какое имели цари Востока — единовластители обширных стран и многочисленных народов, окруженные необыкновенным блеском, удаленные от взоров большинства подданных, сокрытые и от ближайшего к ним народонаселения в великолепных чертогах, менее доступных, чем храмы божеств. Простота жизни греческих царей приближала их к подданным, приравнивала к ним.

С другой стороны, движения, подвиги не прекратились: Греция была не такая страна-волшебница, которая своими чарами скоро бы истощала нравственные силы человека; напротив, своими природными условиями, умеренностью в плодородии, небольшим пространством и близостью моря не останавливала развития сил поселившихся в ней богатырей, а приглашала их к новой деятельности, к новым подвигам. Отсюда постоянное движение, постоянное выделение из народа богатырей, героев, которые становятся естественными представителями народа, становятся наверху, и цари должны с ними считаться; чтобы не потерять своего значения, цари сами должны быть героями, начальниками геройских предприятий, а для успеха в этих предприятиях они опять нуждались в храброй дружине.

Предприятия эти совершались соединенными силами, многими царями вместе, что уже необходимо приучало их и дружинников их к равенству, тем более что тут личные достоинства, личная храбрость и искусство постоянно на первом плане, дают право на видное, высокое место, на самостоятельность, и личность развивается, человек сознает свое достоинство, зависящее от его личных качеств, а не от каких-либо других отношений.

В подвигах геройского периода образовался и окреп греческий дух, образовались и окрепли греческие общественные отношения; знаменитое слово (эпос) о самом знаменитом из этих подвигов, «Илиада», выразив вполне этот дух и эти отношения и ставши главным воспитательным средством для греческого народа, в свою очередь могущественно содействовала развитию того же духа и тех же отношений; здесь же, в «Илиаде», с отношений между людьми сняты были и отношения между богами и отношения богов к людям.

Таким образом, «Илиада» есть источник греческой истории, но не в обыкновенном смысле слова: она есть источник греческой жизни. Чтобы познакомиться с греческой жизнью в этом источнике, не нужно изучать подробно всю поэму, можно остановиться на первых стихах, в которых излагается завязка дела: жрец Аполлона просит о возвращении из плена дочери; с этой просьбой он обращается ко всем ахейцам и только преимущественно к атридам. Ахейское войско соглашается возвратить жрецу дочь, но главный предводитель Агамемнон не соглашается и грозит жрецу, но Агамемнон не один; подле него есть другая сила, есть человек, выдавшийся вперед личными достоинствами, богатырь, герой Ахилл. Жрец прибегает под защиту этой силы.

Но подле Агамемнона и Ахилла есть еще третья сила, выработанная дружинной жизнью эллинов: Ахилл созывает круг (агору). Происходит столкновение между Агамемноном и Ахиллом; герой, оскорбленный главным предводителем, отказывается действовать, и от этого бездействия предприятие останавливается, греки терпят неудачи, и дело поправляется только тогда, когда герой снова начинает действовать.

Таким образом, главный смысл эпоса, имевшего такое громадное значение в греческой жизни, вполне ее отражавшего, — главный смысл эпоса есть борьба человека, богатого личными средствами, с человеком, могущественным по своему положению, и победа остается на стороне первого, Ахилл оказывается важнее Агамемнона.

Подвиги, предприятия, совершаемые товариществом героев, а не одним лицом, двигающим народ свой на другие народы, и совершаемые морским путем, — суть главные события начальной греческой истории; они ясно показывают нам, с каким народом мы имеем дело и каково должно быть развитие этого народа. Мы не будем отвергать влияния дробных форм греческой страны как способствующих дробности политической, образованию многих мелких государств, но, допустив это содействие, мы укажем на главную причину политической дробности в первоначальной форме появления эллинов в истории: не один народ с одним главою является на историческую сцену, но несколько дружин со своими вождями; с самого начала видим множество действующих сил, много людей на виду, на первом плане.

Но мы не должны успокаиваться на указании этой главной причины: ни природа страны с дробностью своих форм, ни политическая дробность, зависящая от дружинной формы, развития личности и геройства, или богатырства, не могут помешать политическому единству народа, как бы продолжительна и упорна ни была борьба при установлении этого единства, борьба, от вышеозначенных условий происходящая. Стоит только одной единице усилиться вследствие каких-нибудь условий — и она естественно начинает стремиться к подчинению себе всех других единиц, что и прокладывает путь к единству; препятствием к достижению этого единства может служить то только, что не будет единицы достаточно сильной; что одновременно образуются две или несколько одинаково сильных единиц, которые вступят друг с другом в борьбу; и эта борьба будет продолжаться до падения самостоятельной жизни народа, способствуя этому падению истощением сил его в усобице.

Так, в Греции препятствием к объединению страны служило то, что подле Спарты, стремившейся подчинить себе все другие области, существовала другая сильная республика, Афины. Это были два глаза Греции, по выражению оракула; и действительно, Греция представляется нам не иначе как в этом двойственном образе — Спарты и Афин; борьба их кончилась истощением сил обеих, что и содействовало падению самостоятельной Греции.

Троянская война истощила силы Греции, но скоро они прилили снова с севера, где произошло движение одного народа на другой, поведшее необходимо к образованию дружин, ибо все не хотевшие подчиняться игу завоевателей, то есть все храбрейшие, лучшие люди, оставляли прежнее место жительства. Это сильное движение, поведшее к окончательному определению греческих отношений, известно под именем дорийского движения. Доряне (копейщики) путем завоевания основали в Пелопонезе сильное государство Спартанское, которое с первых же пор начало стремиться к первенству в Греции. Но в каких же формах основалось это государство?

Этому определению форм предшествовала смута, именно усобица в царском роде. На Востоке подобная усобица не могла повести ни к какой перемене, потому что на Востоке народ составлялся из управляемых, из родов, но в Спарте подле вождей, царей, была дружина, развившая свои силы подвигом завоеваний, первенствующая среди покоренного народонаселения, привыкшая считать вождя только старшим товарищем. Здесь, следовательно, ослабление значения царей вследствие усобицы необходимо ведет к усилению значения дружины, и это выразилось в Спарте тем, что явились постоянно два царя, что, разумеется, сильно ослабляло их значение.

Как во всех государствах, основавшихся при посредстве не одних родов, но дружины, мы видим и в Спарте Совет старшин, стариков буквально, и вече, или общую, черную раду из всего; здесь мы говорим «войско» потому, что государство было основано на завоевании и завоеватели, доряне, считали себя одних вправе управлять страной, не давая покоренному народонаселению никакого участия в управлении, резко отделяясь от него и строго наблюдая, чтобы цари не позволяли себе попыток усиливать свою власть посредством этого покоренного народонаселения.

Благодаря этому строгому наблюдению Спарте и удалось сохранить характер чисто аристократического государства. Военное народонаселение, потомки завоевателей управляли и владели землей; потомки покоренных обрабатывали на них эту землю. Все это устройство приписывается Ликургу. Разумеется, Ликург не придумал сам основных элементов спартанского устройства и не взял их из Крита; эти элементы присущи везде, где является дружина с вождем, старшими и младшими товарищами.

Но из этого не следует, чтобы Ликург не существовал и не имел того значения, с каким является в спартанской истории. Была смута; кроме междоусобия князей, как видно, было сильное неудовольствие на неравное распределение земель; после завоевания уже успело явиться различие между богатыми и бедными в самой дружине завоевателей; благоприятные обстоятельства сосредоточили большие земли в руках одних, неблагоприятные уменьшили земельную собственность других или совсем лишили ее их. При подобных обстоятельствах обыкновенно или усиливается власть царя, если он умеет воспользоваться разделением и представить сосредоточение власти в одних руках как единственное средство для установления порядка, или богатый всякого рода средствами честолюбец станет вождем недовольных и тем проложит себе путь к верховной власти.

Но Греция благодаря сильному развитию своего народа путем подвига представила в своей истории и другой способ выхода из смуты. Здесь на небольших пространствах сосредоточена деятельность энергического народонаселения, получившего путем подвига сознание о своем человеческом достоинстве, народонаселения, не расплывающегося, не спешащего разъезжаться по отдаленным домам для мирных занятий, но всегда пребывающего налицо с привычкой к общему действию, к товариществу. При таких условиях является возможным требование, чтобы прежние свободные отношения сохранились, но чтобы прекратилась смута уничтожением произвола сильных лиц, подчинением воли каждого закону.

Требование вызывает предложение; является человек, богатый нравственными средствами, которому поручают написать законы. Но эта новая сила, сила законодателя, так велика, что не может быть достигнута одними человеческими средствами, одним человеческим авторитетом, как бы он силен ни был. С законом человек соединяет понятие о чем-то твердом, вечном, божественном. Человек подчиняется обычаю, ибо он ведет свое происхождение из глубины веков и передан людьми, имевшими непосредственно сообщение с богами. Дружина подвижников оставила прежнее отечество, прошла много стран, находилась в разных новых условиях, что более или менее должно было заставить позабыть многое из старого, отвыкнуть от него, — и вот такая дружина находит себе наконец новое удобное жилище, утверждается в нем, но здесь встречается она с новыми условиями, новыми отношениями; нужно создать новый порядок вещей. Человек не создаст, а если создаст, повиноваться ему не будут.

В эти-то времена обыкновенно и являются на сцену жрецы и приобретают важное значение законодателей как провозвестники воли богов. Но жрецы могут приобрести важное значение политических законодателей только при известных условиях, именно когда движение уже остановилось, подвижники разбросались на обширных пространствах, силы их ослабли, когда на виду одна сила, необходимая для сосредоточения всех других сил в обширной стране, — сила царя, и с ней одной жрецы считаются, заключают с ней обыкновенно тесный союз для взаимного охранения выгод. Но когда общество находится в движении, когда налицо много сил и все они соединены в общем деле, тогда жреческая власть не может получить большого развития, ибо всякая сила развивается вследствие незначительности других сил.

Так, в Греции воинственное, геройское движение вначале, потом сильные внутренние движения в небольших областях, городах, причем силы не разбрасывались, но были все налицо в общей деятельности, произвели то, что влияние жрецов не могло усилиться, как на Востоке; притом же свойственное арийскому племени поклонение душам умерших предков, которые становились богами-покровителями потомков своих, сообщало каждому до-мовладыке жреческий характер при непосредственном отношении к божеству. И относительно общих, высших божеств греки не допускали посредничества жрецов, но требовали заявления божественной воли чрез оракулов; познание же об этих божествах греки получили не из уст жрецов, но из поэтических произведений.

Таким образом, в Греции мы видим отсутствие жреческого влияния, и если предположить, что оно выражалось в оракулах, то и тут мы увидим, что жречество должно было уклоняться от непосредственного влияния на политические дела, стоять поодаль, дожидаясь, когда к нему обратятся за решением важных вопросов, и загораживая себя пифиею, приведенной в непосредственное сообщение с божеством.

Но отсутствие могущественного жреческого влияния не исключало религиозности народа и стремлений его дать своим новым учреждениям божественное освящение, которое должно сообщить им авторитет и прочность; отсюда происходит то явление, что греческие законодатели обращаются к оракулу за освящением своих постановлений.

Спартанское, или так называемое Ликургово, законодательство действительно получило по крайней мере относительную прочность, которой так завидовали в других государствах Греции. Эта прочность условливалась чисто аристократическим устройством: небольшое число потомков завоевателей совершенно выделилось из массы покоренного народонаселения, которое при более или менее тяжких условиях зависимости потеряло всякое участие в управлении страной.

Главною целью выделившихся завоевателей было сохранение своего положения среди покоренного народонаселения, принадлежавшего к тому же сильному народу эллинскому и потому вовсе не охотно сносившего свое подчиненное положение, готового восстать при первом удобном случае. Для завоевателей, следовательно, единственным средством поддержания своего положения было сохранение своего первоначального военного, дружинного устройства во всей его чистоте и строгости.

Спарта представляла военное поселение, казацкую сечь со своими общими столами, с разделением членов по палаткам, по-нашему буквально сотовариществу (ибо «товар» в нашем древнем языке значит «палатка»); женщина была допущена в эту сечь, но употреблены все старания, чтобы приспособить ее к лагерной жизни, отнять у нее как можно более женственности.

Прочность спартанского устройства была, как уже сказано, относительная; в государственной жизни Спарты мы видим перемены, которые изобличают борьбу, именно стремление царей, несмотря на невыгодное условие двойственности, усилить свою власть, против чего аристократия спешила принять свои меры.

Первоначально цари назначали себе пять наместников, или посадников, так называемых эфоров, или надзирателей для суда и полиции; но, как в некоторых древних русских городах посадники, назначавшиеся первоначально князем, потом стали сановниками народными, от веча избираемыми, и стали подле князя в качестве блюстителей народных интересов против него, так и в Спарте эфоры перестали назначаться царями, стали избираться на вече, или в народном собрании, и получили обязанность надзирать над всем и над всеми, не исключая и царей.

Эфоры имели право требовать у царей отчета в их поведении, ежемесячно брать с них присягу, что они будут управлять согласно с законами, доносить на них собранию стариков, сажать их под арест; двое из эфоров сопровождали войско в походе для надзора за поведением царя и полководцев.

Такими средствами спартанская аристократия охраняла себя и свое устройство от тех волнений и перемен, которые происходили в других греческих государствах, особенно в Афинах. Здесь мы уже на другой почве. Здесь после первого наплыва эллинов и смешения их с пелазгами мы не видим завоевания; дорическое нашествие тем или другим способом было отбито; было сильное движение, сильный прилив пришельцев в Аттику, подавший повод, с одной стороны, к выходу колоний, а с другой — ко внутренним движениям; но эти пришельцы были изгнанники, искавшие убежища в Аттике от ига завоевателей в других странах Греции.

Таким образом, в Аттике изначала мы не видим разных отношений завоевателей к покоренным, видим многочисленное свободное народонаселение, делящееся по месту жительства, по занятиям, по знатности происхождения, по богатству.

Родовая связь еще крепка, но в такой небольшой стране, как Аттика, роды не могли обособиться и сохранить равенство и в этом обособлении и равенстве полагать препятствие дальнейшему общественному движению. Эллинская жизнь уже оставила следы: подле царя были потомки героев, гордые своим происхождением и богатством. Неравенство состояния скоро оказало обычные последствия.

В обществах первоначальных, где государственная связь еще слаба, преобладают частные союзы, и прежде всего, разумеется, родовой; члены рода находят друг у друга подпору, покровительство, обеспечиваются священною обязанностью родовой мести; безродность, бессемейность, лишение рода по каким бы то ни было обстоятельствам, сиротство было величайшим бедствием для древнего человека. Но это бедствие постигло людей и вело к особого рода отношениям.

Человек безродный должен был вступать под защиту чужого рода, примкнуть к нему, но, разумеется, он не мог этого сделать на равных правах с остальными членами рода, и отсюда различные степени зависимости. Чужой человек закладывался за другого сильного человека, за хребтом его (захребетник).

Степени зависимости, как сказано, были разные: человек, имевший семейство, и даже развитое; род, имевший и средства к жизни, нуждался, однако, в покровительстве сильнейшего и входил к нему в известную степень зависимости, которая в древнем русском обществе выражалась словом сосед, которому в греческом обществе соответствуют буквально слова периойк, метойк; с усилением государства последнее стремится повсюду перевести этих соседей и вообще закладчиков из частной зависимости в свою. Самая сильная степень зависимости есть рабство: человек, не имея никаких средств, идет в рабы к другому, кабалит себя; повсюду средством перевести вольного человека в рабство служит ссуда денег богатым бедному: невозможность заплатить имеет следствием насильственные меры со стороны заимодавца и, наконец, рабство должника.

Это явление в обществах небольших, как в Греции или Риме, в странах, где природа не дает слишком роскошных средств для удовлетворения первых потребностей и где народонаселение вследствие известных причин по привычке к подвигу и по развитию личности, отсюда происходящему, дорого ценит независимость и свободу, — это явление в таких странах ведет к сильной борьбе. С увеличением народонаселения, с образованием неравенства в состояниях, при движении к увеличению своего благосостояния посредством различных предприятий и при слабом обеспечении успеха этих предприятий в новорожденном обществе является много людей, которые лишаются средств к жизни, лишаются возможности исполнять общественные обязанности (война особенно разоряет их, ибо кроме издержек на нее она отрывает человека от занятий, губит его хозяйство); они занимают деньги у богатых и, не имея возможности заплатить долга, видят пред собою истязание и рабство.

Некоторые из них решаются покинуть отечество; действительно, мы видим в Афинах сильное стремление к колонизации, но не все могут решиться на это, и, таким образом, вывод колоний не избавляет государство от внутренних движений, порождаемых указанными отношениями. Царь — естественный посредник в этом случае; его значение, его власть необходимо усиливаются и тем самым возбуждают опасения в людях знатных и богатых, которые стремятся поэтому ограничить царскую власть или совершенно от нее освободиться. Это тем легче им сделать, что свободные отношения к царской власти и важное значение царских приближенных, дружинников, значение самостоятельное, не зависящее от царской воли, суть предания, в которых воспиталось эллинское общество.

Предание говорит, что во время нашествия дорян на Аттику афинский царь Кодр погиб для спасения отечества и афиняне воспользовались этим для уничтожения царского достоинства, провозглашая, что никто не достоин занять место спасителя отечества. Сын Кодра Медон был избран в пожизненные правители, или архонты, и, как видно, по характеру своему не был способен возбуждать опасения в аристократии, тогда как двое других, более энергичных сыновей Кодра, Нелей и Андрокл, с толпою переселенцев отправились за море для основания колоний. Это удаление их показывает, что аристократия одержала верх; впоследствии упоминается о борьбе, когда около 754 года один из потомков Медона, Алкмеон, потерял звание архонта и на его место был возведен брат его, но только уже на 10 лет и с обязанностью отдавать в своем управлении отчет аристократии, или эвпатридам. Впоследствии потомство Кодра потеряло исключительное право на архонтство: верховная власть, поделенная между девятью сановниками, ежегодно избираемыми, сделалась достоянием всех эвпатридов.

В других государствах Греции произошла подобная же перемена, но эта перемена нисколько не уничтожила борьбы, которая происходила вследствие стремлений сильных материальными средствами лиц к верховной власти; некоторые из них и достигают своей цели, являются царями, хотя греки и делали различие между законными царями и этими похитителями власти, называя последних тиранами.

Спартанцы охранили себя от этого явления именно тем, что удержали царей, подвергнув только их власть сильному ограничению. Это ограничение, впрочем, состояло не столько в учреждении строгого надзора за поведением царей посредством эфоров, сколько в сущности самого спартанского устройства, в равном выделении полноправного, равно обеспеченного имуществом правительствующего класса из массы остального народонаселения, бесправного, враждебного, чуждого, тогда как в Афинах отсутствие резкого разделения между потомками завоевателей и потомками завоеванных подле знатных и богатых людей условливало существование относительно многочисленного класса людей недостаточных, низко поставленных, стремившихся к улучшению своего положения при сознании одинаковости своих прав с эвпатридами. При этом стремлении они нуждались в вождях, и эти-то вожди пользовались своим значением для достижения верховной власти, или тирании.

Для предотвращения подобных покушений, которые уже увенчались успехом во многих городах Греции, единственным средством было установление прочного порядка посредством закона; в Спарте господствует закон, Спарта сильна и спокойна, а в других городах — тирания; выбор был легок, и афиняне начали требовать закона, законодателя. Но в Афинах задача законодателя была не так легка, как в Спарте: в Спарте было легко выделить небольшую дружину завоевателей, уравнять их права. уравнять их материальные средства, восстановить или освятить дружинное устройство, которое по самому существу своему, выдвигая на первый план товарищескую жизнь, отодвигает на задний план семейство и собственность.

Привыкшие к этой жизни доряне легко приняли ее освящение законом, были довольны, а до неудовольствия других законодателю не было дела; для сдержания этого неудовольствия у победителей было оружие в руках, и горе всегдашняя участь побежденных. Другое дело в Афинах, где могущественные интересы сталкивались в народе, части которого не признавали себя победителями и побежденными, где путем естественного развития подле аристократического элемента образовался демократический, с которым надобно было считаться, где с незапамятных пор, со времен Тезея, свободный, равноправный народ был разделен на эвпатридов, земледельцев и ремесленников, причем «эвпатриды отличались славою, земледельцы — пользою, ремесленники — многочисленностью, и этим устанавливалось между ними равенство» (Плутарх).

В Спарте законодателю нужно было удовлетворить только одной части народонаселения; в Афинах — двум: аристократической и демократической, лучшим и меньшим людям. Попытка установить порядок, прекратить волнения, давши силу существующему порядку, существующему правительству террором, эта попытка не удалась, и виновник этой попытки Дракон перешел в историю с кровавою памятью, а между тем попытки к тирании оказывались ясно; медлить было нельзя для аристократии, надобно было приступить к соглашению интересов двух сторон, к сделкам, и за дело принялся Солон.

Первым делом его законодательства было удовлетворение меньшим, снятие с них тяжестей, освобождение должников из кабалы; все попавшие в рабство за долги были освобождены, проданные за границу выкуплены на счет казны, и на будущее время заимодавец лишился права обращать неплатящего должника и его семейство в рабство; при платеже долга должник выигрывал 27 процентов вследствие изменения монеты. Спартанское уравнение земельных участков было невозможно; можно было только постановить, что ни один землевладелец не имеет права распространять свою землю далее положенного предела. чтобы таким образом остановить исчезновение мелких земельных участков и обезземеление меньших людей. Но меньшие люди беднели и должали вследствие служебных военных обязанностей, нести которые у них недоставало средств. Солон отстранил это неудобство, разделив всех граждан на четыре класса — по средствам, по доходам, и военные обязанности и подати были разложены соответственно этим средствам.

Но, кто имел больше обязанностей, тот должен был иметь и больше прав: так, достоинство архонтов и места членов в Верховном совете (ареопаге) могли получать только члены первого класса. В большой Правительствующий совет четырехсот избирались граждане только трех первых классов, но Правительствующий совет не мог издавать нового закона, не мог объявлять войну и заключать мир; это принадлежало народному собранию, а в члены высшей судебной инстанции, в так называемые гелиасты, избирали по жребию из всех граждан без различия классов. Гелиастам же принадлежало право поверять, способно ли известное лицо к отправлению правительственной должности.

Таким образом, целью Солонова законодательства было установить равновесие между аристократическим и демократическим элементом, «чтоб ни один не одержал над другим неправильной победы, ибо народ только тогда повинуется вождям, когда он ни слишком разнуздан, ни слишком порабощен».

Распадение афинского народонаселения на две части, противоположные в своих интересах и потому долженствующие бороться, заставило законодателя признаться, что «в важных делах всем угодить трудно». Всем угодить было трудно: легко было угодить одной стороне, и, разумеется, должны были найтись люди, которые принялись за легкое и выгодное дело. Угодить было легче стороне меньших людей, которые были только облегчены и желания которых были возбуждены сопоставлением с людьми, более удовлетворенными, возбуждены уступкою им известной доли государственной деятельности, возбуждены самым переворотом, который мы называем Солоновым законодательством.

Следствием этих возбуждений всегда и везде бывает демократическое движение, стремление к равенству, стремление, которое в Спарте было уничтожено уравнением всех спартанцев, всех завоевателей и отнятием прав у побежденных. В Спарте вследствие постоянного общения, постоянного сожития немногочисленных членов правительствующей части народонаселения было равномерное развитие понимания государственных дел и интересов, вследствие чего для каждого возможно было являться в народное собрание с определенным мнением и отвечать прямо согласием или несогласием на известное предложение, что в свою очередь развивало в каждом самостоятельность взгляда и мнения.

В Афинах сравнительно слишком большая масса народонаселения была призвана к участию в государственной деятельности, масса несосредоточенная, разбитая по известным местностям, развлекаемая различными занятиями и потому неразвитая, неприготовленная, нуждавшаяся в разъяснении дела; отсюда необходимость в народных ораторах, внушителях и руководителях. Это обстоятельство, разумеется, содействовало сильно развитию ораторского искусства, выделению из массы даровитых людей, но, с другой стороны, содействовало и появлению демагогов или так называемых тиранов в более или менее утонченной форме. Еще при жизни Солона один из самых знатных людей, Пизистрат, начал стремиться к власти и средством к тому употребил слово, как свидетельствует сам Солон, остерегавший сограждан от льстивых речей говоруна, от темного смысла, скрывавшегося под блестящими словами. Предостережения были напрасны; «тиранство выросло и укрепилось» благодаря постоянному войску, которое завел у себя Пизистрат, и захвату денежных средств, на которые содержалось это войско.

Но то обстоятельство, что Пизистрат не мог принять название царя, что прежнее государственное устройство оставалось ненарушимым, показывало ясно, как трудно было теперь в греческих государствах дать торжество монархическому началу. Мы говорим «трудно» и этим ограничиваемся; слово «невозможно» употребить не решимся, ибо знаем, что тирания в Афинах была сокрушена не внутренними средствами, а помощью, пришедшею извне. Пизистрат успел передать свои средства и с ними свое значение сыновьям; таким образом уже начиналась наследственность.

Один из сыновей его, Гиппарх, погиб вследствие личной вражды, и это обстоятельство дало другому брату, Гиппию, возможность сосредоточить все средства в одних своих руках и вместе дало предлог усилить свою власть преследованием всех подозрительных ему людей. Произошло явление, с которым мы часто встречаемся в истории Греции и в истории других европейских государств: в обширных государствах Азии людям, преследуемым верховною властию, трудно скрыться от нее, притом здесь нет политических партий и борьбы их, власть одного признается всеми законною, и человек, столкнувшийся с этой властью, гибнет одиноко.

Но в мелких государствах Греции образовались стороны в народонаселении, стороны лучших и меньших людей, или аристократическая и демократическая, и вступили в борьбу. Люди побежденной, притесненной стороны бегут из отечества, иногда составляют значительные толпы и начинают действовать против стороны победившей обыкновенно с чужой помощью; помощь эту легко добыть точно так же, как легко и убежать, потому что подле другие государства, родственные.

Бегут за чужою помощью обыкновенно лучшие и богатые люди, потому что они имеют средства жить вне отечества, средства действовать в свою пользу, имеют известность, знаменитость, тогда как темному и бедному человеку трудно решиться покинуть отечество и найти гостеприимство и помощь; если он убежит, то примкнет к дружине людей, живущих на чужой счет, разбоем сухопутным или морским.

Люди знатные, спасшиеся от преследований Пшпия, обратились за помощью к Спарте. Спарта приняла их сторону, и не должно непременно полагать, что это делалось из сочувствия спартанской аристократии к афинской, ибо спартанское устройство стояло таким особняком, так разнилось от афинского и других, что трудно сопоставлять спартанскую и афинскую аристократию, даже трудно говорить об аристократии там, где нет демократического элемента, а в Спарте его не было. Дело объясняется проще: Спарта вмешивалась во внутренние дела греческих государств, пользовалась их усобицами для усиления своего влияния, теперь она заступилась за аристократическую партию против тирана, потом она заступится за того же самого тирана, потребует его восстановления.

Гиппий был прогнан из Афин благодаря помощи Спарты и случайности: семейство тирана попало в руки к врагам его, и Гиппий для освобождения семейства принужден был обязаться оставить Афины. После этого надобно было бы ожидать усиления аристократии, но видим наоборот: усиливается демократия посредством нового разделения, при котором знатные и богатые роды должны были утратить свое влияние; посредством свободных выборов в члены Правительствующего совета, без обращения внимания на состояние, причем число членов увеличено до 500; посредством выбора судей по жребию; посредством увеличения числа годовых народных собраний до 10 вместо прежних четырех. И это усиление демократии было результатом деятельности одного лица, Клисфена, опять человека знатного и богатого.

О личных целях Клисфена при этом мы должны остеречься сказать что-нибудь; мы никак не скажем, что ему, если бы он хотел, легко было бы сыграть роль Пизистрата и Гйппия; это было очень трудно именно потому, что тирания только что была уничтожена; аристократия была сильна и в союзе со спартанцами.

Не забудем, что Пизистрат начал с того, что успел убедить город позволить ему завести стражу, постоянное войско около себя, то же самое, что рассказывали о Дейоке Мидийском; и мы не будем отвергать этих рассказов потому только, что в них рассказывается одно и то же относительно двух разных лиц; напротив, мы должны их принять, потому что в них указывается на естественный и необходимый ход дела где бы то ни было.

Завести себе постоянное войско и ограничиться одними льстивыми словами, не приводя обещаний в исполнение, как сделал Пизистрат, было теперь очень трудно, и теперь с Клисфена уже начинается другого рода тирания, демагогия, причем человек, желающий стоять наверху, должен усиливать демократическое начало, чтобы держаться посредством него.

Клисфену приписывается также установление остракизма, посредством которого человек, становившийся очень видным и потому опасным для свободы сограждан, удалялся на известное число лет из Афин, что, однако, не приносило никакого вреда его чести и имуществу. Разумеется, с первого раза кажется, что это средство было направлено против тирании, но, с другой стороны, человеку, получившему сильное влияние на толпу, успевшему уверить ее, что его бояться нечего, легко наустить народ на людей, ему, собственно, опасных и враждебных, и избавляться от них посредством остракизма, не прибегая к насилию, особенно когда для насилия нет еще силы.

Аристократической партии не понравилось Клисфеново устройство и остракизм, который, разумеется, грозил ее членам; она обратилась опять к Спарте: Клисфен должен был оставить Афины. Но дело было сделано, демократическое начало усилено, что сделалось скоро в маленьком государстве, и когда произошла аристократическая реакция, когда лучшие люди захотели уничтожить новое устройство и стали гнать главных его приверженцев, то произошло сильное движение с противоположной стороны, причем аристократы проигрывали свое дело тем, что опирались на чужих, на спартанцев. Спартанцы были выгнаны, аристократы подверглись преследованию, Клисфен со своими возвратился из изгнания. Но теперь, если бы даже и хотел, он никак не мог сыграть роли Пизистрата и Гйппия: тиранство отыграло свою роль и было возможно только в смягченной форме демагогии, то есть сильное лицо не могло непосредственно распоряжаться, но только посредством народной массы, посредством установленных форм.

Таким образом, афинская демократия была воспитана аристократами, которые вследствие уничтожения царского достоинства не могли сосредоточиться в одно сословие, в котором преобладало бы равенство и общий интерес господствовал над личным. Праздное царское место манило из них тех, которые были сильнее других средствами; для собственного возвышения, которое могло быть достигнуто только с помощью враждебного элемента, они выходили из аристократических рядов и служили в виде тиранов и демагогов к возбуждению и развитию демократического элемента.

Но для развития сил известного народа или известного элемента в народонаселении, получившего преобладание, как элемент демократический в Афинах, необходим подвиг, сильная внешняя деятельность, сильная борьба. В этом отношении развитию и укреплению афинской демократии способствовали две такие борьбы: одна — со спартанцами, другая — с персами, непосредственно следовавшая за первою. Спарта, раздраженная неудачею, не оставила намерения снова утвердить свое влияние в Афинах посредством поднятия аристократической партии, но у Спарты не было достаточно сил для успешной борьбы. В Греции, поделенной на множество мелких государств, одному из них, как бы оно относительно сильно ни было, трудно было непосредственно подчинять себе, покорять другие, даже и ближайшие; здесь делалось так, что слабейшие волей-неволей втягивались в союз, в котором сильнейшее государство получало первое место, предводительство.

Это предводительство не было господством, и союзники иногда позволяли себе действовать самостоятельно относительно главного члена союза; так, во время нападения спартанцев на Афины с целью восстановить здесь аристократическую партию союзники их, коринфяне, ушли и тем помешали успеху, который и перешел на сторону афинян, то есть тамошней демократической стороны. Видя силу последней и слабость стороны аристократической, помощь которой оказывалась бесполезной, спартанцы попытались подойти с другой стороны, призвали к себе Гиппия и хотели с его помощью войти в Афины, но союзники Спарты и тут отказались следовать за нею для восстановления тирана.

Борьба между Спартой и Афинами должна была на время остановиться, и этим перемирием обе республики воспользовались, чтобы усилиться: Спарта бросилась на Аргос; Афины, как держава морская, устремили свое внимание на море и далее на восток, тут они вмешались в борьбу малоазиатских греческих колоний с персами и этим накликали бурю на себя и на всю Грецию.

Здесь мы впервые встречаемся со знаменитою борьбою между Европою и Азиею, — борьбою, которая продолжается тысячелетия с переменным счастьем, смотря по тому, на какой стороне оказывается более нравственных сил. Мы уже видели, что в Греции борьба с Востоком была необходима по самому положению ее; в глубокой древности эта борьба происходила между народами, принадлежавшими к двум различным племенам: семитами — финикиянами и арийцами — греками.

Последним удалось сбить со своих берегов финикиян. Потом вследствие приплыва новых сил к эллинам, вследствие усиленного движения народной жизни среди них они выходят из своих границ и перебрасывают свои колонии в Азию, но последняя не снесла этого наступательного движения со стороны Европы.

Греческие малоазиатские колонии, разделенные морем от метрополии, растянутые по берегу, подобно Финикии, не могли защититься от сильных напоров могущественных азиатских государств и подпали власти сперва Лидии, а потом Персии. Эллинский дух, эллинская энергия могли выразиться только в том, что малоазиатские греки не могли спокойно сносить ига и восставали, причем получали помощь от европейских собратий. Персидские цари не могли не обратить внимания на это обстоятельство: пока за морем существовала свободная Греция, до тех пор малоазиатские берега не могли быть в спокойном владении у персов, и царь отправил большое войско в Грецию против афинян.

Но здесь были другие условия. Конечно, для объяснения неудачи персов мы должны обратить внимание на состав их громадных ополчений: собственные персы могли сдерживать натиск своих соплеменников-греков и меряться с ними силами, хотя и не в равной степени, но персов было немного, остальные же части ополчения великого царя представляли стадо людей, согнанное из разных частей громадного царства, не могшее выдерживать натиска греков, развитых в высшей степени физически и нравственно, противопоставлявших качество количеству.

Но, кроме того, нельзя не обратить внимания на то обстоятельство, что Греция была за морем, а персы не были морским народом, море для них было чуждою, неприятною и страшною стихиею; завезенные в неведомую страну, отрезанные от отечества страшным морем, они находились не в своей сфере и, естественно, теряли дух, ибо вспомним суеверный страх древних перед морем, границею, которую безбожно было для человека переступать. Мы теперь говорим, что моря соединяют народы, горы и степи разделяют их; мы имеем право говорить это, но с ограничением.

Когда известный народ вынужден преодолеть свое отвращение к морю, тогда, разумеется, оно становится посредником между народами, соединителем их; если же необходимости нет, то народ, живущий на морских берегах, не займется мореплаванием, будет питать отвращение к морю и море разделяет народы точно так же, как и степи разделяют их. При одном и том же царе персы напали на Европу: в Скифии остановили их степи, от Греции отбило море.

Марафонская победа, несмотря на все ее значение как первой победы европейского качества над азиатским количеством, несмотря на все одушевление, какое она внесла в победоносный город, не спасла Афин и Греции в сознании лучших ее людей, ибо надобно было ждать, что великий царь не замедлит наводнить маленькую страну своими полчищами, причем никакая храбрость и никакое искусство не помогут, как и доказали Термопилы. Великий человек указывает афинянам на море, требует усиления флота; оракул указывает на деревянные стены, которые должны спасти Афины, и Фемистокл толкует, что эти деревянные стены означают корабли. Море начало свое дело, начало крушениями персидских кораблей уравнивать силы врагов, по словам Геродота; афиняне покинули свой город, перебрались на корабли, и Саламин оправдал их надежды на деревянные стены; великий царь оставил злую страну, покинув свое войско на жертву расслабляющему чувству тяжести своего положения в далекой, потому что заморской стране, среди народа, страшного своим качеством, и качество во второй раз восторжествовало над количеством, лишенным нравственных сил, искусства, лишившимся и вождя в начале битвы.

Афиняне, жители города, дважды истребленного врагом, делаются главным народом Греции благодаря морю, которое дало им такое важное значение, помогло так скоро восстановить и увеличить свои силы. Подобно Спарте, Афины по условиям, господствовавшим в Греции, пролагают путь к своему могуществу посредством союза, во главе которого становятся, материальными силами которого пользуются для своего блестящего развития. Но Спарта тут в челе своего пелопонезского союза; столкновение между ними было неизбежно. Борьбу между Афинами и Спартою можно разделить на две половины: до Персидских войн и после них, или так называемую Пелопонезскую войну.

В первую половину спартанцы чувствовали свою силу и цари их отважно вводили войско в Аттику, тем более что в Афинах были преданные им люди, но после Персидских войн обстоятельства переменились: Афины стали сильнее, и в Спарте медлят начатием войны; Спарту торопят союзники, которым страшно могущество Афин, стремление их к преобладанию и захвату; коринфяне играют тут главную роль: по своему положению между Пелопонезом и Аттикою, между двумя самыми сильными республиками, они хотят поддержать свою самостоятельность и благосостояние, не допуская до преобладания ни Афин, ни Спарты. Мы видим, что в первую половину борьбы коринфяне не допускают спартанцев до торжества над Афинами; теперь же, когда могущество Афин стало страшно, те же коринфяне побуждают спартанцев вооружиться против Афин.

После долгой борьбы Спарта восторжествовала; оракул воспретил победителям воспользоваться своею победою, разрушить падший город. «Не должно выкалывать у Греции одного из двух глаз», — говорил оракул. Но у Греции были повреждены оба глаза; и победители и побежденные были одинаково истощены страшною борьбою, и это истощение их вело Грецию к падению. Бессилие победительницы — Спарты высказалось в ее неудачной борьбе с Фивами, которые сами обязаны были своим возвышением только личным достоинствам Пелопида и Эпаминонда, после которых они возвращаются к прежней незначительности. Мы видели, что после Троянской войны истощение в Греции было восполнено приливом эллинского воинственного народонаселения с севера, движение возобновилось и усилилось дорическим нашествием.

И теперь после истощения Греции от Пелопонезской и других междоусобных войн происходит движение с севера — македонское движение, которое, по-видимому, дало новое значение греческой жизни, собравши ее силы для наступительного движения на Восток, имевшего следствием разрушение Персидской монархии и господство европейских ариев в Азии и Африке. Но это македонское движение было не чисто греческое и происходило в таких формах, от которых давно отчуждилась Греция; оно происходило вследствие только личных стремлений двух варварских царей, усыновленных греческой цивилизацией; наконец после кратковременного македонского влияния Греция явилась с прежней слабостью.

Мы в другом месте взглянем на подвиг Александра Македонского и его следствия, а теперь обратимся к движению греческой мысли и влиянию его на общество.

Мы видели, что греческое общество основалось на других началах, чем общество восточное; в основу общества восточного легло начало семейное или родовое, в основу общества греческого — начало дружинное, товарищество.

В огромных монархиях Востока целое слишком сильно давило на части, вследствие чего личность не могла развиться; целое, единство преобладало. и превозмогал один человек, представитель этого целого, этого единства; государство — это был он, один человек; все другие были части целого, живою собственностью одного, рабами. частью и даже не только частью, но и полною принадлежностью имевшей одно с ним существование, по приведенному выше выражению Аристотеля.

Но в мелких государствах Греции, основанных богатырскими дружинами, этого давления целого на части быть не могло; вместо впечатления единой силы, поднимавшейся над всеми и пред которою все равно исчезали в своем ничтожестве, являлось впечатление равенства многих сил вследствие равенства многих вождей, собиравшихся для общего предприятия; подле вождей — толпа храбрых товарищей, которыми силен и славен вождь, с которыми он должен считаться. Идет движение беспрерывное, подвиг совершается постоянно, в ограниченной местности, на виду у всех; человек личными достоинствами может подняться высоко, герои включаются в число богов. Кроме борьбы настоящей человек может выказать свои достоинства на играх, куда собирается народ из целой Греции, победитель превозносится похвалами, получает важное значение.

Победы на играх прокладывают дорогу к победам на другом поприще.

Наконец цари исчезают, аристократия уступает демократии, и это дает новое побуждение к развитию личности указанием каждому сильному личными средствами человеку высшей цели. достижения первого места в государстве с каким бы то ни было значением и именем или и без имени. Искусство, служа выражением народной жизни, является для того, чтобы дать новую силу началам, уже обнаружившимся в жизни. Мы говорим о значении «Илиады» для греческой жизни — поэмы, на которой воспитывались греки и содержанием которой служило описание бедствий, происшедших от бездействия оскорбленного героя, не хотевшего признать право сильного. Впоследствии драматические произведения, к которым были так страстны греки, воспитывали в них то же чувство личной независимости.

Эсхил выставил это чувство в Прометее, который не хотел преклониться пред Юпитером; Софокл пошел еще дальше: он оставил сферу богов, титанов и героев и выставил чувство независимости, непреклонность пред силою в слабой девушке, которая, невзирая ни на какие запрещения, исполняет то, что считает своим долгом. «Илиада», «Прометей» и «Антигона» представляют самые сильные проявления греческого духа в мире искусства. Наконец, Персидские войны, эта знаменитая борьба развитой личности, борьба качества с подавляющим количеством опять могущественно содействовала развитию личности, особенно у тех из греков, которые купили торжество с наибольшими пожертвованиями, которые два раза видели истребление своего города и потому могли так прометеевски отвечать персидскому вождю на его предложение отдельного мира.

Таким образом, в Греции, и преимущественно в Афинах, все соединились для того, чтобы дать личности самое сильное развитие. Но известное начало, пользуясь благоприятными условиями, стремится развиться до крайности, так и в Греции мы видим крайнее развитие личности. Зло было понятно, и греческая мысль выставила противодействие, но безуспешно: откуда же проистекла эта безуспешность?

Личность при благоприятных условиях в обществе для своего развития сдерживается в своих крайних стремлениях нравственным началом, которое тогда только сильно, когда находится в связи с началом религиозным. Но греческая религия не могла дать нравственно крепкого основания. Грек благодаря развитию своей жизни освободился от азиатского представления о божестве как о гнетущей силе природы, которая действует деспотически, пред которою человек ничто, в угоду которой женщина считает обязанностью жертвовать своим стыдом, а мужчина — полом. Греческий антропоморфизм вносит на Олимп человеческие отношения, сдружает человека с божеством, приравнивает их друг к другу; человек благодаря геройству поднимается до божества, но зато божество понижается; грек живет со своими божествами слишком по-товарищески, запанибрата.

Греческие божества — изящные люди, но не безгрешные, не внушающие уважения своею высокою нравственностью и не требующие в этом отношении подражания себе; у греческих богов дети на земле, следовательно, у них здесь свои личные интересы, борьба за эти интересы, а подобные отношения, разумеется, уничтожают божественное, независимое положение. Восточные боги, как восточные деспоты, жили в отдалении от простых смертных, окруженные обаянием таинственности; даже египетское божество-животное сохраняло это обаяние, ибо человек не мог проникнуть во внутренний мир таинственного существа. Грек нарушил обаяние таинственности, вывел наружу все олимпийские проказы. Унижение божества чрез придание ему человечности не в высших, нравственных, духовных проявлениях естественно вело к отрицанию такого божества, давало выход разлагающей силе мысли, а греки принадлежали к тому племени, которое и в отдаленной Азии, в замкнутой и богатой Индии, давящей дух громадностью и роскошью природных форм, умело обнаружить деятельность мысли, не ограничиваясь переданными религиозными воззрениями.

Тем более эта деятельность должна была обнаружиться у греков при особых условиях их исторической жизни, и прежде всего при условии движения, перемены политических форм. Греческий религиозный процесс закончился гомеровским временем, но греческая политическая жизнь продолжала развиваться; те земные отношения, по которым образовались отношения олимпийские, изменились, и, естественно, не могло быть сочувствия к тому, что представляло уже прошедшее, отвергнутое, а между тем разлагающая сила мысли получала все большее и большее развитие. Прежде всего греки по своему положению в небольшой приморской стране, находящейся в близком расстоянии от Азии и Африки и волнуемой внутренними движениями и столкновениями народов, должны были выселяться, заводить колонии, знакомиться со многими чуждыми народами.

Это обстоятельство, расширявшее горизонт, сильно действовало на даровитое, живое, пытливое и впечатлительное племя, представителями которого были поморцы — ионяне, афиняне. Грек на Востоке встречается с богатою цивилизациею, производящею сильное впечатление громадностью и особенно древностью своих памятников; его внимание останавливается на религии; язычник легко подчинялся чуждому верованию, легко поклонялся чужому богу, потому что убеждение в единстве бога ему не препятствовало. Грек также с уважением относился к религии чуждых народов, но он смотрел на дело иначе; он сильно развит вследствие движения своей жизни, он привык думать, привык критически относиться к таким явлениям, к каким на Востоке критически не относились, как, например, к политическим формам.

Разнообразие этих форм на малом пространстве Греции дало ее жителям возможность сравнивать и рассуждать о достоинстве или недостоинстве той или другой формы, что, разумеется, сильно развивало мыслительную способность и приготовило то философское настроение, которым отличаются греки: «Эллины премудрости ищут». С этим-то исканием премудрости, с этою-то развитою мыслительною способностью, с привычкою критически относиться к явлению, допросить, как, что и почему, является грек на Востоке. Путешествующий грек-мыслитель, мудрец, представляет нам в высшей степени любопытное явление.

Привычка видеть разнообразие форм народной жизни у себя тянет грека с возбужденною мыслию дальше, посмотреть другие народы, познакомиться с другими формами жизни, посравнить, найти сходство и отличие, тогда как для восточного человека однообразие политических форм необходимо уничтожало подобное стремление. С исканием премудрости грек отнесся и к религиям Востока, начал сравнивать, находить общие черты со своими, греческими верованиями, искать одного общего источника; здесь, как обыкновенно бывает, мысль останавливается прежде всего на заимствовании; при виде двух одинаковых явлений у разных народов первое, легчайшее объяснение состоит в том, что один народ заимствовал известное верование, обычай у другого; возвыситься до предположения общих законов, производящих одинаковые явления всегда и повсюду, человек сначала не может.

Таким образом, грек при объяснении одинаковых религиозных воззрений, одинаковых мифов у разных народов остановился на заимствовании одним народом у другого. Младший по происхождению и по цивилизации народ должен был заимствовать у старшего, греки должны были заимствовать у восточных народов, у последних надобно доискаться источника.

Уже одно убеждение, что верования, в которых воспитался человек, заимствованы, чужие, ослабляет эти верования, делая их предметом исследования, заставляя следить, как с течением времени они изменялись, как древнейшим, заимствованным присоз-давались новые. Мысль берет верх, чувство ослабляется. А тут еще новый удар. Пытливость влечет в страну чудесных памятников древнейшей цивилизации, в Египет, а здесь жрецы внушают, что все заимствовано от них, но чему верует народ, это только символы, что суть всего дела известна им одним, жрецам, что, пожалуй, они скажут на ухо умному человеку, который уже и без того подозрительно посматривает на разные религиозные обычаи и обряды, но объявлять об этих вещах всем бесполезно и опасно, народ должно держать в неведении, оставляя мудрость для посвященных.

Геродот представляет нам образец грека, который благодаря знакомству с чужими религиями и внушениями египетских жрецов относится скептически к народным верованиям греков, древнейшие верования пелазгов считает заимствованными из Египта и в эллинском Олимпе видит создание поэтов. Он объясняет мифы, говорит, что черные голуби додонские были две иностранные женщины, которых чуждый язык мог показаться языком птичьим, ибо как в самом деле могло быть, чтобы голубь издавал членораздельные звуки; и так как говорится, что голубь был черный, то это значит, что женщина была египтянка. Проговариваясь подобным образом в разных случаях, высказывая свое свободное отношение к религиозным преданиям, Геродот простодушно оговаривается, что о таких вещах не следует распространяться: «Если бы я захотел сказать, почему египтяне воздают животным божеские почести, то я бы коснулся религии и вещей божественных, но я особенно избегаю таких разговоров, и если я кое-что сказал, то должен был сделать это по необходимости».

Таким образом, сближение с Востоком и его религиями наносило удар греческой религии, эллинскому антропоморфизму, разлагало его. Но греческая мысль не могла остановиться на этом отрицании, на этом разложении, и вот среди азиатских греков, на которых восточные воззрения прежде всего подействовали и у которых по их страдательному политическому положению было более возможности отрешаться от практической жизни, начинается такая же умственная работа, какую мы уже видели у арийцев в Индии, «работа над объяснением происхождения мира».

Народные религиозные воззрения не стесняют этих мыслителей; они не верят в олимпийцев, знают, что эти народные греческие верования суть искажения первоначальной религии, в большей чистоте сохранившейся на Востоке и состоявшей в поклонении силам природы. Но что такое природа и ее силы? как произошли они? Одни объявили, что все существующее произошло из влаги, что божества, в которые верит народ, суть басни; божество есть душа вселенной, движущая сила вещей, отдельно от них не существующая. Таким образом, мы опять встречаемся с знакомым нам брамаизмом или пантеизмом. По другим, это управляющее, божественное начало мира, противоположное материи, был воздух как дух; по иным — огонь, творческая, всепроникающая и всепоглощающая сила, которая преимущественно проявляется в душе человеческой.

Некоторые указывали на происхождение мира из атомов, простых, неделимых первоначальных тел; все существующее проникается тонкими огненными атомами, которых всего более находится в человеке. По иным, первое движение атомам дано было высшею разумною силою, существующею отдельно от материи; иные принимали четыре основные элемента: огонь, воздух, землю и воду, которые приводятся в движение двумя силами — любовью и ненавистью или борьбою; из соединения и разделения произошло все существующее.

Все эти мнения или учения исходили от мудрецов или философов, которые провозглашали их как произведения свободной мысли лица, не давая им никакого религиозного освящения, противополагая их народной религии, прямо вооружаясь против них, провозглашая Гомера и Гезиода исказителями религии, которые в своих поэмах приписали богам то, что считается постыдным между людьми.

Были попытки в Южной Италии, или в так называемой Великой Греции, дать одному из философских учений, именно Пифагорову, религиозное освящение, составить орден из лучших, образованнейших людей, посвященных в тайны учения, которые бы управляли непосвященною и потому презираемою толпою, но эта попытка не увенчалась успехом.

Вообще же все эти философские учения или мнения были следствием сильного развития личности в Греции и, как обыкновенно бывает в истории, в свою очередь содействовали сильнейшему ее развитию. Разрушение народных религиозных верований, произведенное философией, которая на их место не могла поставить ничего прочного, освященного, имевшего всеобщий авторитет, дававшего правило жизни, но породила множество разнородных, спорных мнений о важнейших вопросах жизни, должно было естественно навести многих на мысль, что всеобщих истин нет, нет и общих нравственных правил, сдерживающих каждого человека и определяющих его деятельность. Следовательно, каждый человек составляет отдельный, вполне независимый мир, имеет свой собственный взгляд на все и свои исключительные личные цели, достижение которых есть главная его задача; объективной истины нет; истинно то, что отдельный человек в известное время считает истинным; средства отдельного человека составляют мерило всего; если средства отдельного человека велики в сравнении с средствами других людей, то он имеет полное право стремиться к господству над ними, к тирании.

Таков был необходимый результат, к которому должно было прийти крайнее развитие личности в Греции, и преимущественно в Афинах. Разумеется, подобные мнения, как всякие мнения, должны были распространиться между людьми мыслящими или так называемыми образованными, способными останавливать свое внимание на высших вопросах жизни, должны были распространиться между людьми, посвятившими себя наставлению, обучению других преимущественно в ораторском искусстве, которое так надобилось в Греции, и особенно в Афинах. Такие люди назывались софистами, от которых изложенное учение и получило свое название.

Но разрушительное влияние на общество так называемого софистического учения вызвало противодействие, которое явилось из среды тех же софистов, то есть людей, занимавшихся наставлением других. Сократ, в школе которого обнаружилось это противодействие, являлся для современников таким же софистом, какой выведен был и на сцену Аристофаном, несмотря на все старание его выделиться из среды софистов учением и поведением; например, он не брал денег за свое учение и не странствовал из города в город, подобно другим знаменитым софистам.

Противодействуя господствующему между софистами учению, Сократ должен был вооружиться против доведенного до крайности развития личности, то есть должен был утверждать, что есть общие, непреложные истины, есть нравственные правила, обязательные для всех, правила, без признания и соблюдения которых общество не может существовать. Он полагал различие между «благочестием и безбожием, благородством и неблагородством, справедливостью и несправедливостью, храбростью и трусостью» и т. д.; рассматривал все это независимо, признавая в каждом человеке врожденную способность дойти до правильного различения всего этого при хорошем руководстве, тогда как в господствующем между софистами учении все это смешивалось, могло переходить одно в другое, смотря по обстоятельствам, и в человеке не признавалась способность различения хорошего от дурного независимо от его непосредственного чувства.

Последователь так называемого учения софистов говорил:

«В большинстве вещей природа и закон находятся в противоположном отношении друг к другу; по природе хуже всего претерпеть несправедливость, а по закону хуже всего сделать несправедливость. Претерпеть несправедливость от другого недостойно свободного человека; несправедливость может снести только раб, которому лучше умереть, чем жить, ибо, претерпевая несправедливость и оскорбления, он не в состоянии защитить себя и тех, кого любит. Законы произведение людей, слабых личными средствами, но многочисленнейших. Постановляя законы, они думали только о себе, о своих интересах; чтобы напугать людей, сильных личными средствами, которые могли бы приобрести власть над другими, они говорят, что преимущество есть вещь нехорошая и несправедливая и что человек, стремящийся к могуществу, поступает несправедливо; по своей слабости они стремятся к равенству. Таким образом, по закону несправедливо приобретать власть над другими, но по природе справедливо, чтобы лучший и сильнейший имел более, чем худший и слабейший. Мы берем с детства лучших и сильнейших между нами, образуем их и укрощаем, как львят, внушаем им, что надобно чтить равенство и что в этом заключается прекрасное и справедливое. Но как скоро явится человек с могущественною природою, разобьет он все эти оковы, потопчет ногами наши писания, наши законы, противные природе, и возвысится над всеми как господин, он, которого мы сделали рабом, — тогда-то воссияет справедливость по закону природы. Для счастия жизни нужно разнуздывать свои страсти, а не сдерживать их и посредством своего мужества и ловкости быть в состоянии удовлетворять им. Большинство людей не в состоянии этого сделать, и поэтому-то они осуждают тех, которые этого достигнуть могут.

Они говорят, что неумеренность есть вещь дурная, сковывают людей, имеющих лучшую природу, и, не будучи в состоянии удовлетворять своим страстям, воспевают умеренность и справедливость. А для тех, которые имели счастие родиться в семействах царских или которые от природы получили способность сделаться вождями, тиранами или царями, для таких что может быть постыднее и вреднее умеренности? Тогда как они могут беспрепятственно наслаждаться всеми благами жизни, неужели сами свяжут себя законами, суждениями и порицаниями толпы?»

Сократ и его ученики именно хотели овладеть львенком, укротить разнуздавшуюся личность, которая, опираясь на природу, грозила разрушением обществу. Софисты поставили вопрос о противоположности между природою и законом, то есть между стремлениями отдельного лица и стремлениями общества, — вопрос, который вызовет знаменитый ответ, что человек есть животное общественное, что общество условливается природою человека и потому природа не может находиться в противоположности с законом. Вследствие крайнего развития личности и ее неумеренных требований, высказанных софистами, поставлен был вопрос об отношении личности к обществу, великий вопрос, который находится на первом плане в истории человечества. Вполне удовлетворительного решения его мы не можем ждать на земле при сознании несовершенства всякого дела человеческого, сознании, горечь которого подслащивают указанием на бесконечность развития, хотя и не все могут удовлетвориться этим подслащиванием.

Мы можем только наблюдать, как и где вопрос решался более или менее удовлетворительно. Мы должны признать за греческими мыслителями заслугу постановки вопроса, причем они сейчас же и принялись за его решение, но сколько-нибудь удовлетворительного решения его мы ожидать не вправе, потому что мы присутствуем здесь при борьбе мнений и направлений, причем одно направление, доведенное до крайности, вызывало реакцию. Реакция крайнему развитию личности, выразившемуся в учении софистов, высказалась в учении Сократовой школы.

В политическом устройстве, предложенном этою школою, дуга была перегнута в противоположную сторону. Желая противодействовать крайнему развитию личности, перешли должные границы и не признали прав личности, слишком стеснили ее в пользу общества; на человека взглянули как на несовершеннолетнего, неспособного, иметь семейство и собственность и устроили общество, как школу с учителем, философом в челе управления. Понятно, что это устройство, предложенное знаменитым учеником Сократа, должно было остаться в числе утопий, но мысль о подобном устройстве не умирает, а заявляет себя всякий раз, когда ум человеческий, истомленный трудностью задачи определить сколько-нибудь правильно отношения отдельного лица к обществу, прибегает к отчаянным средствам выйти из затруднения.

Человек по природе своей должен жить в обществе, но, вступая в связь с другими людьми, он необходимо должен поступиться частью своей свободы, частью своих прав в пользу других, в пользу общества. Но сколько он должен уступить и сколько оставить за собою для сохранения равновесия между личностью и обществом — в этом весь вопрос. Софисты говорили, что человек не должен ничего уступать обществу, если он родился львом в сравнении с другими, то и должен брать львиную часть, не делясь с другими, слабейшими. Сократ и его ученики, вооружаясь против этого учения, заставили человека уступить слишком много, заставили его идти в кабалу к обществу за обеспеченное содержание.

Эта обеспеченность содержания так привлекательна, что в обществах неразвитых заставляла свободного человека продаваться в рабство, идти в кабалу, в обществах же развитых, где рабство человека другому человеку уже немыслимо, заставляет мечтать о рабстве более благовидном, рабстве обществу. При определении отношений отдельного лица к обществу не должно упускать из виду, что для благосостояния этого общества права личности должны быть строго охранены, чтобы отдельное лицо, ведя общественную жизнь, служа обществу, сохраняло при этом свою самостоятельность, свой отдельный, независимый мир.

Для этого три средства, три, так сказать, замка или крепости, которые защищают свободу и самостоятельность отдельного лица: это религия, семейство и собственность.

Религия поддерживает в человеке сознание своего нравственного достоинства, не дозволяя ему уступать несправедливым требованиям общества, ставя перед ним высший мир, высший суд, к которому он апеллирует, будучи недоволен земною неправдою. Вера в духовное начало, в личное бессмертие дает человеку свободный, самостоятельный, царственный взгляд на общественные отношения, заставляет его требовать только такого определения их, какое согласно с человеческим достоинством, не позволяет рабствовать пред земною силою.

Семейство есть самостоятельное общество в обществе, необходимое для поддержания в человеке его самостоятельности. В это убежище стремится он от порабощения и поглощения, которым грозит ему общество, если он постоянно пребывает в нем; здесь он дышит свободно, чувствуя себя не частью огромного целого, в котором он исчезает, не колесом, не винтом в машине, но существом самостоятельным, центром особого мира, здесь он сам, по русскому народному выражению.

В обществах неразвитых семейство имеет уже слишком большое значение; здесь оно слишком обширно, развиваясь в род, который заслоняет для человека общество, суживает развитие его сил. Общество, развиваясь, теснит род, обрывает его, переводит обязанности человека к роду на обязанности к себе.

Все это очень хорошо, но есть предел развитию общества в этом отношении; горе ему, если оно захочет перейти законную грань и нарушить святыню семейства.

Что касается отдельной собственности, то она неразрывно связана с семейством и вместе с ним поддерживает самостоятельность человека, давая ему сильное побуждение к деятельности в возможности располагать результатами этой деятельности.

Семейство и собственность будут всегда отличием совершеннолетнего человека, и стремление отнять семейство и собственность будет всегда противно человеку, как стремление низвести его из совершеннолетия в положение недоросля, школьника.

Сократова школа в своем политическом учении перешла законную грань: стремясь сдержать безграничное развитие личности, в пылу спора с поборниками этого развития она не заметила, как вместо сдержки провозгласила порабощение личности. В республике Платона нет ни семейства, ни собственности, но Платон имеет дело с одними воинами и тем дает знать, что при построении своей республики он имел в виду военное братство, лагерь или казацкий кош, называвшийся Спартою. Философ предполагал и уравнение полов, указывая на собак, у которых и самцы и самки одинаково пригодны на охоте и для охранения стада. Философ забыл, что человек не собака, что он подчиняется закону развития, по которому различие полов необходимо предполагает разделение занятий.

В истории Греции, и преимущественно Афин, Сократова школа имеет то значение, что в ней высказалась реакция национальному направлению, которое состояло именно в развитии личности. В этом отношении греческая жизнь представляла противоположность жизни восточной: на Востоке человек не сознал своей личности относительно божества и при всех усилиях мысли решить вопросы о происхождении сущего, о происхождении добра и зла кончил тем, что отрекся от личного существования как ложного и поставил целью жизни — прекращение его, слияние частицы с целым.

Это восточное представление о человеке как о части целого, о собственности, о рабе (мы видели связь этих представлений у Аристотеля), господствовавшее в религии, господствовало и в мире политическом: и здесь человек является частью целого, собственностью, рабом, а это целое, государство, было олицетворено, воплощено в одном человеке; то стремление, которое высказалось в знаменитых словах «государство — это я», было на Востоке осуществлено. Панархизм соответствует пантеизму — и оба убивают личность; поэтому Гоббес, проводивший всюду панархический взгляд, совершенно последовательно говорил, что государь не есть глава государственного тела, а душа его; точно так и в пантеизме божество есть душа вселенной, своего, на Востоке — от старческой дряхлости: отжившая Греция и мертворожденные государства, образовавшиеся из распадения Александровой монархии, были легкой добычей римских легионов, и, таким образом, одно из арийских племен, поселившееся в Европе, в Италии заканчивает историю древнего мира образованием всемирного государства.

Первоначально глава рода есть жрец; жречество происходит, когда божество известного рода, кумир, храм случайным образом получает особенное значение и члены рода, среди которого он находится, получают исключительно жреческое значение. Образование дружины из членов различных родов, разумеется, способствует более всего появлению общих божеств, общего богослужения, причем вождь, естественно, является жертвоприносителем, жрецом; отсюда царь, когда он образуется из вождя, всегда полководец и жрец.

б) Рим

Относительно внешней истории Рима можно и ограничиться этим кратким очерком, но внутренняя его история представляет любопытные стороны, на которых должно остановиться. С малолетства привыкли мы представлять себе Рим двойственным городом, в котором жили две постоянно враждовавшие между собой части народонаселения — патриции и плебеи. Но откуда же эта двойственность и эта борьба? Мы не считаем себя вправе усваивать легкие приемы позднейшей исторической критики относительно древней римской истории: после разрушительной оргии, начавшейся с легкой руки Нибура, уставши рубить направо и налево, растерявшись в мелочах, превративши все в хаос разноречивых мнений и толкований, некоторые историки приняли легкий способ разделаться с этой путаницей и зачеркнули древнейшую историю как баснословную. Мы не осмелимся отнять смысл и историческую основу у представлений великого народа о своем прошедшем, несмотря на разноречия и вымыслы, от которых, впрочем, не свободны бывают и известия о событиях вчерашнего дня; мы дерзнем обратиться к известиям о римских царях, даже к известиям о Ромуле!

Известия о древнейшем периоде римской истории, о царском периоде, драгоценны для нас потому, что нигде нагляднее не представляется борьба между началом родовым и дружинным. Как в Греции в преддверии ее истории мы видим сильное движение народов с севера на юг, движение, всегда благоприятствующее выходу из родового общества людей, наиболее способных к движению, подвигу и образованию из них дружин, так и в Италии в преддверии римской истории мы видим такое же сильное движение с его последствием образованием дружин. По обычаю так называемой священной весны (Ver sacrum), часть молодых людей высылалась за границы известного владения и должна была сама отыскать новое отечество и овладеть им. Эти изгнанники, долженствовавшие необходимо образовать из себя завоевательную дружину, были посвящены подземным богам, преимущественно Марсу.

Предание указывает в Италии народ бруттиев, составившийся из сбродной дружины, из беглецов всякого рода, и герой, давший свое имя этому народу, был Брут, сын Марса; указывается еще другой подобный же народ, мамертинцы, также ведший свое происхождение и имя от Мамерса, или Марса.

Но понятно, в какой противоположности и враждебности должны были находиться эти сбродные дружины к родовому обществу. Члены рода кроме кровной связи были соединены общим служением одним и тем же домашним богам, то есть душам предков. Где предки-боги преданы земле, там устраивается неподвижный очаг, огнище, жертвенник для этих божеств; около этого жертвенника живет семья, развивающаяся в род, все члены которого находятся под покровительством родных своих богов, душ умерших предков, сожительствующих с ними, но за это покровительство домашние боги требуют от своих потомков постоянного покорма, поминок. Человек, удалившийся из рода, тем самым лишался покровительства родовых богов, являлся не только сирым, беспомощным относительно людей, но и относительно богов, человеком без предков, оторванным от всех самых священных связей, он был чужой для всех.

Понятно, что такое беспомощное положение заставляло человека искать помощи в самом себе, развивало его силы, заставляло его искать связи с людьми себе подобными и устраивать общество на других началах; но понятно также, с каким презрением и отвращением должны были смотреть на такого безродного и вместе безбожного человека отцы (patres) и отецкие дети (patricii). Они могли принять еще такого человека, приобщить к семейству, то есть допустить до семейного богослужения, если он соглашался принять подчиненное положение или раба, или работника, клиента, но никак не могли спокойно допустить, чтоб такой чужой, безродный и безбожный человек помышлял о равенстве с ними, отецкими детьми.

Первоначальная история Рима указывает нам живущими вместе, в одном только что основанном городе, эти два рода людей, столь противоположных друг другу; с одной стороны, указывает общество, основанное на строгих родовых началах, общество патрицианское, с другой, подле него — толпу людей пришлых, безродных, всякий сброд, plebs. И эти два рода людей не вступают в явную борьбу между собой; связью между ними служит одна общая власть, царь.

Первый царь — Ромул, которому приписывается основание города. В каком же отношении находится он к обоим началам: родовому, патрицианскому, и дружинному, плебейскому? Предания выставляют его явно враждебным первому, явно доброжелательным второму. Прежде всего кто он, этот Ромул с братом своим Ремом? Они безродные, не могут указать отца, не отецкие дети; они дети преступления, дети весталки, нарушившей обет девства, и хотя предание дает им в отцы Марса, но мы уже знаем, что это значит, и в глазах патрициев они остаются рожденными от блуда.

Таким образом, в Ромуле мы имеем дело с представителем дружинного начала, с вождем дружины. Он в своем городе открывает убежище для всех безродных и бездомных, для всех добровольных изгнанников, убежище, которое в глазах патрициев является не иначе как поганым (infame asylum). Разумеется, отецкие дети не могут выдавать своих дочерей за такую голытьбу, за таких безродных и безбожных людей, и плебеи похищают себе женщин, отчего у них происходит борьба, а потом сделка с сабинцами, отличавшимися строгим родовым бытом.

Но борьба не прекратилась: «Ромул был приятнее толпе, чем отцам, и более всего был приятен воинам». Отцы убили неприятного им покровителя толпы и вождя дружины. Отцы возводят в царя своего — Нуму Помпилия, «мужа благочестивого и боголюбивейшего», первым делом которого было уничтожение целеров, избранной дружины Ромула. Но борьба между родовым и дружинным началом только что начинается, и смена царей соответствует торжеству того или другого: после Нумы видим Тулла Юстилия — потомка товарища Ромулова; после Тулла Юстилия видим Анка Марция, внука Нумы. Но Анк принужден принять дружину, вождем которой был этрусский изгнанник Тарквиний (Приск). Тарквиний становится начальником, трибуном целеров и по смерти Анка становится царем, тогда как сыновья Анка принуждены бежать. Тарквиний убит, но царем является трибун целеров, Сервий Туллий.

Происхождение этого знаменитого царя так же таинственно, как и происхождение Ромула; одна сторона приписывает ему божественное происхождение, другая — незаконное: он сын рабы, плод любодеяния, но сохранилось предание, что он был товарищ целера Вибенны, трибуна целеров при Ромуле, принужденного удалиться из Рима. Сервий Туллий с остатками целеровой дружины пришел снова из Этрурии в Рим; Сервий Туллий гибнет от внука Тарквиния. Этот внук, Тарквиний Второй, или Гордый, становится царем, при нем дружина, и при дружине необходим трибун целеров, Юний Брут, который уже ссорится с царевичами за наследство престола, но дело оканчивается тем, что Брут почему-то отказывается от этого наследства и соединяется с патрициями для изгнания Тарквиния и для уничтожения царского достоинства.

Каковы бы ни были побуждения, заставившие трибуна целеров и родственника Тарквиниев, Юния Брута, войти в сделку с патрициями и вместо царского достоинства удовольствоваться временным преторством или консульством, сознание ли невозможности бороться с Тарквинием, не соединивши тесно своих интересов с интересами патрициев, только благодаря этому соединению интересов царский период римской истории прекращается, Рим является республикой аристократической, потому что у патрициев все права, почести и выгоды, а плебеи лишались в царе человека, который, опираясь на них в борьбе с отцами и отецкими детьми, естественно, старался дать им значение и силу. Такое поведение царей относительно плебеев необходимо развивало в последних сознание своего гражданского значения, заставляло тем более оскорбляться неравенством своего положения с патрициями и стремиться к уравнению.

Эти стремления и борьба за права с целью уравнения прав представляют явление западное, европейское, которое в древнем мире особенно выпукло выказывается в римской истории, что и дает ей важное значение. На Востоке — или касты, которые вечно остаются в разрозненности, низшие вечно довольствуются своими правами или терпеливо сносят отсутствие всяких прав, здесь религия, имевшая преобладающее влияние при определении общественных отношений, дала им характер неподвижности; или, там, где не образовались касты, все народонаселение было уравнено общим бесправием перед одним человеком, который по произволу мог возвышать и понижать, рабу, даже иностранцу давать первенствующее значение и потом в минуту гнева казнить, терзать его как последнего раба.

Только в поморских государствах Азии и Африки (Финикии и Карфагене), и особенно на европейской почве, в Греции и в Риме личное движение человека, а следовательно, и движение общественное так сильны, что ни жрец во имя божества, ни властитель светский не могут остановить их, отчего происходят столкновения прав, борьбы, стремления к уравнению и усиленная жизнь общественная.

В Риме мы видим людей полноправных и бесправных, одних подле других, причем последние не рабы, потерявшие сознание о праве и человеческом достоинстве, а свободные, развившие свои силы движением, подвигом. Полноправные для сохранения своего положения хотят стать на религиозной почве как члены освященных родов; почва действительно твердая, преимущество громадное, но нет твердыни, которая бы устояла против постоянного прибоя волн европейской жизни. Подле сбродная толпа пришельцев, безродных, а потому безбожных; они стучатся в святилище; не пустят волею, не пойдут на сделку — войдут и силою.

Древнейшие предания Рима указывают нам прямо на сделки, обличающие практический смысл народа и в свою очередь развивающие практический смысл. Сам царь по его отношениям к патрициям и плебеям был результатом сделки. Патриции — естественные охранители существующего порядка, враги движения, друзья покоя, мира, но царь хочет силы, которая дается военными подвигами, завоеваниями; для этого он нуждается в дружине, войске, плебеях; ему легко относиться к ним: это люди бесправные, несамостоятельные, они смотрят только из рук царя, своего покровителя; плебеи для царя — свои люди. Царю важно дать большое значение плебеям, прорвать ими сплоченные ряды патрициев, ввести их в совет стариков, отцов, в сенат.

В древнейших преданиях интересы войска прямо противополагаются интересам отцов, сената. Всегда и везде при общественных движениях, при борьбе полноправных граждан с неполноправными последние стремятся к уравнению с первыми посредством подвига (причины и следствия развития личности). посредством собственности (опять часто причины и следствия развития личности), наконец, посредством могущественных по своим личным средствам и по своему общественному положению людей, которым выгодно или изменять существующий порядок поднятием новых общественных элементов, или по крайней мере выгодно этим поднятием уравновешивать, ослаблять значение людей, издавна пользующихся известными правами.

На Востоке при одной бесправности, при рабстве всех перед одним этот один не имеет побуждений производить общественные движения. перемены: существующий порядок вполне его удовлетворяет. и ему нужно одно упрочить, освятить его религиозным освящением, причем необходима сделка со жрецами, уступка им известной доли власти, влияния, выгод. На Западе перед человеком, поставленным наверху, несколько различных элементов, неровных, находящихся в столкновении друг с другом и находящихся в различных отношениях к нему; отсюда и невозможность безразличия отношений его к ним, он необходимо принимает участие в общественном движении.

Важнейший вопрос в жизни государства, на какой бы степени развития оно ни находилось, — вопрос, который поднимает так много других важных вопросов и способствует тому или другому решению их, есть вопрос о внешней безопасности.

Первой обязанностью гражданина есть обязанность защищать свою землю. свое государство от неприятельского нападения. Но все ли равно должны нести эту обязанность? Решение этого вопроса зависит от государственного устройства и, как обыкновенно бывает. в свою очередь могущественно действует на формы этого устройства, на их изменение.

В первоначальном обществе, состоявшем из свободных и рабов, поднимался первый вопрос: можно ли допустить раба к защите земли, раба, у которого нет прав. который не имеет никаких побуждений охранять тяжкий для него порядок вещей, который ничего не потеряет от перемены господ. которому опасно, наконец, дать оружие в руки? Отсюда исключение раба от обязанности военной службы, которая, таким образом, делается уже правом свободного; раб вооружается только в крайнем случае, и тут необходимое условие этого вооружения — свобода. Но вопрос об обязанности или праве военной службы тесно соединен с финансовым вопросом: война требует издержек. Положим, что в случае успешной войны ратник кормится на счет неприятелей и получает добычу, но все же он должен выходить в известном вооружении, иметь коня.

Таким образом, право военной службы необходимо соединяется с правом иметь средства для нее, иметь более или менее значительную собственность.

Мы уже сказали, что уравнение неполноправных граждан с полноправными происходит посредством собственности, то есть человек богатый, но худородный и потому неполноправный стремится в ряды родовитых, знатных и полноправных. Это стремление достигает своей цели именно потому, что человек худородный, но богатый равняется, а иногда и превосходит родовитого человека своими средствами нести военные тягости, защищать землю.

Так, во имя этой-то способности произошло в Риме поднятие богатых плебеев в высшие классы, характеризующее так называемое устройство Сервия Туллия.

В древнейший, следовательно, период римской истории, в период царей, уже произошло это движение лучших, то есть богатейших, плебеев в верхние ряды, произошло уравнение. Это уравнение относится к царствованию предпоследнего царя, и потому понятно, почему свержение последнего царя, Тарквиния Гордого, совершилось так легко, не встретило сопротивления в плебеях, которые были лишены своих представителей, лучших, богатейших людей, довольных своим положением, не нуждавшихся в дальнейшем движении, имевшем совершаться с помощью царя.

Кроме того, согласие плебеев на переворот было обеспечено тем, что при изгнании Тарквиния лучшие, то есть богатейшие, из них были приняты в число сенаторов, хотя бы и с названием приписных (conscripti), но это нисколько не умаляло их значения. Таким образом, знатность и богатство сосредоточивались теперь у патрициев, которые представили настоящую аристократию, лучших людей; понятно, почему теперь попытки к восстановлению царской власти не удались и Брут должен был удовольствоваться консульством и казнить собственных сыновей.

Наконец, не должно забывать приплыва новой силы к патрициям: в Рим переселился могущественный сабинский родоначальник с целым родом своим, Аппий-Клавдий.

Но так как в обществах, об одном из которых идет речь, сильный род обыкновенно обрастает, так сказать, людьми, не связанными кровными узами, но вошедшими извне к членам рода в более или менее подчиненные отношения, закладниками, захребетниками или, как они назывались в Италии, клиентами, то Аппий-Клавдий привел около 5000 людей, способных носить оружие.

Таким образом, Рим в начале республики представляет нам наверху патрициев, то есть знатных и богатых людей, внизу — плебеев, то есть худородных и бедных людей, и борьба, знаменитая борьба между патрициями и плебеями, начинается вовсе не стремлением плебеев к уравнению в правах с патрициями, но столкновениями богатых с бедными, заимодавцев с должниками: беднякам не до уравнения прав, им нужно только обеспечить себя от рабства.

Плебеи были совершенно свободные люди и землевладельцы. Но относительно землевладения различие между ними (или по крайней мере многими из них) в начале республики и патрициями состояло в том, что плебеи, как беднейшие, не имели средств ни увеличивать своей земельной собственности, ни обрабатывать землю посредством рабов, что могли делать богатые люди, а богатство в описываемое время было сосредоточено в руках патрициев, которые могли занимать и часть публичной или государственной земли (ager publicus), ибо имели средства ее возделывать; одного права, которое они себе присвоили, — права занимать государственные земли, было бы недостаточно без средств пользоваться этим правом.

Плебеи если бы даже и имели это право, то им не для чего было брать государственные земли, ибо они не имели средств к их обработке. А тут военная служба: плебей со взрослыми сыновьями сам обрабатывает свою землю и должен покинуть земледельческие занятия при объявлении войны, должен выступить в поход со взрослыми сыновьями вооруженный и содержать себя во время похода; земля остается необработанною; чем же кормить и платить подать? Необходимо входить в долги. Деньги можно занять только у людей богатых, то есть у патрициев, которые не беднели от войны, ибо земли их обрабатывались рабами и за пользование государственными землями они не платят податей.

Патриций даст денег взаймы плебею, но возьмет 8 1/2 процентов; не будет должник в состоянии выплатить денег — обращается в рабство. Скоро положение плебеев, из которых многим, если не большинству, рано или поздно грозило рабство, сделалось невыносимо; которые оставались на свободе, имели средства содержать себя и платить долги — у тех родственники томились в рабстве.

От заимодавцев нечего ждать пощады: это не только богатые люди, это люди знатные, стремящиеся замкнуться в заколдованный круг, куда никто снизу не должен прорываться, которые захватили себе все права, которые считают всех не своих другими людьми или даже не людьми и потому не могут иметь к ним сочувствия, сострадания.

Люди, которые недавно попали в патриции, разумеется, должны были относиться к плебеям хуже старых патрициев, чтобы заставить забыть о своем происхождении, тем более что они-то, вышедшие в знать по богатству, и должны были составлять наибольшее число заимодавцев. Наконец, сострадание, нежелание пользоваться своим правом во всей строгости было опасно для патриция: оно возбуждало подозрение, что патриций желает снискать расположение бедных, толпы для своих властолюбивых целей, для восстановления царского достоинства.

Итак, бедным плебеям нет выхода спокойного, естественного; в таком случае прибегают или к восстанию, или к бегству; плебеи выбирают последнее и целою массою, в 18000 человек, выходят из города. Патриции должны идти на сделку и согласиться на установление плебейских защитников, или трибунов, которые одним словом: «запрещаю» (veto) — могли останавливать сенатское решение или консульский приговор, враждебные плебейским интересам, и, если бы патриции не обратили внимания на их запрет, отказывать со стороны плебеев в платеже податей и в военной службе.

При этом установлении плебейских трибунов мы не видим стремления плебеев к уравнению прав, не видим стремления установить новый порядок вещей, новые законы, которые были бы благоприятны для бедных плебеев, для должников.

Мы видим только поднятие из среды плебеев нескольких лиц — пяти, десяти, которым поручается охрана плебейских интересов, причем они должны действовать, руководясь своим крайним разумением, не имея никакого правила, никакого закона, никакого наказа. Этот личный, так сказать, характер трибунства ведет необходимо к мысли, что все дело сделалось под влиянием известных лиц. Общие выражения: борьба патрициев с плебеями, угнетение плебеев, бедных, должников патрициями, богатыми, заимодавцами эти общие выражения не должны отвлекать наше внимание от подробностей, необходимых по естественному закону явлений.

Как не все патриции были богаты, так не все плебеи были бедняки, задолжавшие патрициям. У патрициев неравенство личное и имущественное сглаживалось равенством прав, общими интересами, участием в правлении, широкостию горизонта как необходимым следствием этого участия; отсюда известное сходство между членами патрицианского круга, — сходство, присущее обыкновенно аристократии, сплоченность между ее членами, возможная уже по самой немногочисленности их, равенство и стремление поддержать это равенство против стремления отдельных лиц к первенству, к господству.

В многочисленнейших низших рядах, среди плебеев, другое: здесь из толпы людей бедных, притесненных, заботящихся только об удовлетворении первых потребностей, о хлебе насущном, выделяются люди достаточные, обеспеченные относительно первых потребностей и естественно стремящиеся к удовлетворению других, новых потребностей, стремящиеся к большему значению, к более широкой деятельности. Это стремление усиливается междоумочностью их положения; равенство между ними и собратиями их исчезло вследствие неравенства имущественного, а плебейское равенство бесправия, конечно, не могло успокоить богатых плебеев; они, естественно, должны были стремиться к уравнению прав, к возможности войти в высшие ряды, получить большое значение; самое простое средство для этого — сделаться официальными представителями плебеев, охранителями их интересов, их вождями.

Такое значение имели трибуны, в которые, естественно, выбирались самые представительные люди, самые богатые и самые способные.

Патриции очень хорошо поняли характер явления, поняли, что Рим нажил себе пять, десять демагогов, из среды которых легко могли явиться тираны; и действительно, трибунат заключал в зародыше империю, отсюда вечное беспокойство и волнение патрициев, ненависть их к учреждению плебейского трибуна-та, стремление уничтожить его. Разумеется, значительное количество плебейских трибунов (пять, десять) было выгодно для патрициев, давая возможность улаживаться с одними против других; не говоря уже о подкупе материальными средствами, между трибунами естественны были соперничество, зависть и вражда за влияние, притом плебею бывает всегда так приятно, когда знатные люди за ним ухаживают.

Наконец, не имеем никакого права предполагать, чтобы все те трибуны, которые не поддерживали своих собратий в борьбе с патрициями, были непременно так или иначе подкуплены и вообще действовали по дурным побуждениям; они могли действовать по личному характеру своему и по убеждению, что такой товарищ или такие товарищи их без нужды волнуют народ. Если патриции видели в том или другом беспокойном трибуне демагога, будущего тирана, то и некоторые плебеи, трибуны, ревностные прежде всего к свободе, могли смотреть точно так же.

Но что могло быть всего хуже для патрициев, так это то, что это новое могущество, это соблазнительное указание на возможность волновать толпу и достигать известных целей могли подействовать на самих патрициев и выставить из их собственной среды демагогов, которые найдут такие средства для приобретения популярности, какие не могли прийти в голову плебеям, воспитанным в узкости взглядов. Человек, наполненный патрицианским духом, отъявленный враг трибунов и всех плебейских притязаний, Кориолан испытал на себе силу плебеев: как бы дело ни было, он умер в изгнании.

Этот пример Кориолана показывал ясно патрициям, что и для достижения консульства надобно приобретать расположение плебеев и, чем большее расположение плебеев приобретет какой-нибудь патриций, тем большего значения мог достигнуть; и вот патриций Спурий Кассий придумывает самое сильное средство приобрести расположение плебеев и нанести страшный удар патрициям.

Патриции понимали очень хорошо, что одною своею родовитостью, хотя и при религиозном освящении, нельзя было долго поддерживать своего значения, своих прав, что для этого необходимы были материальные средства, богатство, отсюда стремление захватить в свои руки как можно более земельной собственности.

Патриции отчасти достигали своей цели, отбирая у плебеев земли за долги, но этому помешало восстание плебеев и учреждение трибунов.

У патрициев оставалось, впрочем, средство сосредоточивать в своих руках земли: это право владеть государственными землями, которые постоянно увеличивались посредством завоеваний. Понятно, что теперь, когда с установлением трибуната так уяснялись отношения между двумя частями римского народонаселения, когда патриции должны были уже вести оборонительную войну против плебеев, им нельзя было нанести более чувствительного удара, как посягновением на это право их исключительного владения государственным полем (ager publicus) с возможностью избывать платежа податей, ибо контроль был в их же руках.

И вот этот удар намеревался нанести им их же собрат Спурий Кассий предложением закона об уступке части государственного поля плебеям. Спурий Кассий был обвинен в измене, в стремлении захватить верховную власть и казнен, но ядом полевого закона (lex agraria) уже заразились трибуны.

Трибуны стали требовать принятия Кассиева закона, но патриции выставили сильное, непреодолимое сопротивление и указали на обычное средство для бедных и безземельных приобретать земли — вывод колоний, что было также и средством для удаления из общества самых беспокойных людей, лучшего материала для трибунских поджогов. Но здесь, разумеется, мы не должны упускать из внимания этого любопытного явления, что полевой закон не прошел. Положим, что патриции отчаянно противились, но мы знаем, что плебеи умели побеждать сопротивление патрициев не только когда им становилось нестерпимо, как в двух случаях удаления из Рима, но и в проведении всех других законов, уравнивавших положение обеих частей народонаселения.

Из этого имеем полное право заключать, что полевой закон не был очень нужен плебеям, то есть, другими словами, их материальное положение не было дурно.

Гораздо сильнее, как видно, была потребность в писаном законе, и эта потребность была удовлетворена. Мы знакомы с обычаем древних обществ, соблюдавшимся в подобных случаях: в Спарте, в Афинах поручалось написание законов одному; в Риме поручили десяти, давши им неограниченную власть с упразднением всех других властей. Но и это разделение властей между десятью не спасло от преобладания одного и злоупотреблений с его стороны, что повело к сильному волнению, ко второму удалению плебеев из Рима и к восстановлению прежнего государственного устройства с консулами и трибунами; из этой смуты, впрочем, Рим вынес законы XII таблиц.

Потом мы видим проведение Канулеева закона, по которому браки между патрициями и плебеями становились законными; рушилась, следовательно, кастовая преграда между двумя частями народонаселения, основанная на религии: плебеи перестали считаться погаными, безродными и потому безбожными. Возможность проведения этого закона показывает нам образование многочисленной и богатой плебейской аристократии, с которою выгодно было родниться.

Кроме того, родовое и религиозное основание могло иметь большую силу вначале, когда безродность плебея была в свежей памяти, но должно было ослабевать с течением времени, когда и плебей забывал время поселения своего предка в Риме, так оно было отдаленно, и культ общих божеств необходимо ослаблял культ божеств родовых. Родовое и религиозное основание если и не исчезло, то с течением времени должно было уступить в силе основаниям политическим, а последние доступны для сделок.

Кто мог настоять на проведении Канулеева закона? Самая богатая и потому знатная часть плебейского народонаселения с трибунами, избранными, разумеется, из нее же. Но она не настояла бы, если бы сопротивление патрициев было дружно, если бы в их рядах не было людей, благоприятствующих закону; испугать же патрициев третьим удалением плебеев из города было нельзя: масса плебеев не удалилась бы из-за Канулеева закона, который до нее не касался, ибо и не для нее было право равного брака с патрициями, а только для людей, находящихся наверху, подле патрициев.

Получив право брака, этому верхнему слою плебеев последовательно было требовать консульство, и непоследовательно было со стороны патрициев выставлять препятствия этому требованию, но тут дело шло не о родовом и религиозном основании, а о привилегии, которою пользовалось ограниченное число фамилий и которую нужно было разделить с другими фамилиями. Делать было, однако, нечего, надобно было идти на уступки, на сделки; в высших рядах плебеев были такие богачи, которые могли кормить целый город во время голода; лучше было допустить таких людей к правлению, чем дожидаться, когда они станут кормить народ, и иметь с ними тогда дело на площади. Замаскировали лишение привилегий отменою консулов и установлением военных трибунов с консульскою властью; потом установили цензоров, которые могли избираться только из патрициев.

Впрочем, сначала напрасно много беспокоились: плебеи выбирали в военные трибуны патрициев, а не плебеев. Выставляют скромность плебеев в этом случае.

Но взглянем проще на дело: нет никакого основания предполагать между массою плебеев и людьми, выскочившими из них наверх, той сословной сплоченности, того единства интересов, какое обыкновенно существует в высшем сословии, в аристократии. Здесь это возможно благодаря малочисленности членов и относительному равенству между ними; там невозможно по самой многочисленности членов.

Люди, выделившиеся из массы плебеев по богатству и стремившиеся войти в правительственные ряды, были так же чужды остальным плебеям, как и патриции; в последних уважали наследственную правительственную опытность и выбирали их, плебея обходили свои же по нерасположению к выскочке, по неуважению к человеку, отличавшемуся преимущественно только своим богатством. Положение большинства плебеев объясняется также следующим происшествием: в 439 году, во время страшного голода, богатый плебей Спурий Мэлий скупал хлеб, продавал по дешевой цене, а бедным раздавал и даром. Явилось обвинение, что Мэлий стремится к захвату верховной власти, что в его доме происходят тайные сборища, что приготовлено оружие, наняты воины и подкупленные трибуны будут действовать против свободы.

Сенат поспешно назначает диктатора (знаменитого Цинцинната), и главный исполнитель диктаторских распоряжений, начальник конницы, нападает на Мэлия на площади и убивает его. Плебеям раздается безденежно хлеб из житниц убитого, и они остаются спокойными.

Теперь из известных нам главных событий так называемой борьбы плебеев с патрициями мы имеем возможность вывести заключение, когда именно затрагивались существенные интересы целого плебейства; это было только два раза: перед установлением трибунов и перед уничтожением децемвирата, когда все плебеи вставали как один человек и решались оставить Рим; в остальном же мы должны разуметь борьбу верхнего слоя плебеев, богатейших и виднейших из них, которые хотели получить одинаковые права с патрициями. Дважды правительство, то есть патриции, разделывается энергически с людьми, обвиненными в искании популярности: со Спурием Кассием и Мэлием, — и плебеи остаются спокойными даже во втором случае, когда умертвили его кормильца. Эта странность должна вести также к заключению, что на обвинение, выставленное сенатом против обоих названных лиц, едва ли мы имеем право смотреть как на клевету, изобретенную патрициями для их погубления.

После галльского разоренья опять жалобы должников на жестокость заимодавцев, но третьего ухода плебеев из Рима не видим, из чего заключаем, что беда не была так велика, как прежде. И при этом случае встречаемся со знакомым явлением: один из патрициев, знаменитый своими заслугами Манлий, становится чрезвычайно популярным, выкупая собственными средствами должников, клянясь, что, пока у него есть пядь земли, до тех пор не позволит, чтобы римлянина взяли в кабалу за долги. Манлий погиб, подобно Кассию и Мэлию, обвиненный в государственной измене. И опять не было ухода плебеев из Рима: или масса была равнодушна, или вожаки не считали Манлиева дела своим.

Другое дело, когда два трибуна Лициний Столон и Люций Секстий потребовали, чтобы восстановлено было консульство и один из консулов должен быть из плебеев. К этому требованию, важному для немногих, было присоединено другое — ограничивалось количество земли, какое можно было занимать из общественного поля, остальная часть которого долженствовала быть разделенною на небольшие участки и розданною плебеям в собственность. Наконец, трибуны требовали смягчения долговых обязательств. Два последние требования были так важны для большинства, что трибуны могли смело надеяться на его поддержку и действительно были поддержаны, но при этом они сумели настоять, чтобы все требования были нераздельны, и таким образом одержали полную победу.

Естественно было вождям победителей первым воспользоваться плодами победы, и Люций Секстий выбран был в консулы; что же касается товарища его Лициния Столона, то он был осужден за нарушение собственного закона, то есть за занятие лишней казенной земли.

После допущения плебеев к консульству допущение их ко всем другим должностям последовало скоро: последовало уравнение в правах, исчезли патриции и плебеи в Риме. Дело произошло таким образом — существовали одна подле другой две части народонаселения: привилегированная, имевшая исключительное право на занятие правительственных должностей, и непривилегированная. В старые времена пополнению, поддержанию сил первой содействовали против ее воли цари, вводившие в сенат новых членов из плебеев; тотчас после изгнания царей нужда заставила сделать это и самих патрициев; плебей, раз сделавшись одним из отцов, то есть сенатором (pater), тем самым необходимо становился родоначальником отецких детей, патрициев. Но потом патриции по естественной неохоте, укрепляемой религиозно-родовыми представлениями, перестали употреблять это средство, снимать сливки плебейского общества к себе в сенат, и этим заставили верхний слой плебейского общества стремиться туда силою.

Это стремление увеличивалось постепенно вместе с увеличением средств плебеев, то есть вместе с умножением среди них числа богатых и наиболее готовых к правительственной деятельности людей, которые не могли оставаться покойны, видя себя осужденными на бездействие, на роль избирателей и никогда избираемых. Победа этого верхнего слоя плебеев показывает нам, что на их стороне были большие средства, средства, постоянно увеличивавшиеся, а на стороне патрициев средств было меньше, и если даже они увеличивались, то не в одинаковой пропорции со средствами противников. Мы уже показали, что под этими средствами не должно разуметь одного численного большинства плебеев.

С уравнением прав обеих частей римского народонаселения правительство римское получило возможность черпать силы из двух источников, потому неудивительно, что мы видим такое блестящее проявление этих сил. Но под этим блеском, при этом распространении римского владычества на весь известный тогда свет мы уже замечаем признаки ослабления, упадка нравственных сил и вместе древних форм жизни. Какие же были причины этого явления?

Мы видели, что борьба между патрициями и плебеями была искони борьба между началами родовым и дружинным, или личным. Родовое начало со своим религиозным цементом держалось крепко и долго; самая борьба с плебеями, это постоянное пребывание подле враждебного лагеря, условливала крепость патрицианской общины, сомкнутость, единодушие ее членов, верность своему началу, отсюда строгость этого начала, строгость отцовской власти, проявлявшаяся так резко в известных случаях, отсюда та строгая дисциплина, которою была проникнута жизнь римлян и которая дала им господство над народами.

Эта дисциплина необходимо условливала нравственную силу, нравственное влияние в частых столкновениях, волнениях, борьбе; самое сильное восстание плебеев против патрициев ограничивалось решением уйти из города; патриции казнят людей, действовавших в пользу плебеев, и последние остаются покойны.

Но с течением времени плебеи все более и более берут верх в борьбе, получают право брака с патрицианскими семействами, получают уравнение прав относительно занятия правительственных должностей и поэтому самому место в сенате.

Не забудем, что торжество плебеев было торжеством личного начала над родовым и вело необходимо к сильнейшему развитию личности. Мы видели, что плебеи, стоявшие наверху и толкавшиеся первыми в двери заветного святилища, не могли иметь такого отношения к своей общине, какое патриции имели к своей, по многочисленности и неравенству плебеев; следовательно, в стремлениях этих передовых плебеев необходимо преследовались преимущественно личные цели. С привычкою к этим личным стремлениям, к плебейской широте и бессвязности явились знатные плебеи наверху, на правительственных местах и в сенате; при этом не забудем также одного чрезвычайно важного обстоятельства: вместе с ударом родовому началу подкапывалось и начало религиозное, служившее ему основанием; особенное значение здесь имело право брака между патрициями и плебеями.

Отсюда уже будет понятно если не появление, то усиление демагогических стремлений, кончившихся явлением цезарей. Но должно обратить внимание и на другие обстоятельства. После торжества над карфагенянами Рим стал всемогущ: народы известной тогда Европы, Азии и Африки один за другим подчинялись ему; сфера римлянина чрезвычайно расширилась, и он должен был выдержать натиск множества чуждых явлений и понятий; борьба с ними была не так легка, как материальная борьба с Аннибалами, Митридатами и Антиохами, особенно когда пришлось вести дело с народом, представителем тогдашней европейской цивилизации — с греками.

Несмотря на отчаянную борьбу охранителей с греческим влиянием, последнее восторжествовало, и завоеванная Греция подчинила себе завоевательный Рим.

Знакомство с разными толками греческой философии подорвало веру во все то, чему прежде верилось, что считалось священным и потому неприкосновенным.

Сомнение начало свою разрушительную работу, а для создания нового, лучшего порядка вещей не было материала. Прежде равенство между членами правительственных, патрицианских фамилий поддерживалось узкостью сферы, малочисленностью отношений, отсутствием образования. Теперь с расширением сферы деятельности в трех частях света, с усложнением отношений открылось гораздо более простора для развития личных способностей, особенно когда это самое расширение сферы и усложнение отношений потребовали научного приготовления, развивавшего мысль, давшего ей силу, смелость и дерзость.

Человек, приготовленный таким образом, легко выделялся из среды своих собратий, не сдерживался уважением к существующему, которое в его глазах было результатом варварского прошедшего, не сдерживался никаким уважением к людям, которые в его глазах проповедовали бессмысленное поддержание старины.

Так мог относиться к существующему порядку и человек, который не руководился своекорыстными целями; тем более относился так человек, который имел в виду получить господство или по крайней мере видное и выгодное участие в правительстве.

Наконец, должно всегда обращать внимание на взаимодействие внутренней и внешней жизни народа, государства. Когда римляне жили в постоянной борьбе с чужими народами, в постоянном опасении от них, то это возбуждало их энергию, развивало их силы и обнаруживало влияние и на внутреннюю борьбу, умеряя ее крайности, принуждая к сделкам. Но потом с прекращением внутреннего движения, борьбы между патрициями и плебеями, прекращается и трудная, по крайней мере близкая борьба внешняя; Рим не имеет более соперников, силы его вследствие того не натягиваются более, как прежде; нет более тех важных вопросов, тех трудных положений, которые необходимо у народов выставляют общее дело на первый план и таким образом сдерживают частные интересы.

Рим стал празден, ему нечего было больше делать.

Ставши владыкою тогдашней вселенной, он очутился в одиночестве и праздности, а праздность есть мать всех пороков, то есть относительно целых народов с исчезновением важных общих вопросов частные интересы начинают господствовать, нарушается необходимое для народной жизни равновесие между частными и общими интересами; отсюда застой, разврат, падение. Крепость и долгоденствие новых европейских народов зависит от их жизни в обществе равносильных народов, причем вопросы о силе, значении и безопасности государственной постоянно возбуждаются и сдерживают стремление частных интересов к господству; отсюда страх пред всемирною монархией, прекращающею жизнь народов в обществе и потому прекращающею и внутреннее развитие народной жизни; отсюда стремление к поддержанию так называемого политического равновесия, которое было неизвестно древнему миру.

Рим, ставши всемирным государством, естественно, подвергался застою, гниению; отсюда недовольство и требование, с одной стороны, строгого охранения славной и здоровой старины, с другой — требование преобразования для восстановления больного организма и, наконец, с третьей стороны стремление к захвату верховной власти.

Борьба между патрициями и плебеями кончилась, последовало уравнение прав, каждый гражданин получил возможность достигать высших правительственных мест и сенаторства. Могли быть жалобы на злоупотребления тех или других правительственных лиц, на состав сената, но против злоупотребления правительственных лиц и сената были средства в самой конституции — цензура нравов, а главное, правительственные лица избирались народом, следовательно, вся ответственность падала на эти выборы: недостоинство избираемых могло обличать только недостоинство избирателей.

Указывают на это недостоинство, указывают, что количество граждан, владевших небольшими участками земли, чрезвычайно уменьшилось; которые оставались, те не присутствовали на выборах по отдаленности и будучи заняты сельскими работами; выборы зависели, следовательно, от римского городского народонаселения, состоявшего теперь из обедневших безземельных граждан, лишенных бедностью независимого положения, из клиентов, вольноотпущенных и пришельцев, людей зависимых и доступных подкупу.

Так как теперь правительственные места кроме чести и обязанности стали еще очень выгодны, то для достижения их люди со средствами не щадили издержек в надежде вознаградить их с барышом, и таким образом вследствие подкупа выбор мог пасть на людей недостойных. Итак, весь вопрос заключался в исправлении системы выборов, и здесь прежде всего представлялась необходимость увеличить число независимых избирателей. Таковыми могли быть владельцы мелких земельных участков, которые исчезали.

Жалуются на богатых землевладельцев, что они захватывали мелкие участки бедных землевладельцев, но любопытно, что ни один пример подобного захвата не вызвал народного волнения, никто не заступался за несчастного, лишенного своей земли, — ни человек, руководящийся чувством справедливости, ни агитатор, который искал удобного случая волновать народ.

Дело объясняется легче: во-первых, Аннибалова война сильно опустошила Италию; потом мы видим, что число граждан увеличивается, но при этом мы не знаем отношения римского городского народонаселения к сельскому и имеем право предполагать, что увеличение произошло в городском населении, ибо в Рим вследствие его положения как столицы мира стекались удобства и украшения жизни, удобства всякого рода промысла. Последующее же уменьшение числа граждан с 600-го года должно приписать влиянию жизни в большом городе, ослаблению сельской жизни.

Вследствие распространения римских владений, вследствие присоединения Сицилии громадный привоз хлеба так удешевил этот товар, что заниматься хлебопашеством в Италии в малых размерах и вольным трудом стало невыгодно, и мелкие землевладельцы продавали свои участки богатым, вероятно, даже за дешевую цену и переселялись в Рим, чтобы сделать из своих денег более выгодное употребление. Вследствие того что Рим делался столицею мира, денежные обороты в нем чрезвычайно усилились и образовался класс богачей, занимавшихся этими оборотами, так называемые всадники, денежная аристократия, которая стояла подле землевладельческой аристократии и часто вступала с нею в состязание относительно известных государственных отправлений.

Возделывание денег стало на первом плане, отстраняя возделывание земли. Римляне с страстию предались этому новому возделыванию; знаменитый республиканец Брут был страшный ростовщик.

Но так как настоящее представляло печальные явления, то, естественно, являлся страх за будущее и сожаление о прошедшем. Кидалась в глаза эта революция, вследствие которой движимое, деньги взяли верх и древний землевладельческий характер Рима изменился. Естественно было родиться убеждению, что так как прежде республика была крепче, нравы чище, то это было тесно связано с господством земледелия, а настоящая порча нравов и неправильность государственных отправлений находятся в тесной связи с упадком земледелия, с уменьшением числа свободных земледельцев, с увеличением городского народонаселения, с господством денег.

Следовательно, чтобы укрепить республику, очистить нравы, необходимо возвратиться к старине, поднять земледелие, увеличить число свободных земледельцев, мелких землевладельцев. Было узаконено, что землевладелец обязан употреблять известное число свободных работников пропорционально числу рабов. По поручению правительства переведено было на латинский язык карфагенское сочинение о земледелии. Наконец, для увеличения числа мелких землевладельцев вспомнили об аграрном законе. Но при таком порядке вещей, когда мелкое землевладение было невыгодно, к каким результатам могла повести попытка искусственным образом создать класс мелких землевладельцев посредством старого «трибунского яда» — аграрного закона?

В старину аграрный закон имел смысл уже и потому, что вполне соответствовал общему стремлению к уравнению прав патрициев и плебеев: зачем одни патриции имели право пользоваться государственною землею, а плебеи не имели? Но теперь, когда уравнение прав последовало и когда являлось только различие между богатыми и бедными, когда давность пользования изгладила границы между частной и государственной собственностью, то аграрный закон являлся грабежом для одних, но удовлетворял ли других, если по известным условиям мелкое землевладение было невыгодно?

Зло было велико: Рим наполнился людьми, которые были заражены пороками, господствующими между народонаселением больших городов, людьми зависимыми, а между тем эти люди были избирателями. Понятно, что людям благонамеренным хотелось возвратиться к старине, усилить число избирателей независимых, отличавшихся большею простотою и чистотою нравов; но против болезни было ли выбрано лекарство действительное? — это другой вопрос. Аграрный закон был потребован знаменитым трибуном Тиберием Гракхом, которого мы не будем обвинять в демагогических стремлениях; он мог желать уничтожения пролетариата между римскими гражданами, хотел дать земельную собственность людям, ее лишенным, и вместе средство завестись хозяйством, ибо вместе с наделом землею требовал разделения между бедными наследства пергамского царя Аттала.

Как видно, он предвидел, что у мелкого землевладельца будет сильное побуждение продать свой участок крупному, и потому требовал разделения государственных земель не в собственность, а только в пользование, без права отчуждения, хотя при этом является опять неотвязчивый вопрос: где же было обеспечение в выгоде владения мелким участком?

Что же касается выборов и вообще решения дел более чистыми и независимыми людьми, то в деле Тиберия Гракха есть любопытное указание. Говорят, что сельское народонаселение было за него, а городское не было очень расположено ни к его лицу, ни к его планам, что и было причиной его гибели, ибо в решительную минуту сельское народонаселение не явилось в Рим, будучи задержано земледельческими работами; следовательно, не было выгоды увеличивать количество мелких землевладельцев в видах более правильного решения дел и более правильных, независимых выборов; во время земледельческих работ они бы не явились в Рим, как бы ни важно было решаемое там дело.

Каковы бы ни были цели Тиберия Гракха, но он, чтобы сломить противодействие, повел дело так насильственно, с таким презрением закона, что мог возбудить сильное подозрение в намерении изменить существующий порядок, захватить верховную власть и дать противникам благовидный предлог действовать против него как против врага республики. Тиберий Гракх имел участь первого изобретателя полевого закона Спурия Кассия. Народ и теперь не защитил своего трибуна, как прежде не защитил ни одного из тех людей, которые хотели действовать в его пользу.

Любопытно, что смерть Тиберия Гракха не остановила дела о разделе государственных земель, за которые стояли другие сильные люди, не могшие быть заподозренными в стремлении к верховной власти. Мы уже говорили, что многие, смотревшие с беспокойством на настоящее и будущее Рима и имевшие свои идеалы назади, в прошедшем, считали аграрный закон якорем спасения, ибо он, по их мнению, должен был восстановить прежние отношения, возвратить прежнюю простоту и чистоту нравов, воссоздать прежний земледельческий Рим.

В описываемое время аграрный закон был знаменем для людей, недовольных настоящим и тосковавших по старине: пастухи-рабы, которыми богачи населяли свои обширные имения, были им ненавистны; прогнать этих пастухов и поселить вместо них земледельцев — значит возвратить золотое старое время; Тиберий Гракх принадлежал именно к этому кружку, к этой школе, для которой аграрный закон был знаменем; аграрный закон не исчез вместе с Тиберием Гракхом, ибо не был его личным делом; он исчез вследствие препятствий, встреченных им в условиях своего настоящего.

При этом мы должны с большою осторожностью употреблять выражения «аристократическая и демократическая партия», «интересы народа в противоположность интересам правительства, интересам богатых собственников»: мы видим, что в деле аграрного закона движение идет из сферы правительственной, аристократической, если уже хотим употреблять это слово. С другой стороны, мы видим равнодушие к вопросу в низших слоях народонаселения, в так называемом народе; наконец, сильный протест против приведения в исполнение закона встречаем не со стороны богатых собственников в Риме, а со стороны латинских общин, которым были уступлены государственные земли особенными договорами.

В истории республиканского Рима мы видим, таким образом, две половины: в первой половине происходит борьба между патрициями и плебеями за уравнение прав. После прекращения этой борьбы, после уравнения прав обеих частей народонаселения патриции и плебеи исчезают: перед нами правительство, в ряды которого имеют доступ все граждане, — правительство, в постоянной своей части представляемое преимущественно сенатом; правительство, которое охраняет существующий порядок, то есть республику, и против него людей, которые хотят нарушить этот порядок, вызывая себе на помощь ту или другую силу, поднимая то или другое знамя.

Мы присутствуем при ожесточенной борьбе правительства с этими людьми, которые, найдя самое действительное средство победы, наконец торжествуют, вследствие чего республика превращается в империю. Таков смысл явлений второй половины истории республиканского Рима от Тиберия Гракха до Октавия Августа.

Правительство боролось и низложило Тиберия Гракха не за поднятие аграрного закона, ибо других приверженцев этого закона оно не тронуло, а за насильственные действия против существующего порядка. Так же погиб в борьбе и брат Тиберия Кай Гракх, который, будучи научен братним опытом, что городское население нейдет на приманку аграрного закона, придумал другое средство, подействительнее, чтобы приманить его на свою сторону, именно предложил закон, чтобы каждому горожанину ежемесячно выдавалось известное количество хлеба из общественных магазинов за самую ничтожную цену.

Цель была достигнута: толпа пролетариев постоянно окружала своего трибуна-кормильца, составляя его гвардию. Но он знал по опыту всех предшествовавших агитаторов, что эта гвардия не выдержит дружного натиска высших слоев, и потому он по-рознил всадников и сенаторов, проведя закон, по которому суд отнимался от сенаторов и присяжные должны были избираться народом из сословия всадников.

Этим законом, как выражался сам Гракх, он бросил в среду лучших граждан мечи и кинжалы — пусть режутся!

Но этой резни и поддержки всадников и низших слоев римского народонаселения было мало для Гракха: он стал домогаться, чтобы латины получили полное римское гражданство, а прочие италийские союзники получили бы те права, которыми до сих пор пользовались латины. Это домогательство возбудило негодование во всех слоях римского народонаселения: дать латинам полное римское гражданство значило допустить их быть избирателями и избираемыми в правительственные должности; значило — римлянам надобно было отказаться от значения господствующего народа, исчезнуть в массе покоренного народонаселения, ибо за латинами не преминули бы последовать и другие италианцы, а за италианцами и жители провинций, как и случилось во времена империи при общем равенстве бесправия перед одним, имевшим все права.

Подчиниться требованию Гракха значило добровольно допустить покорение Рима покоренными соседями, допустить распоряжаться в Риме тех, судьбою которых распоряжались до сих пор римляне; наконец, ближе всего это значило дать войско честолюбцу, который явно стремился к первенствующей роли, не скрывая своей ненависти против правительства, выставляя себя мстителем за смерть брата. Закон не прошел: другой трибун, Ливии Друз, произнес против него свое veto.

Для окончательного низложения Гракха правительство сочло необходимым сражаться с ним его собственным оружием, заискивая расположение низших слоев народонаселения, наддавая им выгод против Гракха: аграрный закон был предложен на новом, негракховском основании — бедняки должны были получить земельные участки в полную неотъемлемую собственность, без платежа подати; вместо вывода заморских колоний, предложенного Гракхом, обещаны были более удобные поселения в Италии.

Вместо того чтобы латинам давать право римского гражданства, положено было взять у них общественные земли и разделить их на 36 000 участков для раздачи бедным римским семействам. Первая мера была привлекательна в том отношении, что давала возможность хотевшему заниматься земледелием получить более выгод через освобождение от всякой подати; человеку же, который не находил выгодным и приятным для себя заниматься земледелием, давала возможность продать свой земельный участок, а богатому землевладельцу давала возможность приобрести его.

Наконец, этою мерою прокладывался путь к тому, чтобы покончить с вопросом о разделе государственных земель, именно прокладывался путь к объявлению, что все, владевшие государственными землями, должны владеть ими вперед на праве полной частной собственности, что и было наконец постановлено; последняя же мера, относительно латинских земель, кидала нож между римским и латинским народонаселением и еще более отвращала римлян от мер Гракха, а следовательно, от него самого. Он не был избран в другой раз в трибуны и погиб, причем число людей, защищавших его с оружием в руках, простиралось только до 250 человек.

Судьба Гракхов показывала, что не было возможности сломить республику с помощью низших слоев римского народонаселения. Погиб Сатурнин, погиб Катилина — республика выдерживала все удары; но люди, стремившиеся к власти, нашли наконец средство достигнуть своей цели, сломить республику: это средство было войско. Рим был покорен собственным войском, собственными полководцами.

в) Разложение древнего мира и начало нового

В конце предшествовавшей главы мы сказали, что последнее государство древнего мира было завоевано собственным войском, собственными полководцами, и мы видели причины, почему ослабевший Рим позволил покорить себя. Мы видели, что процесс внутреннего развития Рима кончился с прекращением борьбы между патрициями и плебеями, кончился уравнением этих двух частей народонаселения.

Другой задачи бытия, другого высокого и общего интереса не было более; возбудиться новым задачам, новым интересам было неоткуда: Рим стал владыкою известного мира и потому стал одинок. Отсутствие общего интереса необходимо ведет к преобладанию частных интересов; исчез патрицианский интерес, исчез плебейский интерес; следовательно, исчезла самая крепкая связь между патрициями, с одной стороны, и между плебеями — с другой. Прежде если Тит Спурий Лонгин был патриций, то первая мысль его была о том, что он, патриций, должен охранять патрицианский интерес, должен приноравливать все свои действия к этой цели; в каждом патриции он видел товарища, брата, с которым должен действовать дружно, неразрывно по единству интересов, с которым, следовательно, должен сближаться, ладить, равняться.

Но когда борьба прекратилась, когда нечего было больше защищать сообща, исчез общий интерес, то Тит Спурий Лонгин, естественно, переставал себя чувствовать частью целого, он становился совершенно самостоятельным и начинал жить особняком, сосредоточивши все свое внимание на одних частных интересах.

Республиканский Рим пал не оттого, что уменьшились способности наверху, между людьми, находившимися в челе управления; напротив, способности увеличивались, ибо способным людям была возможность снизу достигать высших правительственных мест, но дело в том, что способности разделились, перестали преследовать одни общие цели, и часто люди наиболее способные шли против конституции для достижения частных целей. Вот почему так странно и более чем странно читать в некоторых авторитетных сочинениях возгласы против римской аристократии последних времен республики, аристократии, забравшей в свои руки правительство и между тем оскудевшей правительственной мудростью, неспособной поддержать государство.

Люди, позволяющие себе эти возгласы, забывают, что Катилины и Цезари были аристократы и что аристократы из страха пред Катилинами и Цезарями прижимались к человеку худородному, новому, провинциалу Цицерону, величали его отцом отечества, что эта аристократия, которую не церемонятся называть и олигархией, позволяла новому человеку, Цицерону, играть главную роль при защите древней свободы, древней конституции, против посягновений аристократов — Катилин и Цезарей.

Каким же образом явился такой странный взгляд на последние времена республиканского Рима, откуда явились толки об аристократии и даже олигархии и вредных ее действиях, о борьбе между аристократической и демократической партиями, причем не берут на себя труда изложить программы этих партий? Все это произошло от безнравственного поклонения успеху. В стремлении к достижению частных целей, к достижению господства начали получать успех люди, опиравшиеся на материальную силу. на войско, полководцы, и один из них. низложивши соперника, производит правительственный переворот, становится неограниченным главой государства.

И вот историки сочли своею обязанностью не только объяснить явление, объяснить успех, но и оправдать его, а для этого нужно представить победителя, Цезаря, вождем народной стороны, демократии и тем возбудить к нему сочувствие у противников его; наоборот, понадобилось отнять сочувствие, унизить Помпея, Цицерона, унизить всех людей, стоявших в челе правления, заклеймить их названием аристократов, олигархов и людей неспособных.

Мы видели, что падение старого республиканского Рима объясняется легко: когда исчезла внутренняя связь общего интереса, когда силы распались, пошли врознь вследствие побуждений частного интереса, то для поддержания государства явилась необходимость во внешней связи, внешнем сосредоточении сил и их направлении, что и доставила Риму военная монархия, или цезаризм. Мы повторяем, что анархия ведет к деспотизму; но что такое анархия, как не отсутствие внутренней связи в обществе, отсутствие высших общих интересов, жизнь врознь, разброд сил по указанию одних частных интересов? Такая анархия именно господствовала в республиканском Риме в эпоху его падения и повела необходимо к замене внутренней связи внешней, к цезаризму.

Но из сказанного ясно, что цезаризм представляет чрезвычайно печальное явление. Это не была та или другая монархическая форма, вытекшая из условий исторической жизни известного народа, — форма, с ним сросшаяся, освященная преданиями веков; это была тирания, незаконный, хотя и необходимый захват власти в одряхлевшем обществе, потерявшем внутреннюю связь и тем лишившемся способности самоуправления; это была хирургическая повязка для соединения раздробленных частей больного организма, и повязка бесполезная, ибо организм дряхл, раздробленные части не срастутся с помощью повязки. Так как новое правительство не имело никакого освящения, то оно не могло показаться на свет в настоящем своем виде, должно было скрыться за старыми, освященными формами, и отсюда, разумеется, происходила ложь, противоречие между формами и сущностью дела, что раздражало и властителя и подвластных, постоянно напоминая тем и другим незаконность явления.

Цезарь имел неограниченную власть и не мог объявить, что ее имеет, не мог назваться царем, да если бы и назвался, то не умел держать себя по-царски, царских преданий и привычек не было на римской почве. Цезарь, сламывая всякое сопротивление, свирепствуя, истребляя лучших людей для утверждения своей власти, все же имел старые привычки, не мог обойтись без площади, без народа, без публичной жизни. Отсюда один сознательно всю свою жизнь играет комедию и требует, чтобы рукоплескали при ее окончании; другой, не будучи в состоянии играть комедии, бежит из Рима на уединенный остров; третий, не будучи в состоянии обойтись без площади и народа, хочет быть музыкантом, актером; четвертый является философом, пятый занимается огородничеством.

И все эти люди — люди строгой нравственности и чудовища разврата, безумцы и философы, музыканты и садовники, — сменяя друг друга поодиночке или целыми рядами, истрачивают последние силы Вечного Юрода, проживают последние средства древней цивилизации; прибавить к этим силам и средствам лучшие из них ничего не могут. Рим одряхлел окончательно, одряхлел и древний мир, одряхлела древняя цивилизация. Припомним, какое вследствие наших наблюдений мы получили понятие об этом древнем мире.

Мы видели, что этот мир распадался на две половины, восточную, азиатско-африканскую, и западную, европейскую, и обе половины представили нам противоположность, хотя и не без переходных форм (в Финикии). В восточной половине мы видим более или менее обширные народные тела, очень слабо развитые, не расчлененные, не выделившие многих органов плотные массы, представляющие одно туловище и голову. Мы заметили, что в происхождении таких народных масс преимущественно участвовала родовая форма. Эти монархии произошли из соединения многих разветвленных родов, которые, сближаясь вследствие размножения своих членов и сталкиваясь при исчезновении прежнего простора, стремились прекратить свои столкновения созданием внешней связи посредством одной общей главы, верховного родоначальника, ибо другой формы для связующего начала, другой формы правительственной они не знали.

При этом, разумеется, усиление одного рода на счет всех других и насилие этого сильнейшего очень часто должно было содействовать образованию таких народных тел, таких монархий.

Особность родов и враждебность их друг к другу условливали неспособность к общему действию, следовательно, условливали необходимость сильной власти, все сосредоточивающей и всенаправляющей. Подле этой власти мы не видим сословий, самостоятельных по своим средствам, по землевладению или по богатству движимому, которые бы стремлением определить свои отношения друг к другу и к верховной власти могли сообщить движение народной жизни. В некоторых государствах Востока мы видим разделение народа на касты, но это разделение слишком резко, тут нет ничего органического, это раздробление на совершенно отдельные части, и понятно, что такое раздробление производило самую сильную надобность в связующем начале; если сильная власть условливается разделением подвластных, то и кастность необходимо ведет к деспотизму.

Указывают на Востоке могущественные жреческие сословия, но это могущество далеко не таково, как с первого раза кажется. Значение служителя религии есть значение нравственное в противоположность материальному значению сильных земли. Служитель религии тогда силен, когда непосредственно обращается к нравственному чувству народа, возбуждает, поддерживает его, когда он не только жрец, но и пророк, то есть проповедник нравственности. Но известно, что языческие религии не имели тесной, необходимой связи с народною нравственностью; обязанности жреца ограничивались священнодействием, жертвоприношением, гаданием, волхвованием.

Жрецы имели еще другое преимущество пред толпою — преимущество знания.

Но все эти преимущества без пророчества или проповедничества не могли дать жрецам независимости, и мы уже заметили прежде, что они пользовались этими преимуществами, чтобы приобресть как можно более материальных выгод, причем вошли в сделки с людьми, сосредоточившими в своих руках материальные средства, стали также орудиями для усиления и утверждения власти этих людей.

Допуская могущество влияния географического и этнографического, влияния природы и племени на судьбу народов, мы допустили и могущество влияния еще других, собственно исторических условий, влияния воспитания народного.

Здесь мы указали могущественное влияние движения, странствования народного, соединенного с подвигом, с выделением дружин, деятельность которых создает геройский или богатырский период в истории народов. Этими явлениями характеризуется история европейских народов древности, история городов или гражданства в противоположность истории народов на Востоке. Но и здесь мы видим односторонность в развитии, видим города без народа, без страны.

Еще в Греции мы замечаем некоторое единство, существует представление общности страны и общности народа; это происходит оттого, что здесь изначала были города равносильные, которые или боролись друг с другом, или соединялись для известной общей деятельности и потому необходимо должны были признавать высшее единство. Общая деятельность равноправных царей вначале, потом равноправных городов, общая борьба их с Востоком укрепила сознание высшего единства, сознание эллинизма в противоположность варварам.

Но Рим, не признавая для себя в Италии равных городов, не соединяясь с ними для общих действий вне Италии или для Италии, стремясь к владычеству над всеми другими городами и племенами Италии, не признавал над собою высшего, Италии; для римлянина существует только Рим, римский народ, все остальное в Италии было чужое. В Риме городовая особность древнего европейского мира достигла высшего выражения.

Попытка поставить Италию выше Рима — союзническая война — не удалась.

Город явился владыкою мира, но именно тут-то, достигнув высшей степени материального величия, Вечный Город и теряет то значение, какое город получил на Западе в древности, значение свободной, самоуправляющейся общины, республики: он подчиняется Цезарю; форма остается западная, городская, а сущность дела — восточная, бесправие всех перед одним и механическое сопоставление народностей посредством завоевания. Греко-римская цивилизация дает внешний блеск, лоск этой пестрой массе, но не связывает ее частей, а по двойственности своей разделяет римские владения на две большие половины, восточную и западную.

Кроме этого разделения в западной половине находятся различные более или менее сильные, живучие национальности, которые ждут только первого внешнего толчка, чтобы выделиться; империя действительно делится сама собою еще прежде падения, которое есть не иное что, как деление окончательное. Это явление мы видим и на Востоке: распадение больших монархий по явственным надломам, обозначающим отдельные, насильственно соединенные национальности.

Итак, древний мир оканчивается распадением одной громадной империи на несколько отдельных государств. Но почему же здесь древний мир оканчивается?

Потому что историческая сцена расширяется, являются новые страны, бывшие до сих пор за оградою истории, являются новые народы с новым строем внутренней и внешней жизни, является новая религия.

Три группы народов — восточных, древнеевропейских и сменивших их новоевропейских — доставляют нам значительный материал для исторических наблюдений, но, имея в виду строгую научность, мы должны чрезвычайно осторожно поступать при этих наблюдениях и не вносить в науку выводов, сделанных на недостаточном количестве наблюдений. Так, мы должны признать ненаучным вывод о бесконечном прогрессе. Заметили, что древние европейские народы в своей цивилизации стали выше восточных, а новые европейские народы — выше древних, и провозгласили бесконечный прогресс. Но это провозглашение сделано слишком поспешно.

Мы видели, что в развитии народа могущественно участвуют три условия: природа страны, природа племени и воспитание, то есть собственно исторические условия, при которых народ начинает и продолжает свое бытие; это те же самые условия, которые действуют и в жизни отдельного человека: среда, где он родился и действует, способности, с какими родился, и воспитание, им полученное, принимая воспитание в самом обширном смысле, то есть как совокупность явлений, действовавших в том или другом смысле на физическое или духовное развитие человека.

Превосходство древнеевропейских народов над восточными нам понятно, потому что у первых видим чрезвычайно благоприятные природные, племенные и исторические условия, или условия народного воспитания, поэтому семена восточной цивилизации, упавши на добрую почву, должны были развиться сильно.

Также понятно нам превосходство новых европейских народов перед древними, потому что к той же выгоде условий природных и племенных присоединялся запас древней цивилизации да еще выгоднейшие исторические условия, лучшее воспитание, присоединялась общая жизнь народов при высшей религии. Но мы не имеем никакого права сказать, что дальнейшее движение возможно при ухудшении этих условий, что племена монгольские, малайские и негрские могут перенять у арийского племени дело цивилизации и вести его дальше. Мы признаем любовь, уважение к монголам, малайцам и неграм чувством очень хорошим, только заявляем, что не можем результата этого чувства внести в науку, ибо он не основан на наблюдении, на подмеченном факте.

Предположить, что новые европейские народы будут бессмертны и из выгодных условий своего быта будут вечно почерпать возможность вести далее дело цивилизации, мы также не имеем права, ибо такое предположение будет противоречить наблюдению над всем существующим. Мы можем принять только те выводы, которые явились вследствие наблюдений над историческою жизнью народов.

Таков вывод, что в жизни исторических, доступных развитию народов заключаются одинаковые явления, одинаковые периоды, потому что каждый народ проходит известные возрасты, развивается по тем же законам, по каким развивается и отдельный человек. Чтобы дать своему взгляду более общности и применимости, мы делим жизнь каждого исторического народа на две половины, или на два возраста, как те же две половины замечаем и в жизни отдельного человека.

В первой половине народ живет, развивается преимущественно под влиянием чувства; это время его юности, время сильных страстей, сильного движения, имеющего результатом зиждительность, творчество политических форм. Здесь благодаря сильному огню куются памятники народной жизни в разных ее сферах или по крайней мере закладываются прочные фундаменты этих памятников. Наступает вторая половина народной жизни: народ мужает и господствовавшее до сих пор чувство уступает мало-помалу свое господство мысли.

Таким образом, в жизни исторических, развивающихся народов мы признаем два периода, период чувства и период мысли; разумеется, мы так выражаемся для краткости, собственно, мы разумеем период господства чувства и период господства мысли. Сомнение, стремление поверить то, во что прежде верилось, что признавалось истинным, задать вопрос — разумно или неразумно существующее, потрогать, пошатать то, что считалось до сих пор непоколебимым, знаменует вступление народа во второй период, период мысли.

Теперь надобно определить отношение исторической науки к этому явлению.

Разумеется, признание известного закона должно прежде всего успокаивать, вести к спокойному, беспристрастному наблюдению подробностей. Историку не для чего отдавать преимущество тому или другому периоду, ибо он имеет дело не с абсолютным прогрессом, а с развитием, при котором с приобретением или усилением одного начала, одних способностей утрачиваются или ослабляются другие. Человек возмужал, окреп, чрез упражнение мысли, чрез науку и опыт жизни приобрел бесспорные преимущества и между тем горько жалеет о невозвратно минувшей юности, о ее порывах и страстях, мудрец жалеет о заблуждениях, значит, в этом пережитом возрасте было что-то очень хорошее, что утратилось при переходе в другой возраст.

Мы уже указали на значение периода чувства в народной жизни, периода сильных и страстных движений, периода подвигов, когда народ, находящийся под влиянием чувства, стоит твердо прикованный к известным предметам своих сильных привязанностей, он сильно любит и сильно ненавидит, не давая себе отчета о причинах своей привязанности и вражды. Стоит только сказать ему, что предмет его привязанности в опасности, стоит подняться священному для него знамени — и он собирается, несмотря на все препятствия, он жертвует всем; чувство дает силу, способность совершать громадные работы, воздвигать здания не материальные только, но и политические; сильные государства, крепкие народности, твердые конституции выковываются в период чувства.

Но этот же период знаменуется явлениями вовсе не привлекательными: довольно указать на обычный упрек, делаемый этому периоду и делаемый совершенно справедливо, — на упрек в суеверии, фанатизме, двух естественных и необходимых результатах господства чувства, не умеряемого мыслью. Но точно так же односторонне признавать за вторым периодом безусловное превосходство над первым.

Период господства мысли, который красится процветанием науки, просвещения, имеет свои темные стороны. Усиленная умственная деятельность обнаруживает скоро свое разлагающее действие и свою слабость в деле созидания. Чувство считает известные предметы священными, неприкосновенными; оно раз определило к ним отношения человека, общества, народа и требует постоянного сохранения этих отношений. Мысль считает такие постоянные отношения суеверием, предрассудком, она свободно относится ко всем предметам, одинаково все подчиняет себе, делает предметом исследования, допрашивает каждое явление о причине и праве его бытия.

Чувство, например, определяет отношения к своему и чужому таким образом, что свое имеет право на постоянное предпочтение пред чужим; народы, живущие в период чувства, остаются верны этому определению, но постоянная верность ему ведет к неподвижности. Если народ способен вступить во второй период, или второй возраст, своей жизни, то движение обыкновенно начинается знакомством с чужим; мысль начинает свободно относиться к своему и чужому, отдавать преимущество жизни народов чужих, опередивших в развитии, находящихся уже во втором периоде. Чувство старается сохранить установленные им отношения, и происходит борьба более или менее сильная, с более или менее сильными реакциями вследствие одностороннего, крайнего развития борющихся начал.

Мысль, выведши народ в широкую сферу наблюдений над множеством явлений в разных странах, у разных народов, в широкую сферу сравнений, соображений и выводов, покинув вопрос о своем и чужом, стремится переставить отношения на новых общих началах, но ее определения отношений не имеют прочности, ибо каждое определение подлежит в свою очередь критике, подкапывается, является новое определение, по-видимому более разумное, но и то в свою очередь подвергается той же участи. Старые верования, старые отношения разрушены, а в новое, беспрестанно изменяющееся в многоразличные, борющиеся друг с другом, противоречивые толки и системы верить нельзя.

Раздаются вопли отчаяния: где же истина? Что есть истина? Древо познания не есть древо жизни! Народ делает последнюю попытку найти твердую почву; он бросает различные философские системы, не приведшие его к истине, и начинает преимущественно заниматься тем, что подлежит внешним чувствам человека: что я вижу, осязаю — то верно, вне этого верного ничего знать не хочу, ибо вне этого нет ничего верного, все фантазии, бредни.

Сначала это направление удовлетворяет, сфера знания расширяется, результат добывается блестящий, точные науки процветают, их приложения производят обширный ряд житейских удобств. Но это удовлетворение скоропреходящее.

Причины явлений по-прежнему остаются тайными; при исследованиях неизбежные беспрестанные ошибки; по-видимому, добыты богатые результаты, но в сущности добыта песчинка.

А между тем материализм и неизбежная притом односторонность, узкость, мелкость взгляда наводнили общество; удовлетворение физических потребностей становится на первом плане: человек перестает верить в свое духовное начало, в его вечность; перестает верить в свое собственное достоинство, в святость и неприкосновенность того, что лежит в основе его человечности, его человеческой, то есть общественной, жизни; является стремление сблизить человека с животным, породниться с ним; печной горшок становится дороже бельведерского кумира; удобство, нежащее тело, предпочтительнее красоты, возвышающей дух.

При таком направлении живое искусство исчезает, заменяется мертвой археологией.

Вместо стремления поднять меньшую братию является стремление унизить всех до меньшей братии, уравнять всех, поставить на низшую ступень человеческого развития, а между тем стремление выйти из тяжкого положения, выйти из мира, источенного дотла червем сомнения и потому рассыпающегося прахом, стремление найти что-нибудь твердое, к чему бы можно было прикрепиться, то есть потребность веры, не исчезает, и подле неверия видим опять суеверие, но не поэтическое суеверие народной юности, а печальное, сухое, старческое суеверие.

Но если таковы законы развития человеческого общества, то понятно, как должны относиться к ним историк и гражданин. Историку нечего плакать над тем, что народ живет высшею жизнию, развивается; что народ перешел из одного возраста в другой, из периода чувства в период мысли, точно так же как историку нечего и восторгаться при этом переходе, приветствуя сомнение как начало абсолютно высшего порядка; обязанность историка спокойно, с возможной многосторонностью следить за условиями жизни народа во всех ее возрастах, представляя каждое дело и каждого деятеля по отношению к тому возрасту народной жизни, в котором они совершались и действовали. Что же касается обязанностей гражданина к своему народу и государству, то они одинаковы с обязанностями человека к своему собственному телу, к своему здоровью.

Каждый человек знает, что он должен расти, мужать, стареть и, наконец, умереть, но это знание нисколько не уменьшает его забот о том, чтобы прожить как можно долее и как можно долее наслаждаться хорошим здоровьем. Несмотря на то что наш век определен, человек, находясь и в старости, зная, следовательно, что конец близок, все же хлопочет о сохранении своего здоровья, о том, чтобы эта старость была крепкая и свежая. Так и гражданин просвещенный, зная по верным признакам, что народ его находится далеко не в юношеском возрасте, должен всеми силами содействовать тому, чтобы народ жил как можно долее, чтобы самая старость его как можно долее была крепка и свежа, тем более что пределы жизни народов не ограничены так, как пределы частных людей.

Зная, что в известные возрасты народной жизни господствуют известные начала и что от односторонности, исключительности их происходит вся беда, слабость и падение, просвещенный гражданин должен противодействовать прежде всего этой исключительности, односторонности, умерять одно начало другим, ибо от этого главнейшим образом зависит правильность отправлений народной жизни, здоровье народа, его долговечность.

Мы не имеем права придумывать особые законы развития народов, кроме известных законов развития отдельного человека и всего органического. Как не у всех людей развитие совершается правильно, не у всех духовное развитие совершается соответственно физическому, некоторые останавливаются на той или другой ступени, некоторые умирают преждевременно, или родясь слабыми, или встречая сильные препятствия окреплению своего организма; те же самые явления мы замечаем и в жизни народов.

Китайцев обыкновенно называют народом, остановившимся на известной ступени развития; но на какой? Вглядевшись внимательно, мы заключаем, что этот народ, несмотря на свою замкнутость, пережил оба возраста, или периода, и период чувства и период мысли, и теперь живет в старческом бессилии под господством материализма, с полным равнодушием к духовным вопросам, к вопросу религиозному. Религия для него есть нечто принятое, требуемое, с одной стороны, как полицейское правило, с другой — как общественное приличие: нельзя не исповедовать какой-нибудь веры, как нельзя ходить без платья по городу, платье не принимается здесь по отношению к удобству, к теплоте или холоду.

От религии китайцам ни тепло, ни холодно; они никак не понимают, как можно заниматься религиозными вопросами, тем более ссориться из-за них, разум выше всего, религий много, а разум один.

«Тюрьмы, — говорят они, заперты днем и ночью, и между тем всегда полны народу; храмы постоянно отворены, и, однако, никого в них нет».

В Египте по крайней мере среди жрецов мысль, сомнение подточили древние верования, и египетский скептицизм был передан Греции, как мы видим у Геродота; египетские жрецы находились в таком же положении, как итальянские прелаты эпохи Возрождения: упитываясь новооткрытыми диковинами древней философии, прелаты не верили в христианские догматы, но требовали, чтобы народ оставался при прежней вере и при прежнем суеверии, потому что это давало доход перешедшим в другой возраст прелатам.

То, что дошло до нас из религиозных и космогонических систем Индии, есть результат философской работы, заканчивающейся буддизмом.

У другой отрасли арийского племени так называемое Зороастрово учение носит также философский характер и имеет значение реформы относительно старой религии. В греческой жизни, историю развития которой мы имеем большую возможность изучить, два возраста, или периода, обозначаются ясно, причем Персидские войны можно положить границей между ними, хотя историк вообще должен остерегаться настаивать на точности границ между двумя направлениями.

Мы видели, что сильное внутреннее движение и раннее столкновение с чужими народами, с образованными народами Азии и Африки содействовали скорому развитию греков, переходу из периода чувства в период мысли.

Мысль, разумеется, прежде всего остановилась на народных верованиях, отнеслась к ним критически и заявила о их несостоятельности, причем движение шло не из собственной Греции, а из азиатских колоний, а это свидетельствует, что причина явления заключалась в знакомстве с чужими религиозными и космогоническими воззрениями. Разноречивые философские системы привели к результату, выраженному Анаксагором: «Ничто не может быть познано; ничто не может быть изучено; ничто не может быть верно; чувства ограничены, разум слаб, жизнь коротка».

Такой взгляд в соединении с сильным развитием личности в Греции повел к учению так называемых софистов. Это учение обличает уже собственно греческое движение, европейскую почву, ибо прямо относится к жизни, к способу действия человека, к его нравственности. С таким же характером явилось противодействие учению софистов в школе Сократа, старавшейся установить поколебленную нравственную почву. Но это, бесспорно, самое высокое выражение греческой мысли не достигло своей цели, и новое философское движение окончилось скептицизмом, как старые школы повели к учению софистов. Ища твердой почвы, греческая мысль обращается к видимой природе, наблюдает частности и от них восходит к общим выводам.

Гений Аристотеля освещает новый путь; оружие ученика его Александра Македонского открывает для греческой науки доступ в новые страны. Эта наука утверждает свое главное местопребывание в Древнем Египте, но в городе, построенном македонским завоевателем, в столице потомков одного из его полководцев. Наука в, своем новом направлении процветает при огромных средствах, данных ей Птоломеями, но это уже последняя вспышка угасающего пламени.

Греческий мир отживает; верный признак разложения — страшная безнравственность рядом с умственным развитием, с научными успехами. Птоломеи, которых за их покровительство науке некоторые писатели хотят считать самыми знаменитыми из древних государей, эти покровители науки и литературы и сами литераторы — один убивает своего отца и производит страшные неистовства в Александрии; другой обрубает голову, руки и ноги у своего сына и отсылает их своей жене и т. п.

В Риме Пунические войны можно отметить как время перехода из периода чувства в период мысли. Греки помогли римлянам совершить этот переход; духовные силы римлян развились немедленно под влиянием великих образцов, но это развитие, представляя уже осенний цвет, было современно со старческим одряхлением. В лучших и самых характеристичных произведениях римской литературы — в сатире и в страшных сказаниях Тацита — слышатся похоронные напевы.

Новый период народного развития совпадал с переходом от одних государственных форм к другим. Греческая наука, помогшая римлянину освободиться от старых верований и привязанностей, не указала ему новых крепких оснований, на которых бы он мог прочно перестроить свое старое государственное здание, греческая политическая жизнь, уже окончившаяся, не представила ему в этом отношении образцов.

Народы древнего мира, способные к развитию, закончили это развитие, отжили; всемирная империя Рима разлагалась; над трупами вились орлы; новые народы делили области империи; в этих областях нашли они новую религию.

При наших наблюдениях над исторической жизнью древних народов мы не останавливались еще на одном, который стоял нравственно совершенно одиноко среди других народов, хотя внешним образом находился в беспрестанном столкновении с ними, стоя на дороге их движений: то был народ еврейский. Причина его нравственной одинокости заключалась в резком религиозном различии от всех других народов.

Среди всеобщего политеизма еврейский народ сохранял веру в единого Бога, свободно сотворившего все существующее и свободно им управляющего; от дуализма, от признания двух начал, доброго и злого, от мучительной работы мысли над объяснением происхождения зла еврейский народ был освобожден священным преданием, что зло явилось вследствие свободной воли человека, могшего противопоставить свою волю, свою самостоятельность исполнению воли Божией, совершенному преданию себя в руководство Божие.

Непослушание, следствие сомнения, недоверия к словам Божьим, есть падение человека; следовательно, неверие есть падение, есть источник греха, зла, смерти. Бог обещал падшему человеку Избавителя от греха и зла, от смерти в его собственном потомстве; народ, из которого должен явиться Избавитель, есть народ еврейский. Человек, от которого этот народ ведет свое происхождение, Авраам, покидает свою страну, свой род, потому что он хранит веру в единого Бога, тогда как все вокруг него, собственный его род, заражены многобожьем.

Адам пал от неверия; никакие искушения не могут поколебать веры Авраама; Адам пал от непослушания; Авраам готов из послушания принести в жертву единственного сына. У каждого народа свой бог, свои боги; Авраам хранитель веры в единого Бога, единого для всего человечества, и потому он есть отец всех верующих; он относится ко всем народам, о семени его благословятся все народы, и это отношение Авраама высказывается в горячем сочувствии его к чужим народам в знаменитой молитве его, чтобы Бог пощадил виновные города.

Авраам движется с востока на запад, в те страны, где пришельцу и с небольшим родом, окруженному небольшим числом зависимых людей, можно было найти безопасное существование, именно в те страны, где обиталища уже усевшихся народцев граничат с пустыней, убежищем кочевников. Авраам, его сын и люди ведут полукочевую, полуоседлую жизнь, находят приют в чужих городах, ибо род не размножается; напротив, Авраам расходится с племянником Лотом вследствие размножения стад и ссор между пастухами; Исаак расходится с братом Измаилом, Иаков — с братом Исавом — примеры, что родовые столкновения и распри уничтожались расходом членов рода вследствие простора, возможности разойтись.

С Иакова начинается размножение рода; у него двенадцать сыновей, но голод и судьба одного из сыновей Иакова побуждают старика со всеми своими переселиться в Египет. Здесь потомство Иакова чрезвычайно размножается.

Это размножение становится подозрительно владельцам Египта, которые начинают истощать евреев тяжкими работами, принимают меры, чтобы остановить их размножение, приказывают повивальным бабкам умерщвлять младенцев мужеского пола. Такие страшные притеснения должны были возбудить в евреях чувство национальности и особности, основанной на религии отцов, вере в единого Бога, столь противоположной бесконечному многобожию египетскому, и в это время евреи получают боговдохновенного вождя, который выводит их из Египта.

Этот вождь-избавитель, Моисей, не похож на других вождей народных: он вовсе не герой, могучий физической силой, самый храбрый из храбрых. Сила Моисея чисто нравственная; первое дело его — дело патриота, следствие бессознательного порыва, дело тайное, непризнанное. Услыхав призвание Божие, Моисей прежде всего сомневается в своих способностях к великому делу, на которое призывается, выставляет свой важный физический недостаток как сильное препятствие к налагаемому на него посланничеству.

Моисей силен только нравственно, силен силой Божией. Моисей не герой, не царь и не первосвященник, он первый пророк, первообраз целого ряда пророков, выставленных еврейским народом и составляющих отличительное явление его народной жизни. Колено, из которого происходил Моисей, получает для себя потомственное священство, но независимо от этого священства из среды народа появляются вдохновенные проповедники, учение которых имеет целью поддержать чистоту религии и нравственности. Таким образом, высшее, так сказать, звание в народе сохраняется свободным от сословий и учреждений и теократия еврейская держится не левитством, а пророчеством; колено Левиино не сосредоточивает в себе ни политической силы, ни знаний священного и мирского.

За вождем, выведшим евреев из Египта, давшим писаный закон и богослужение, следовал вождь-завоеватель, Иисус Навин, покоривший для евреев землю Обетованную.

За вождем-завоевателем следовал ряд вождей-защитников, ибо евреи были окружены врагами, которым не могли с успехом сопротивляться вследствие внешнего политического разъединения, отсутствия общей власти, а силы нравственные, духовные ослабели, ослабела вера в единого Бога и в Его непосредственное руководство, зараза идолопоклонства распространилась; в злой усобице целое колено Вениаминово было истреблено.

«В это время, — говорит летописец, — не было царя у израильтян и всякий делал все, что хотел». Духовные силы ослабели, но не иссякли; пророчество, не ограничивавшееся мужеским полом, спасало народ в самые тяжкие времена.

Двадцать лет северные колена находились под игом хананеев, когда пророчица Дебора, имевшая и значение судьи, призвала к оружию Варака, который победами своими и свергнул иго. Из этих вождей-защитников всего легче было явиться царю; одному из них, Гедеону, уже предлагали царство, но он отказался по нравственным, религиозным побуждениям.

И сказали израильтяне Гедеону: «Владей нами ты и сын твой, и сын сына твоего, ибо ты спас нас из руки мадианитян». Гедеон сказал им: «Ни я не буду владеть вами, ни мои сыны не будут владеть вами; Иегова пусть владеет вами». Сын Гедеона Авимелех составил себе дружину из всякого сброда, перебил почти всех своих братьев и образовал себе маленькое царство в Сихеме, но он был убит при осаде одного города. В другом вожде защитнике, Иевфае, «Книга Судей» указывает нам также вождя сборной дружины.

Эти известия, сохранившиеся в исторических книгах евреев, драгоценны для нас: они объясняют быт древних народов, находившихся, подобно евреям описываемого времени, в переходном состоянии, указывают на известный повсюду способ образования дружин, вожди которых своими подвигами, защитой мирных жителей от врагов приобретали власть. Иевфай был сын наложницы; братья, родившиеся от законной жены отца его, прогнали Иевфая, сказавши ему: «Ты не наследник в доме отца нашего, потому что ты сын другой женщины». Иевфай убежал от братьев своих и жил в земле Тов; и собрались к Иевфаю праздные люди и ходили с ним. Спустя несколько времени аммонитяне пошли войной на Израиля. Пришли старейшины галаадские к Иевфаю и сказали: «Для того мы теперь собрались к тебе, чтоб ты пошел с нами, и сразился с аммонитянами, и был у нас начальником». И сказал Иевфай старейшинам галаадским: «Если вы опять возьмете меня, чтоб сразиться с аммонитянами, и Господь предаст мне их, то останусь ли я у вас начальником?» Старейшины галаадские сказали Иевфаю: «Господь да будет свидетелем между нами, что мы сделаем по слову твоему!» Иевфай пошел со старейшинами галаадскими, и народ поставил его над собой начальником и вождем.

Ни один из этих вождей-защитников, пользовавшихся в мирное время значением начальников народных, или судей (суффетов), не достиг царского достоинства, не передал своего значения детям. Перед концом этого переходного времени в истории евреев мы видим любопытное явление, какое видели вначале: как прежде женщина, пророчица Дебора, была судьей, так теперь судьей становится человек божий, или пророк, Самуил, успевший одними нравственными средствами поднять народ после тяжких поражений от внешних врагов. «И была рука Господня на филистимлянах во все дни Самуила. И был Самуил судьей Израиля во все дни жизни своей, из года в год он ходил и обходил Вефиль, и Галгал, и Масафу; и судил Израиля во всех сих местах; потом возвращался в Раму, ибо там был дом его, и там судил он Израиля». Уже приготовлялась наследственность судейского звания: состарившись, Самуил поставил сыновей своих судьями над народом.

Но Самуил создал свое значение единственно нравственными средствами; сыновья его могли удержать это значение в своем доме только нравственными же средствами; наоборот, «сыновья его не ходили путями его, а уклонялись в корысть, брали подарки и судили превратно. И собрались все старейшины Израиля, и пришли к Самуилу в Раму, и сказали ему: „Вот ты состарился, а сыновья твои не ходят путями твоими; и так поставь над нами царя, чтоб он судил нас, как у прочих народов, и мы будем как прочие народы: будет судить нас царь наш, и ходить перед нами, и вести войны наши“».

Евреи получили царя; цари ходили пред ними и вели их войны, но успех этих войн зависел от внутренних, нравственных причин, смотря по тому, царь был ли привержен к отрезвляющей религии предков или заражен расслабляющей религией окрестных народов, пропаганда которой по-прежнему велась сильная обычным путем, через женщин. И по-прежнему против царей, преданных финикийскому идолослужению, ратуют пророки.

Самым блестящим временем в истории евреев было царствование второго царя, Давида, вначале знаменитого героя, вождя дружины, изгнанника и предводителя изгнанников и недовольных, добывшего царство с бою. Всегда верный Иегове и в этом отношении не нуждавшийся в увещаниях пророков, Давид иногда поддавался искушениям власти, и тогда пророк являлся перед ним с напоминанием о преступлении и наказании. Сын Давида премудрый Соломон не может противостоять женской пропаганде и строит храмы чуждым божествам.

После его смерти политическое единство еврейского народа рушится; среди него является два царства, и одно из них, Израильское, подвергается преимущественно заразе идолопоклонства, почему в нем и видим самую сильную борьбу между царями-отступниками и пророками. Борьба кончилась не победой пророков, и оба еврейские царства были поглощены тигро-евфратскими монархиями. Плен на чужой стороне, плен вавилонский, как прежде тяжелое положение в Египте, подняли еврейскую народность и ее основу, религию Единого.

По возвращении из плена евреи не служат чужим богам, пророков нет, но евреи ждут с нетерпением исполнения старых пророчеств, ждут Избавителя.

Избавитель явился: Он был потомок Авраама, но Аврааму было обещано, что о семени его благословятся все народы земные; и ученики Иисуса Назорейского несут весть избавления ко всем народам. История евреев становится священной историей народов.

Много было говорено о причинах успеха христианской проповеди, причинах сверхъестественных и естественных. Говорить о первых не входит в круг нашей специальности, а много распространяться о вторых не считаем нужным. Для правильности и точности наших наблюдений мы должны смотреть на христианство как на религию и наблюдать, во сколько оно удовлетворяет религиозному чувству.

Доказывать превосходство христианского нравственного учения нет надобности: оно очевидно. Возражения против христианства имели вовсе не здесь свой источник. Если бы христианство было только нравственное философское учение, то оно не встретило бы никаких возражений со стороны так называемых философов, людей, пишущих философию истории. Но христианство есть религия, и борьба против христианства есть борьба против религии вообще.

Религия обнимает отношения человека к Богу, отношение двух миров, видимого и невидимого; следовательно, необходимо условливает такую сторону, которая не прилаживается к обычным человеческим отношениям, человеческим средствам по различию природы двух миров, двух существ, которые приходят здесь в соотношение.

Религиозный человек требует непосредственного влияния Высшего Существа на определение отношений между ним и собой, и потому необходимо подчиняться условию принимать такие явления, которые для него непостижимы или исходят совершенно из другого мира, от существа другой природы. И мало того, что религиозный человек подчиняется этому условию, он его требует как доказательство правильности и прочности своих отношений к Божеству, как доказательство, что действительно само Высшее Существо определило эти отношения: отсюда необходимость положительной религии.

Религиозное чувство утверждается на неверии — на неверии в средства человека, в средства его разума, неверии, основанном на ежедневном и вековом, вечном опыте. Религиозный человек есть человек положительный, который не может стоять на колеблющейся, изменяющейся почве; который не может успокоиться на вере в бесконечный прогресс, то есть на вере в бесконечное несовершенство, бесконечные ошибки, необходимо предполагаемые бесконечным прогрессом; не может успокоиться на этой вере уже и потому, что в основании ее видит одно предположение постоянно выгодных условий для явления, предположение произвольное, не утвержденное на точных наблюдениях.

Человек нерелигиозный не верит в так называемые сверхъестественные явления, необходимые для положительной религии, требующей непосредственного участия Божества в ее установлении; он верит в средства человека, в его разум.

Человек религиозный принимает сверхъестественные явления, требует их именно потому, что не верит в человеческие средства, в средства разума человеческого.

Таким образом, мы имеем дело с двумя верами и с двумя невериями.

Христианство при своем появлении подействовало быстро на религиозных людей: они стали обращаться к нему толпами, покидая старые положительные религии, подготовленные скептицизмом как относительно существующих религиозных верований, так и относительно человеческих средств достигнуть религиозной истины. Христианство обратилось к самым чистым, самым высоким побуждениям человеческой природы, к самому могущественному чувству, связующему людей, к чувству любви.

Вместо божества физического, совершенно чуждого, природой своего не могущего внушить сочувствия, вместо божества человекообразного, униженного до всех слабостей человеческих и потому оскорблявшего нравственное чувство, христианство проповедовало существо совершеннейшее и требовавшее нравственного усовершенствования от человека, существо отдельное и независимое от творения, но близкое к человеку, связанное с ним любовью, определяемое как любовь.

Но это определение не есть простое слово: установление религиозного отношения есть акт любви, в котором высказалось существо Бога. Религиозное отношение устанавливается, высокое учение проповедуется не посредством простого человека: Слово Божие, посредство религиозного союза не в книге, не в устах простого человека, это Сын Божий, воплотившийся, пострадавший, умерший для спасения людей.

Люди религиозные находят наконец себе настоящего Бога, Которого могут любить «всем сердцем, всей душой, всей мыслью», ибо этот Бог есть любовь, высказавший свое существо в деле искупления. Человек сознает различие между добром и злом: «язычники являют дело законное, написанное в сердцах своих»; дело религии очистить, направить, заставить сознание принести плод, родить дело, заставить человека принести жертву Богу; а жертва без огня не приносится, и доброе дело без побуждения не делается; побуждение же должно быть чистое и святое, такое побуждение есть любовь.

Отличительная черта религиозного человека есть сознание своей слабости, греховности, падения, невозможности нравственного очищения собственными средствами, и христианство вполне удовлетворяет ему учением об искуплении.

Христианство вполне успокаивает религиозного человека, потому что ставит наивысшее основание нравственности — любовь, основание незыблемое, вечное при всевозможных изменениях отношений между людьми, при всевозможных изменениях политических форм, на всевозможных ступенях цивилизации; христианство ставит общество, члены которого любят друг друга, как каждый из них любит сам себя.

Религия может измениться, когда человечество перерастет этот идеал, потребует идеала высшего, но так как это немыслимо, то для религиозного человека христианство есть религия вечная. Обращаясь же к его началу, он успокаивается тем, что оно находится в самой тесной связи с религией народа, который один из всех народов исповедовал единобожие, главное явление в истории которого есть борьба внутренняя и внешняя за поддержание единобожия против господствующего во всем мире многобожия. Этому-то народу, которого история есть необходимо история религиозная, священная, был обещан Тот, Которого христиане признают своим Богом Искупителем, и, таким образом, оба откровения, оба завета находятся в необходимой связи.

Для объяснения успехов христианства говорят о приготовлении к нему человечества посредством философии, которая подкопала многобожие, проповедовала единобожие и некоторые другие истины, вошедшие в круг христианского учения. Но историк обязан прежде всего различать эти две сферы — философскую и религиозную; истина философская достигается холодным умственным процессом; истина религиозная усваивается горячей восприемлемостью чувства. Философское учение по природе своей есть достояние немногих. Если некоторые из этих немногих приняли христианство и защищали его своими средствами, то другие их собраты явились злыми врагами христианства.

Явление обращения философов в христианство показывало только, что умственная развитость, соединенная с обширными познаниями, не исключает религиозного чувства; тогда как люди нерелигиозные, безусловные поклонники разума человеческого, веровавшие единственно в его средства, относясь презрительно и враждебно ко всякой религии, отнеслись точно так же и к христианству. Таким образом, если бы философия и могла приготовить к христианству, то — ничтожное число людей религиозных и вместе знакомых с философскими учениями.

Но мы знаем, что христианство явилось среди народа, знаменитого своей религиозностью, но нисколько не знаменитого развитием философии, науки вообще, — народа, который «знамения просил, а не премудрости искал», и в этом-то народе христианство проповедовалось и принималось среди людей самых простых, у которых уже никак нельзя предположить философского приготовления.

По выходе христианства из еврейского народа во все концы вселенной мы видим то же самое явление: к нему обращаются толпами люди простые, в которых также нельзя заподозрить философского приготовления; наконец, к нему обращались целые народы грубые, варварские, и это обращение всего лучше показывает, что для успехов христианства вовсе не нужно было философского приготовления.

Сами проповедники христианства вполне сознавали, что проповедуемое ими учение не может ничем польстить эллина, ищущего премудрости, что их учение есть для него безумие; они знали, что и среди евреев, просящих знамения, для многих распятый Христос будет соблазном, но они знали, что учение о Боге, страдающем и умирающем за человечество, потрясет религиозные души среди того и другого народа и явится для них учением о Божьей силе и Божьей премудрости.

Сила учения высказывалась в его проповедниках: пророки с пламенными, жгучими речами, некогда являвшиеся среди одного народа израильского, теперь являются всюду и мученичеством запечатлевают свою любовь к Богу и людям, свои убеждения в истине проповедуемого учения.

Странно толковать о том, какие нравственные явления произвело христианство, какие безнравственные явления заставило исчезнуть: по своей сущности, любви христианство облегчало, возвышало и очищало всякое человеческое отношение без исключения, давало нравственную подготовку к уничтожению всякого безнравственного явления и во время его существования ослабляло его действия. Писатели, недостаточно внимательные к последовательности христианских отношений, вытекающих из сущности христианства, обыкновенно распространяются о том, что христианство, отвлекая внимание своих последователей от интересов здешней, земной жизни к интересам жизни загробной, ослабляло в них патриотизм, сознание обязанности защищать отечество, сражаться за него; религия мира и любви, говорят, должна была отвращать от войны и не очень уважительно смотреть на воинскую доблесть.

Но что предписывает христианство своим последователям? Любовь к ближнему не на словах, а на деле, увенчание этой любви пожертвованием жизнью своей.

На ближнего нападают — обязанность христианства защищать его до последней капли крови; другое требование христианства — исполнять свято всякую порученную обязанность, служить верно и усердно предержащей власти; совокупность этих требований — необходимо делать из христианина самого доблестного воина.

Доказательство налицо: народы, начавшие новую, христианскую историю Европы, разве отличались недостатком воинской доблести? Скажут: это качество лежало в их природе; но в таком случае нечего говорить о влиянии христианства, если оно не могло противодействовать этой природе. Доказательство налицо, когда в числе святых, особенно чтимых нами, монахов, священников и людей, исполнявших разные гражданские должности, находятся воины (Георгий, два Феодора, Иоанн, Димитрий и др.). Доказательство налицо, когда у христианских народов вкоренено верование, что воины, падшие на поле битвы, венчались венцами мученическими.

Уклоняясь от кидающегося в глаза доказательства воинской доблести новых христианских народов, обращаются ко временам падения Римской империи, указывают здесь на отсутствие патриотизма, воинской доблести и приписывают эти явления влиянию христианства, которое будто бы влекло своих последователей в пустыню, к жизни отшельнической.

Но слово «патриотизм», когда говорится о временах падения Рима, вызывает улыбку: какой патриотизм мог быть среди этой кучи народов, насильственно подчиненных одному городу? Какое чувство преданности могло питать народонаселение отдаленных провинций к этому городу, от которого, кроме угнетении, нечего было ждать провинциалам? Каким римским патриотизмом могли быть наполнены разноплеменные жители провинций, когда этого патриотизма давно уже не было в самом Риме, ибо давно не было более тех отношений, которые заставляли древних, истых римлян так храбро защищать свое орлиное гнездо, хотя уход плебеев на священную гору показывает, что всему бывает своя мера и предел, даже и хваленому римскому патриотизму.

Причины падения Римской империи были все налицо при самом ее начале, когда Рим утратил свои прежние правительственные формы, следовательно, задолго до объявления христианства господствующей религией в империи. Но почему же, скажут, христианство, распространившись, не возбудило нового гражданского духа, патриотизма в народонаселении империи? Повторяем, что нечего было возбуждать, ибо римского патриотизма не могло быть у разноплеменных народов, входивших в состав империи: Рим не был отечеством для галла, испанца, нумидийца, грека, пафлагонянина и т. д.

Страны и народы приготовлялись жить своей особой, следовательно, независимой жизнью; каждый народ готовился приобресть отечество и питать к нему известное чувство, которое мы называем патриотизмом и которое христианство готово было освятить; железо же римской власти, вязавшее народы, давно перержавело.

С другой стороны, кто же предполагает, что с того времени, как христианство было объявлено господствующей религией империи, все подданные империи сделались вдруг истинными христианами? Люди, согнившие от нравственных язв империи, продолжали оставаться в этом печальном состоянии, не могли вдруг подвергнуться благотворному влиянию христианства, ибо приняли его чисто внешним образом; людей же, принявших его по убеждению и готовых приводить в исполнение его правила, было немного, и хотя бы они все стали воинами, не могли удержать от падения гнилого, разваливающегося-под тяжелыми ударами свежих, сильных народов здания империи.

Вот то немногое, что мы должны сказать вообще о христианстве; но так как мы теперь приступаем к наблюдениям над исторической жизнью христианских народов, то понятно что мы постоянно должны будем обращаться к подробностям влияния христианства на эту жизнь.

Часть вторая