Там скука, там обман иль бред;
В том совести, в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна.
Как женщин, он оставил книги…
Пушкин и сам был страстным книгочеем. Научный труд, проделанный Набоковым, – более тысячи страниц комментариев ко всему, от первого слова французского эпиграфа к роману в стихах (Pétri, что значит “состоящий из чего-либо”, “погрязший в чем-либо”) до подробного рассуждения, какого именно оттенка был берет Татьяны49 (“малиновый” у Пушкина), – демонстрирует упоение словами, упоение исследованием, упоение задачей докопаться до сути каждой пушкинской мысли или фразы. В ту пору русской поэзии было менее века50, объясняет Набоков, и новая литература выросла на заимствованиях – в основном из французской литературы, но также и из английской, немецкой, итальянской и классической античной.
Слово “Pétri” встречается в эпиграфе, который Пушкин придумал, как многие другие51. Набоков пишет:
Мысль снабдить легковесное повествование философским эпиграфом заимствована, очевидно, у Байрона. Для двух первых песен книги “Паломничество Чайльд-Гарольда”… Байрон послал [издателю] эпиграф, начинающийся: “Мир подобен книге, в которой прочитана лишь первая страница” и т. д. из “Космополита” Луи Шарля Фужере де Монброна.
Туманный эпиграф был в большой чести у английских писателей; он имел целью вызвать сокровенные ассоциации; и, конечно, Вальтер Скотт памятен как наиболее искусный сочинитель таких эпиграфов52.
Язык Пушкина, как и язык многих других поэтов, которых он пародирует, хвалит, так или иначе упоминает, изобилует галлицизмами. Французский язык был настолько широко распространен в дворянской среде, что даже Татьяна, дочь захолустного помещика, сочиняет любовное письмо именно по-французски. Язык признаний нежных она усвоила не из жизни, а из книг. Так что когда Татьяна (в переводе Набокова) пишет Онегину:
Why did you visit us?
In the backwoods of a forgotten village,
I would have never known you
Nor have known bitter torment.
The tumult of an inexperienced soul
Having subdued with time (who knows?),
I would have found a friend after my heart,
Have been a faithful wife
And a virtuous mother53.
У Пушкина:
Зачем вы посетили нас?
В глуши забытого селенья
Я б никогда не знала вас,
Не знала горького мученья.
Души неопытной волненья
Смирив со временем (как знать?),
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать.
– она, сама того не сознавая, следует литературным шаблонам того времени, где фраза “души неопытной волненья” – избитый оборот. Она могла бы встретить другого, но не полюбить. “Другой!” – восклицает Татьяна:
No, to nobody [else] on earth
would I have given my heart away!
That has been destined in a higher council,
that is the will of heaven: I am thine;
my entire life has been the gage of a sure tryst with you;
I know, you’re sent to me by God54.
У Пушкина:
Другой!.. Нет, никому на свете
Не отдала бы сердца я!
То в вышнем суждено совете…
То воля неба: я твоя;
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья верного с тобой;
Я знаю, ты мне послан богом…
Татьяна – или Пушкин – повторяет распространенную формулировку романтических сочинений того времени55: взять, к примеру, элегию “Любовь” Шенье (строка “Другой! Но нет, я не могу…”) или “Абидосскую невесту” Байрона (“И в дом тебя к другому шлю. /Другому!”)[48].
Через год после письма Татьяны, после того как Онегин убил Ленского на дуэли и уехал странствовать, Татьяна однажды оказывается дома у Онегина, где ныне уже никто не живет. В пустынных комнатах она находит книги, которые он некогда читал, с пометками (“черты его карандаша”56):
And by degrees begins
my Tatiana to understand
more clearly now – thank God —
the one for whom to sigh
she’s sentenced by imperious fate.
A sad and dangerous eccentric,
creature of hell or heaven,
this angel, this arrogant fiend,
who’s he then? Can it be – an imitation,
an insignificant phantasm, or else
a Muscovite in Harold’s mantle,
a glossary of other people’s megrims,
a complete lexicon of words in vogue?…
Might he not be, in fact, a parody?57
У Пушкина:
И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее – слава богу —
Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной:
Чудак печальный и опасный,
Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес,
Что ж он? Ужели подражанье,
Ничтожный призрак, иль еще
Москвич в Гарольдовом плаще,
Чужих причуд истолкованье,
Слов модных полный лексикон?..
Уж не пародия ли он?
В прелестном пространном комментарии Набоков поясняет:
В этом месте напомним читателю о том чарующем впечатлении, которое произвел в 1820-е годы Байрон на континентальные умы. Его образ был романтическим двойником Наполеона, “человека судьбы”, которого неведомая сила вознесла на недостижимый предел мирового господства. Образ Байрона воспринимался как образ мятущегося духа, блуждающего в постоянных поисках прибежища по ту сторону заоблачных далей58.
Получается, возлюбленный Татьяны – не более чем пародия. Однако это не способно заставить ее разлюбить:
Tatiana with soft-melting gaze
around her looks at all,
and all to her seems priceless,
all vivifies her dolent soul
with a half-painful joyance59.
У Пушкина:
Татьяна взором умиленным
Вокруг себя на все глядит,
И все ей кажется бесценным,
Все душу томную живит
Полумучительной отрадой…
В комнате Онегина есть портрет Байрона, и даже “кукла чугунная” – статуэтка человека “под шляпой с пасмурным челом, с руками, сжатыми крестом” (скорее всего, вдохновленная портретом кисти Томаса Филлипса 1813 года60, на которой Байрон изображен в албанском народном костюме).
Перевод и комментарии к “Онегину” заняли у Набокова не один год, а целых семь. Он отдался работе с той же страстью, с какой коллекционировал и описывал бабочек, призвал на помощь все свои познания в филологии, вступил в полемику с поколениями пушкинистов, точно так же, как во время работы в музее он поддерживал или осуждал коллег-энтомологов, соглашался с их предположениями или отвергал их. Комментарий его представляет пародию на самого себя: он написан одновременно и в стилистике Набокова, и других ученых-эмигрантов того времени, в частности Лео Спитцера и Эриха Ауэрбаха61. Набоков неутомимо пытается докопаться до самой сути, прочесть все, что читал или мог читать Пушкин и его персонажи, в оригинале или переводах того времени.
Комментарий, как и роман, во многом перекликается с “Лолитой”. “Онегин”, как и роман Набокова, история о безответной любви и судьбе, которая чинит препятствия на ее пути. Онегин бережнее отнесся к признанию Татьяны, которое она сделала в шаблонном, однако искреннем письме, нежели постоялец Шарлотты Гейз в Рамздэле, которому она так искренне и безыскусно объясняется в любви:
Это – признание: я люблю вас… На днях, в воскресенье, во время службы… когда я спросила Господа Бога, что мне делать, мне было сказано поступить так, как поступаю теперь. Другого исхода нет. Я люблю вас с первой минуты, как увидела вас. Я страстная и одинокая женщина, и вы любовь моей жизни. А теперь, мой дорогой, мой самый дорогой, mon cher, cher Monsieur, вы это прочли; вы теперь знаете. Посему, попрошу вас, пожалуйста, немедленно уложить вещи и отбыть. Это вам приказывает квартирная хозяйка. Уезжайте! Вон! Départez! Я вернусь к вечеру, если буду делать восемьдесят миль в час туда и обратно – без крушения (впрочем, кому какое дело?)62.
Сюжет “Лолиты” вырос из этого письма, как сюжет “Онегина” – из письма Татьяны. Гумберт чем-то похож на Онегина. Разумеется, между ними имеются существенные различия – взять хотя бы то, что Онегин не был педофилом, – однако они все же одной породы: Набоков-ученый усматривает байронические черты (как до, так и после создания “Паломничества Чайльд-Гарольда”) в произведениях эпохи романтизма63 – “Рене” Шатобриана (1802), который называет “гениальным произведением”, и “Адольфе” Бенжамена Констана (1816), “натянутом, сухом, бесцветном, но поистине очаровательном”. В герое Констана, как в Гумберте, сочетаются “эгоизм и чувствительность”:
Натура переменчивая, то рыцарь, то мужлан. От восторженных слез переходит к ребяческой жестокости, после чего снова заливается лицемерными слезами. Все таланты, которые имел, растратил или извратил, стремясь исполнить ту или иную прихоть, покорный переменам собственного несдержанного нрава64.
Оказавшись в самой чаще своего романа, Набоков с наслаждением припадает к диковинным источникам. Ему необходимы напоминания о его кумире Пушкине, ему необходимо помнить о Шатобриане, “величайшем французском писателе своего времени”, первом иностранном авторе, который посетил Америку и, как сумел, описал ее первозданную природу. Набоков, как обычно, подстраивается под читателя: ведь книга должна продаваться. Однаких при этом он с головой уходит в комментарии к роману Пушкина, на время оставив “Лолиту”, чтобы роман “созрел”