Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» — страница 42 из 81

Там скука, там обман иль бред;

В том совести, в том смысла нет;

На всех различные вериги;

И устарела старина,

И старым бредит новизна.

Как женщин, он оставил книги…

Пушкин и сам был страстным книгочеем. Научный труд, проделанный Набоковым, – более тысячи страниц комментариев ко всему, от первого слова французского эпиграфа к роману в стихах (Pétri, что значит “состоящий из чего-либо”, “погрязший в чем-либо”) до подробного рассуждения, какого именно оттенка был берет Татьяны49 (“малиновый” у Пушкина), – демонстрирует упоение словами, упоение исследованием, упоение задачей докопаться до сути каждой пушкинской мысли или фразы. В ту пору русской поэзии было менее века50, объясняет Набоков, и новая литература выросла на заимствованиях – в основном из французской литературы, но также и из английской, немецкой, итальянской и классической античной.

Слово “Pétri” встречается в эпиграфе, который Пушкин придумал, как многие другие51. Набоков пишет:

Мысль снабдить легковесное повествование философским эпиграфом заимствована, очевидно, у Байрона. Для двух первых песен книги “Паломничество Чайльд-Гарольда”… Байрон послал [издателю] эпиграф, начинающийся: “Мир подобен книге, в которой прочитана лишь первая страница” и т. д. из “Космополита” Луи Шарля Фужере де Монброна.

Туманный эпиграф был в большой чести у английских писателей; он имел целью вызвать сокровенные ассоциации; и, конечно, Вальтер Скотт памятен как наиболее искусный сочинитель таких эпиграфов52.

Язык Пушкина, как и язык многих других поэтов, которых он пародирует, хвалит, так или иначе упоминает, изобилует галлицизмами. Французский язык был настолько широко распространен в дворянской среде, что даже Татьяна, дочь захолустного помещика, сочиняет любовное письмо именно по-французски. Язык признаний нежных она усвоила не из жизни, а из книг. Так что когда Татьяна (в переводе Набокова) пишет Онегину:

Why did you visit us?

In the backwoods of a forgotten village,

I would have never known you

Nor have known bitter torment.

The tumult of an inexperienced soul

Having subdued with time (who knows?),

I would have found a friend after my heart,

Have been a faithful wife

And a virtuous mother53.

У Пушкина:

Зачем вы посетили нас?

В глуши забытого селенья

Я б никогда не знала вас,

Не знала горького мученья.

Души неопытной волненья

Смирив со временем (как знать?),

По сердцу я нашла бы друга,

Была бы верная супруга

И добродетельная мать.

– она, сама того не сознавая, следует литературным шаблонам того времени, где фраза “души неопытной волненья” – избитый оборот. Она могла бы встретить другого, но не полюбить. “Другой!” – восклицает Татьяна:

No, to nobody [else] on earth

would I have given my heart away!

That has been destined in a higher council,

that is the will of heaven: I am thine;

my entire life has been the gage of a sure tryst with you;

I know, you’re sent to me by God54.

У Пушкина:

Другой!.. Нет, никому на свете

Не отдала бы сердца я!

То в вышнем суждено совете…

То воля неба: я твоя;

Вся жизнь моя была залогом

Свиданья верного с тобой;

Я знаю, ты мне послан богом…

Татьяна – или Пушкин – повторяет распространенную формулировку романтических сочинений того времени55: взять, к примеру, элегию “Любовь” Шенье (строка “Другой! Но нет, я не могу…”) или “Абидосскую невесту” Байрона (“И в дом тебя к другому шлю. /Другому!”)[48].

Через год после письма Татьяны, после того как Онегин убил Ленского на дуэли и уехал странствовать, Татьяна однажды оказывается дома у Онегина, где ныне уже никто не живет. В пустынных комнатах она находит книги, которые он некогда читал, с пометками (“черты его карандаша”56):

And by degrees begins

my Tatiana to understand

more clearly now – thank God —

the one for whom to sigh

she’s sentenced by imperious fate.

A sad and dangerous eccentric,

creature of hell or heaven,

this angel, this arrogant fiend,

who’s he then? Can it be – an imitation,

an insignificant phantasm, or else

a Muscovite in Harold’s mantle,

a glossary of other people’s megrims,

a complete lexicon of words in vogue?…

Might he not be, in fact, a parody?57

У Пушкина:

И начинает понемногу

Моя Татьяна понимать

Теперь яснее – слава богу —

Того, по ком она вздыхать

Осуждена судьбою властной:

Чудак печальный и опасный,

Созданье ада иль небес,

Сей ангел, сей надменный бес,

Что ж он? Ужели подражанье,

Ничтожный призрак, иль еще

Москвич в Гарольдовом плаще,

Чужих причуд истолкованье,

Слов модных полный лексикон?..

Уж не пародия ли он?

В прелестном пространном комментарии Набоков поясняет:

В этом месте напомним читателю о том чарующем впечатлении, которое произвел в 1820-е годы Байрон на континентальные умы. Его образ был романтическим двойником Наполеона, “человека судьбы”, которого неведомая сила вознесла на недостижимый предел мирового господства. Образ Байрона воспринимался как образ мятущегося духа, блуждающего в постоянных поисках прибежища по ту сторону заоблачных далей58.

Получается, возлюбленный Татьяны – не более чем пародия. Однако это не способно заставить ее разлюбить:

Tatiana with soft-melting gaze

around her looks at all,

and all to her seems priceless,

all vivifies her dolent soul

with a half-painful joyance59.

У Пушкина:

Татьяна взором умиленным

Вокруг себя на все глядит,

И все ей кажется бесценным,

Все душу томную живит

Полумучительной отрадой…

В комнате Онегина есть портрет Байрона, и даже “кукла чугунная” – статуэтка человека “под шляпой с пасмурным челом, с руками, сжатыми крестом” (скорее всего, вдохновленная портретом кисти Томаса Филлипса 1813 года60, на которой Байрон изображен в албанском народном костюме).

Перевод и комментарии к “Онегину” заняли у Набокова не один год, а целых семь. Он отдался работе с той же страстью, с какой коллекционировал и описывал бабочек, призвал на помощь все свои познания в филологии, вступил в полемику с поколениями пушкинистов, точно так же, как во время работы в музее он поддерживал или осуждал коллег-энтомологов, соглашался с их предположениями или отвергал их. Комментарий его представляет пародию на самого себя: он написан одновременно и в стилистике Набокова, и других ученых-эмигрантов того времени, в частности Лео Спитцера и Эриха Ауэрбаха61. Набоков неутомимо пытается докопаться до самой сути, прочесть все, что читал или мог читать Пушкин и его персонажи, в оригинале или переводах того времени.

Комментарий, как и роман, во многом перекликается с “Лолитой”. “Онегин”, как и роман Набокова, история о безответной любви и судьбе, которая чинит препятствия на ее пути. Онегин бережнее отнесся к признанию Татьяны, которое она сделала в шаблонном, однако искреннем письме, нежели постоялец Шарлотты Гейз в Рамздэле, которому она так искренне и безыскусно объясняется в любви:


Это – признание: я люблю вас… На днях, в воскресенье, во время службы… когда я спросила Господа Бога, что мне делать, мне было сказано поступить так, как поступаю теперь. Другого исхода нет. Я люблю вас с первой минуты, как увидела вас. Я страстная и одинокая женщина, и вы любовь моей жизни. А теперь, мой дорогой, мой самый дорогой, mon cher, cher Monsieur, вы это прочли; вы теперь знаете. Посему, попрошу вас, пожалуйста, немедленно уложить вещи и отбыть. Это вам приказывает квартирная хозяйка. Уезжайте! Вон! Départez! Я вернусь к вечеру, если буду делать восемьдесят миль в час туда и обратно – без крушения (впрочем, кому какое дело?)62.


Сюжет “Лолиты” вырос из этого письма, как сюжет “Онегина” – из письма Татьяны. Гумберт чем-то похож на Онегина. Разумеется, между ними имеются существенные различия – взять хотя бы то, что Онегин не был педофилом, – однако они все же одной породы: Набоков-ученый усматривает байронические черты (как до, так и после создания “Паломничества Чайльд-Гарольда”) в произведениях эпохи романтизма63 – “Рене” Шатобриана (1802), который называет “гениальным произведением”, и “Адольфе” Бенжамена Констана (1816), “натянутом, сухом, бесцветном, но поистине очаровательном”. В герое Констана, как в Гумберте, сочетаются “эгоизм и чувствительность”:

Натура переменчивая, то рыцарь, то мужлан. От восторженных слез переходит к ребяческой жестокости, после чего снова заливается лицемерными слезами. Все таланты, которые имел, растратил или извратил, стремясь исполнить ту или иную прихоть, покорный переменам собственного несдержанного нрава64.

Оказавшись в самой чаще своего романа, Набоков с наслаждением припадает к диковинным источникам. Ему необходимы напоминания о его кумире Пушкине, ему необходимо помнить о Шатобриане, “величайшем французском писателе своего времени”, первом иностранном авторе, который посетил Америку и, как сумел, описал ее первозданную природу. Набоков, как обычно, подстраивается под читателя: ведь книга должна продаваться. Однаких при этом он с головой уходит в комментарии к роману Пушкина, на время оставив “Лолиту”, чтобы роман “созрел”