Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» — страница 48 из 81

96. Он отказался от фабулы в целом: Набоков полагал, что увлекательный сюжет необходим лишь бесталанной книге. Он не очень хорошо умел придумывать сюжеты, хотя мастерски выстраивал композицию97, виртуозно жонглировал случайными предпосылками тех или иных событий, так что история не выглядела надуманной. Та фабула, которой ждал от него Ковичи, обычно свойственна повествованию, которое развивается неожиданно, но финал его вполне предсказуем. Герои такого рода историй переживают все так бурно и выражают чувства так открыто, как в обычной, некнижной жизни просто не бывает. Многие читатели, причем не только те, на кого ориентировался Набоков, ждали от романов, что те “разобьют застывшее море внутри нас”, как писал Кафка школьному другу98. Набоков это понимал, быть может, даже готов был угодить такого рода читателям (не зря же он упомянул о том, что “отказался от многих перспектив”), но не сумел.

Уилсон “Пнина” сдержанно похвалил. О первом фрагменте, который ему довелось прочесть, написал: “Елене [новая, четвертая и последняя его жена] твой рассказ ужасно понравился… Мне тоже, но я в конце ждал чего-то более неожиданного”99. Когда книга вышла, Уилсон отозвался о романе теплее:

Книга, по-моему, очень хороша, к тому же ты, наконец-то, установил связь с великим американским читателем. Думаю я так потому, что в рецензиях, которые попались мне на глаза, говорится одно и то же: никто не озадачен, все знают, как реагировать100.

Уилсон предложил кое-какие незначительные исправления. Ему было важно похвалить “Пнина”, поскольку “Лолиту” он категорически не принял. Он писал Набокову тремя годами ранее, прочитав “Лолиту” в рукописи:

А теперь о твоем романе. Мне он нравится меньше, чем все, что я у тебя читал. Рассказ, из которого вырос роман, был любопытен, однако на роман эта тема “не тянет”. Из грязных идей порой рождаются прекрасные книги – но, по-моему, тебе с этой идеей справиться не удалось. Мало того, что герои, да и сама ситуация, вызывают отвращение, но они к тому же изображены в таком ракурсе, что выглядят совершенно нереальными. Различные перипетии сюжета и кульминация в финале… слишком абсурдны, чтобы вызывать ужас и стать трагедией, и вместе с тем слишком отвратительны, чтобы вызвать смех… Согласен я и с Мэри, что твое мастерство становится порой утомительным101.

Удивительно, что Набоков и Уилсон не раздружились после такой отповеди. Набокова это, несомненно, задело, однако он, пусть и через несколько месяцев, все же похвалил статью Уилсона в журнале New Yorker: “Кролик, мне очень понравилось твое палестинское эссе. Оно – одно из самых твоих удачных”102. Уилсон был слишком близким другом – слишком дорогим, слишком похожим, – чтобы терять его из-за такого. Потом Набокову ошибочно показалось, будто Уилсон не дочитал рукопись до конца (ему хотелось как можно скорее передать ее в издательство, да еще одновременно с ним ее читали Елена и Мэри Маккарти, так что читать приходилось быстро), и его это снова задело103. Он написал: “Я продал «Лолиту» [во Францию]… Надеюсь, ты ее когда-нибудь прочитаешь”104, а когда американские издательства отказались печатать книгу:

Меня удручает, что этот чистый и строгий роман какой-нибудь небрежный критик сочтет порнографическим трюком. И эта опасность представляется мне тем реальнее, чем яснее я осознаю, что даже ты не понял и не пожелал понять структуру этого запутанного и необычного произведения105.

Уилсон попытался объяснить, что именно ему не понравилось. “Думаю, близится время, – писал он Вере в 1952 году, – когда я прочту все его работы и напишу о них эссе, которое наверняка вызовет его раздражение”106. Два года спустя он по-прежнему обещал написать étude approfondie[50], обзор всех имевшихся на тот момент произведений Набокова107, но из этого так ничего и не вышло. Скорее всего, дружба помешала бы беспристрастной оценке. В 1952 и даже в 1957 году Набоков по-прежнему оставался малоизвестным писателем-эмигрантом, существовавшим на преподавательское жалованье, и Уилсон, возможно, опасался ему навредить, так что высказался без обиняков только через десять лет, причем исключительно по поводу перевода “Евгения Онегина”, который ему не понравился со стилистической и научной точки зрения. Но тогда, к 1965 году, Набоков уже стал знаменитым писателем, который обессмертил свое имя в литературе, так что критика его работ могла навредить скорее репутации Уилсона, нежели самого Набокова.

И лишь в конце жизни, измученный перенесенными инсультами и прочими болезнями, Уилсон дал нечто вроде общей оценки творчеству Набокова. В книге под названием “Окно в Россию”, опубликованной в год его смерти (1972), он на семи страницах разбирает его произведения. Уилсон признается, что перечитал ранние романы Набокова и они, в общем, не задели его за живое. “Герои этих историй, – пишет он, – почти всегда окружены… какими-то нелепыми второстепенными персонажами, при этом не лишены оригинальности, и временами кажется, будто они общаются с высшим миром”108.

Набоков не раз признавался… что роман для него – своего рода игра с читателем. Обманывая ожидания последнего, писатель выигрывает. Художественный прием, который используется в этих романах, состоит в том, чтобы не рассказывать о каких-то событиях из ряда вон и вообще свести действие на нет… В “Короле, даме, валете” любовник с любовницей решают все же не убивать ее мужа. В “Приглашении на казнь” героя не казнят: выразив несогласие с обвинением, он запросто встает и уходит. (Любопытно сравнить подобную развязку с описанием лагерей у Солженицына, из которых вырваться было невозможно.)109

Уилсон, вероятно, забыл о собственных прежних истолкованиях, о том, как высоко он ценил независимые, обособленные творческие миры, и теперь его раздражают сюжеты, которым не хватает развития, и действия, которые заканчиваются ничем. Ему видится в этом “садомазохизм”110, а Набоков, по его мнению, из тех, “кто любит злые шутки и жестокие розыгрыши”, но при этом “обижается и возмущается”111, если ему платят той же монетой.

В “Пнине”, делает вывод Уилсон, Набоков изображает самого себя, и вызвано это отчасти садомазохизмом. Так ему проще “унижать… бедного русского преподавателя, который трепещет перед талантом и высокомерием Набокова”, то есть повествователя, ВН. Писатель “в известной степени идеализирует Пнина, – продолжает Уилсон. – Садисты вообще в душе очень сентиментальны”112. И тут Уилсон жестоко заблуждается: ВН появляется в романе вовсе не для того, чтобы унизить Пнина, а чтобы показать чистоту и утонченность его души. Читатель прекрасно видит разницу между Пниным и ВН (сам ВН, как правило, ее не замечает). Вот для чего нужен такой рассказчик113.

В случае с сентиментальностью Уилсон почти угадал. Действительно, образ персонажа, которого можно назвать главным мерилом нравственности в романе, оказывается незавершенным. Это Мира, девушка, погибшая в Бухенвальде, та самая, в которую Пнин был влюблен давным-давно: он грезит о ней, когда у него внезапно прихватывает сердце, причем образ былой возлюбленной передан теми словами, которые читателю знакомы по другим набоковским описаниям прелестных юных дев (“тепло шелковой красной, как роза, изнанки ее каракулевой муфты”, “нежность кистей и щиколок”)114. Здесь Набоков едва ли не в первый и единственный раз открыто пишет о Холокосте и называет конкретный лагерь смерти. Обычно действие его произведений происходит в вымышленных местах, словно упомянуть об ужасах века для него значило признать, что они и правда были. Лучше писать о них завуалированно, в откровенно нереальных контекстах, не касаясь всей этой мерзости115.

Такой подход вполне понятен. Опасность в том, что такие персонажи, как Круг в “Под знаком незаконнорожденных”, Кинбот в “Бледном пламени” и даже Гумберт Гумберт порой рядятся в тогу страдания, о котором нельзя говорить, и оправдывают себя ужасами своего времени. Даже благородный Пнин поддается этому соблазну (ведь Набоков не все нам рассказал о его романе с Мирой). Она – ангел неземной, вот и все: Пнин вспоминает ее “нежное сердце”, ее “грациозную, хрупкую” женственность, но, как и в случае с пасынком Пнина Виктором, развитие сюжета в планы автора не входило. После воспоминаний о милом прошлом Пнин представляет себе, как Мира “умирала множеством смертей”: “ей прививали какую-то пакость, столбнячную сыворотку, и травили синильной кислотой под фальшивым душем, и сжигали заживо в яме, на политых бензином буковых дровах”116. Набоков словно торопится столкнуть ее со сцены и превращает Миру в идеал, в героиню наподобие Анны Франк117. Набоков не развивает образ Миры, не раскрывает ее характер в сложных ситуациях, хоть отдаленно похожих на реальную жизнь со всеми ее ловушками: он сакрализирует героиню, переселяет в горний мир.

Глава 15

Некоторые исследователи жизни и творчества Набокова полагают, что Уилсон критиковал “Пнина” и другие работы писателя из зависти, в которой, возможно, не признавался самому себе. Эмигрант, выскочка, толком не знавший языка, приехал и снял сливки, и тогда тот, кому непременно хотелось быть первым – Уилсон, не Набоков, – обернулся против бывшего протеже, взлетевшего слишком высоко1. Пожалуй, без зависти тут действительно не обошлось. Однако критические суждения Уилсона вполне профессиональны: все-таки он относился к своему делу очень щепетильно. Возможно, в чем-то он был слеп, или рассуждал по-обывательски, или же к концу жизни настолько ослабел от болезней, что не способен был оценивать здраво, но все-таки тут дело не в одной зависти. Что-то в роман