Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» — страница 52 из 81

Ключевой текст книги, длинная поэма Шейда “Бледное пламя”, старомодна как в плане рифмы, так и метра. Бойд признает, что с поэтической точки зрения она “блистательна сама по себе”: “Немногое в английской поэзии может сравниться с «Бледным пламенем»”63. Он полагает, что поэма выросла из творчества Александра Поупа, хотя перекликается и с произведениями других авторов64, в том числе Мильтона, Гете, Вордсворта, Хаусмана и Йейтса. Джон Шейд, университетский поэт-затворник, – малоизвестный северо-восточный автор, или, как он сам говорит о себе в “Бледном пламени”, “…дважды // Я назван был, за Фростом, как всегда // (Один, но скользкий шаг)”65. Его поэма длиной в 999 строк написана классическим английским вольным неравносложным стихом (так называемым “доггерелем”), пусть и нестрогим, но от этого не менее нудным и монотонным. Героические дистихи XVIII века – рифмованные двустишия, написанные пятистопным ямбом, – кажется, кичатся собственным мастерством и аккуратностью:

Мод Шейд сравнялось восемьдесят в год,

Когда удар случился. Твердый рот

Искривился, черты побагровели.

В известный пансион, в Долину Елей

Ее свезли мы. Там она сидела

Под застекленным солнцем, то и дело

В ничто впиваясь непослушным глазом.

Туман густел. Она теряла разум…66

Здесь рифма и метр словно управляют смыслом (качество, от которого Набоков старался отмежеваться при переводе “Евгения Онегина”), и все приносится в жертву буквальной точности. Ранее Шейд описывает странный случай из детства:

Однажды, лет в одиннадцать, лежал

Я на полу, следя, как огибала

Игрушка (заводной жестяный малый

С тележкой) стул, вихляя на бегу.

Вдруг солнце взорвалось в моем мозгу!

И сразу ночь в роскошном тьмы убранстве

Спустилась, разметав меня в пространстве

И времени, – нога средь вечных льдов,

Ладонь под галькой зыбких берегов,

В Афинах ухо, глаз – где плещет Нил,

В пещерах кровь и мозг среди светил.

Унылые толчки в триасе, тени

И пятна света в верхнем плейстоцене,

Внизу палеолит, он дышит льдом,

Грядущее – в отростке локтевом.

Так до весны нырял я по утрам

В мгновенное беспамятство. А там —

Все кончилось, и память стала таять67.

Этот фрагмент перекликается с эпизодом, в котором у героя “Пнина” прихватывает сердце и ему мерещится Мира Белочкина. Поэма, как “Прелюдия” Вордсворта68, “о росте моего ума”: история ментального кризиса, имеющего духовное измерение, в русле прочих произведений канона (“Исповеди” Августина, “Божественной комедии” Данте, “Из колыбели, вечно баюкавшей” Уитмена и отдельных частей его же “Песни о себе”). В “Бледном пламени” отразились многие убеждения Набокова. Как он признавался в 1960-е годы в интервью: “Я действительно приписал… некоторым моим более-менее заслуживающим доверия персонажам кое-какие из моих собственных взглядов. Вот, например, Джон Шейд… позаимствовал некоторые мои мнения”69.

Среди этих убеждений попадаются и старомодные капризы: “Ненавижу такие вещи, как джаз” и бои быков, “когда болваны в белых чулках издеваются над животными”. Как и его создателю, Шейду “мерзки”

…джаз,

Весь в белом псих, что черного казнит

Быка в багровых брызгах, пошлый вид

Искусств абстрактных, лживый примитив,

В универмагах музыка в разлив,

Фрейд, Маркс, их бред, идейный пень с кастетом,

Убогий ум и дутые поэты70.

В метафизике Шейда нет места богу: отголоски этого мы находим и в других книгах Набокова. Так, в “Пнине” герой не верит “во всевластного Бога. Он верил, довольно смутно, в демократию духов. Может быть, души умерших собираются в комитеты и, неустанно в них заседая, решают участь живых”71 – как сгинувшая в концлагере Мира, которая посылает белочек в мир живых, чтобы приободрить Пнина.

“Память, говори” – в некотором смысле контакт с умершими: изображая собственную жизнь, объясняя, как развивалось сознание художника, Набоков раскрывает собственное восприятие подобных явлений. “Колыбель качается над бездной. Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь – только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями”72. “Сколько раз я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни?”73 – признается писатель, и хотя “отчеты о медиумистических переживаниях” не дали ответа на его вопросы, как и самые ранние сны, в которых он рылся “в поисках ключей и разгадок”, но и против “меры” он “решительно восстает” – здравый смысл раздражает его своей заурядностью. Он убежден, что вечность существует и проникнуть в нее можно с помощью фантазии: воображению художника свойственна способность чувствовать, “все происходящее в определенной точке времени”74. Поэт, погруженный в творческие раздумья,

постукивает себя по колену карандашом, смахивающим на волшебную палочку, и в этот же самый миг автомобиль (с нью-йоркским номером) пролетает дорогой, ребенок стучится в сетчатую дверь соседской веранды, старик в Туркестане зевает посреди мглистого сада, венерианский ветер катит крупицу пепельного песка, доктор Жак Хирш в Гренобле надевает очки для чтения, и происходят еще триллионы подобных же пустяков, – создающих, все вместе, мгновенный, просвечивающий организм событий, сердцевиной которого служит поэт (сидящий в садовом кресле, в Итаке, штат Нью-Йорк)75.

Джон Шейд, пишущий “Бледное пламя” в вымышленной Итаке (“Нью-Вай”), наделен истинной властью. Об этом свидетельствуют некоторые строки его поэмы, и Набоков, хотя и посмеивается над своим героем (ставит Шейда “за Фростом”, а ведь Фрост – и сам не Пушкин и не Шекспир), отчасти все же олицетворяет себя с ним76. “Бледное пламя” – пример “избытка витиеватости”77, который Шейд (столько же от своего имени, сколько от имени Набокова) наделяет глубоким смыслом, поскольку за способностью художника управлять временем, объединять воспоминания детства со стариком из Туркестана и событиями, которые происходят в эту самую минуту, а также с возможным будущим (тем будущим, в котором непременно выйдет книга этих самых стихов), таится сила и красота, во много раз превосходящая щель слабого света. Шейду кажется, что ему “посильно”

Постигнуть бытие (не все, но часть

Мельчайшую, мою) лишь через связь

С моим искусством, с таинством сближений,

С восторгом прихотливых сопряжений;

Подозреваю, мир светил, – как мой

Весь сочинен ямбической строкой.

Я верую разумно: смерти нам

Не следует бояться, – где-то там

Она нас ждет, как верую, что снова

Я встану завтра в шесть, двадцать второго

Июля, в пятьдесят девятый год,

И верю, день нетягостно пройдет78.

Однако проснуться ему не суждено. Накануне вечером его убьют.

Шейд обожает свою покойную дочь Гэзель. Смерть перевернула и подчинила себе всю жизнь поэта:

Был час в безумной юности моей,

Когда я думал: каждый из людей

Загробной жизни таинству причастен,

Лишь я один – в неведеньи злосчастном:

Великий заговор людей и книг

Скрыл истину, чтоб я в нее не вник.

Был день сомнений в разуме людском:

Как можно жить, не зная впрок о том,

Какая смерть и мрак, и рок какой

Сознанье ждут за гробовой доской?

В конце ж была мучительная ночь,

Когда постановил я превозмочь

Той мерзкой бездны тьму, сему занятью

Пустую жизнь отдавши без изъятья79.

Гэзель умирает молодой: девушку очень жаль. Шейд вспоминает, что она была некрасива: толстушка со смешными глазами и т. п. “Пусть некрасива, но зато умна”80, – говорили друг другу родители, впрочем опасаясь, что и это неправда.

“Все бестолку”81, – сокрушается поэт. “Я, помню, как дурак рыдал в уборной”, – вспоминает Шейд: прослезиться его заставила роль дочери в школьной пантомиме (до того бедняжка была неуклюжа). Внешность очень важна – пожалуй, это вообще самое главное. В поэме, которая затрагивает самые насущные вопросы, едва ли уместно считать трагедией заурядную внешность. “Увы, но лебедь гадкая не стала древесной уткой”, – пишет Шейд, и девушка впадает в уныние: ничто не может ее утешить.

…Но с каждого пригорка

Кивал нам Пан, и жалость ныла горько:

Не будет губ, чтобы с окурка тон

Ее помады снять, и телефон,

Что перед балом всякий миг поет

В Сороза-холл, ее не позовет;

Не явится за ней поклонник в белом;

В ночную тьму ввинтившись скользким телом,

Не тормознет перед крыльцом машина,

И в облаке шифона и жасмина

Не увезет на бал ее никто…82

Гэзель отправляется на свидание вслепую. Молодой человек, увидев ее, вспоминает о неотложном деле, и это становится для бедной дурнушки последней каплей. Она идет прямиком к полузамерзшему озеру и бросается в воду. Ничего не подозревающие родители в это время дома сидят перед телевизором и переключают каналы, поскольку ничего интересного не передают. Судьба уже подмигивает им, подает знаки, которых они еще не понимают:

“А может, ей не стоило идти?

Ведь все-таки заглазное свиданье…

Попробуем премьеру «Покаянья»?”

Все так же безмятежно, мы с тобой

Смотрели дивный фильм. И лик пустой

Знакомый всем, качаясь, плыл на нас83