•34.
Жесткая реакция Веры объясняется памятью об уличных беспорядках, которые устраивали большевики. А может, молодежный протест пугал ее сам по себе. В доме президента Корнелла разбили окна35. Иногда ярый Верин антикоммунизм рождал странные идеи – к примеру, уверенность (которую разделял и Владимир) в том, что Пастернак охотно служит советским хозяевам и что рукопись “Доктора Живаго” передали итальянскому издателю-коммунисту Джанджакомо Фельтринелли36 не просто так; что критика Советского Союза в романе насквозь фальшива и рассчитана исключительно на то, чтобы “поднять продажи на Западе” и в Советский Союз “потекла иностранная валюта, которую власти прикарманят и в конце концов потратят на зарубежную пропаганду”, как объяснял Владимир в интервью. “Любой русский интеллигент понимает… что на самом деле книга большевистская и исторически лживая – хотя бы потому, что в ней нет ни слова о февральской революции 1917 года”37, о попытке переворота, устроенного политической партией, в которой состоял отец Набокова.
К концу 1960-х годов, уже в Монтре, антипатия Веры к студентам-бунтарям только укрепилась. Она считала их фанатиками, а в 1972 году с гордостью заявляла: “Мы все за Никсона и особенно против Макговерна: мы считаем его безответственным демагогом, который намеренно сбивает своих избирателей с толку и причинит вред Америке… Нам омерзительна позиция журнала The New York Review of Books (орган тех, кто «щеголяет радикализмом») по вопросу войны во Вьетнаме” (это мнение разделял и Владимир)38.
Они уехали из Америки, и теперь Америка их пугала. Набоковы приняли за чистую монету браваду юных радикалов, их уверенность в том, что им, к примеру, по силам устроить революцию. В 1970-х годах Набоковы подружились с Уильямом Ф. Бакли, который подписал их на консервативный журнал National Review, и Набоковы регулярно его читали39. Из этих и других источников Вера заключила, что Америка на грани расовой войны40, что в Нью-Йорке опасно выходить на улицу, что общество сошло с ума. При этом Набоковы не переносили, когда при них критиковали Америку, и изо всех сил защищали ее внешнюю политику. В 1966 году, когда де Голль вывел Францию из НАТО41, тем самым бросив вызов США, Набоковы отменили запланированный было отпуск у Монблана. Их приводили в ярость оскорбления американского флага (например, если флаг сжигали или изображали карикатурно)42.
Набоковы часто обещали вернуться, чтобы повидаться с американскими друзьями, но вместо этого те сами ездили к ним в гости в Монтре, соблюдая все правила поведения, чтобы не создавать хозяевам неудобств. Набоковы приезжали в Америку в 1962 году на премьеру фильма Кубрика, а в 1964-м – для рекламы “Евгения Онегина”, который вышел в издательстве Bollingen. Обе поездки получились приятными, хотя во время них Набокову приходилось немало работать. 5 апреля 1964 года он громовым голосом читал стихи и прозу в культурном центре еврейской молодежной ассоциации 92ndStreet Y в Нью-Йорке. Манера чтения Набокова с его шутливо-поучительными интонациями и старомодным британским произношением тех или иных слов (a-gane вместо again, re-wawd вместо reward) напоминала стиль актера Джона Хаусмана (родом из Румынии)43, в особенности в рекламе инвестиционного банка Smith Barney. Рафинированный разговорный английский Набокова (он словно посмеивался над другими, утверждая собственное превосходство), однако, всегда был четок и понятен. Ему несколько мешал пробивавшийся иногда русский акцент44 да, пожалуй, вставные зубы, но и это писатель ухитрился обратить себе на пользу: он взял манеру изъясняться так назидательно и высокопарно, как носители языка позволяют себе разве что в шутку.
Через восемь лет Набоков снова собирался приехать в Америку. Издательство McGraw-Hill как раз должно было выпустить Strong Opinions (“Твердые убеждения”, 1973) – сборник его интервью, рецензий и писем к редакторам. “У меня уже скопилось немало дневников, заметок, писем и т. п., – писал он в издательство, – но чтобы адекватно описать годы, проведенные в Америке, мне понадобятся деньги, чтобы снова посетить несколько мест”, в том числе Большой Каньон и “прочие западные края”45. Последнее путешествие через всю страну, за счет издательства. В заметки вошла часть предисловия, и Набоков с самого начала заявляет, что его раздражает, когда в его произведениях ошибочно усматривают сатиру на американскую действительность: то, что он написал, никакая не сатира, хотя, что уж тут скрывать, у американцев есть свои странности.
Среднестатистический русский эмигрант… не позаимствует вашу расческу, не станет расхаживать босиком по ковру в гостинице или затыкать пробкой умывальник, чтобы набрать воды, как, не задумываясь, поступит его американский собрат46.
Набокова “очень беспокоило”, что в Америке его понимают превратно, – настолько беспокоило, что второй том мемуаров он писать не стал.
Требование Набокова не считать его сатириком имело под собой формальные основания. Он прекрасно понимал, что пишет с иронией, однако ирония – еще не сатира, которая требует нравственной оценки происходящего и нацелена на то, чтобы что-то изменить. И действительно, российские реформаторы XIX столетия намеревались изменить жизнь общества и потому в грош не ставили произведения, которые не служат реформам. Но Набоков и другие европейские писатели-модернисты (и даже некоторые американцы, начиная по меньшей мере с По)47 не ставили перед собой таких сверхзадач и строго разделяли социальную действительность и литературу. Эдмунд Уилсон, навещавший Набокова в Монтре, понял бы позицию друга и даже, пожалуй, согласился бы с ним. Уилсон не раз замечал, что литературное произведение полноценно само по себе и несопоставимо с реальностью. А вот в вопросе о том, что же главное в литературе, Набоков с Уилсоном расходились. Уилсону очень понравился “Доктор Живаго”, который Набоков считал “макулатурой” и сомнительным в политическом отношении произведением48. Уилсон опубликовал две большие статьи – одну в журнале New Yorker, а другую в Encounter, в которых отстаивал мысль о том, что роман Пастернака – “одно из величайших событий в истории литературы и морали”49. Пастернак обладает “смелостью гения”, утверждал Уилсон. Поэт, которого некогда Набоков уважал и который надолго замолчал в годы советского террора, написал роман-эпопею, обличавший ужасы режима50.
Тем более что это был современный роман. “Некоторые критики… совершенно не поняли дух и форму книги”, – писал Уилсон. Их сбили с толку
британский и американский перевод, в которых… начисто отсутствует поэзия и сместились важные акценты. “Доктор Живаго” вовсе не старомоден: несмотря на то, что в некоторых военных фрагментах слышится интонация Толстого, сравнивать роман с “Войной и миром” не имеет смысла. Это современное поэтическое произведение, написанное автором, который читал Пруста, Джойса и Фолкнера и который, подобно Вирджинии Вульф… далеко ушел от своих предшественников и сказал новое слово в этом жанре51.
Текст романа сложен, изобилует символами и аллюзиями, писал Уилсон. В нем есть искусные аллегории и местами он “очень похож на произведения Джойса… На Пастернака оказали влияние «Поминки по Финнегану»”, – утверждал Уилсон52.
Разумеется, Уилсон прекрасно понимал, что его мнение о Пастернаке раздражает Набокова. Заканчивая работу над статьей для журнала New Yorker, Уилсон признавался в письме приятелю, что общался по телефону с Владимиром и тот “отзывался о Пастернаке очень дурно. Я говорил с ним… трижды за последнее время на другие темы, и каждый раз он распинался о бездарности «Доктора Живаго». Ему хочется быть единственным современным русским писателем”53. Уилсону, видимо, хотелось осадить Набокова: он знал за ним привычку высмеивать других писателей и не выносил ее. Тот “только что обнаружил, что Стендаль – обманщик, – писал он другому другу, – и собирается сообщить об этом студентам. Еще он впервые прочел «Дон Кихота» и заявил, что это полная дрянь”54.
Набоков извращал смысл произведений. Так, толстовская “Смерть Ивана Ильича” в его пересказе превратилась в “вереницу жестоких насмешек”55 – так, как могло получиться у самого Набокова. Уилсон и Набоков расходились в оценке содержания и потенциального будущего “Доктора Живаго”. Уилсону хотелось объявить “этот жанр” (он полагал, что роман Пастернака создан в русле модернизма) литературной традицией, в рамках которой появляются произведения настоящего нравственного величия, которые несут читателям истину и при этом безупречны в эстетическом отношении. Набоков, разумеется, ни о чем таком и не помышлял: собственно, вся его писательская карьера доказывает, что это невозможно. Он как мог старался избегать довлеющего “русского вопроса” и снова и снова заявлял решительное non serviam[59]: никаких личных страданий, никаких излияний из темных глубин души56. Он не собирался становиться ни Пастернаком, ни Мандельштамом, ни Солженицыным (если взять пример из младшего поколения писателей). Как бы он ни чтил великую русскую литературу и ни служил ей, он никогда не написал бы роман в духе Пастернака, религиозно-историческую сагу, опять же о “вечном вопросе”, – гуманистическую, общечеловеческую, “вдохновляющую”.
Он яростно реагировал на “символико-социальную критику и ложную эрудицию”, которые видел в статьях Уилсона о “Докторе Живаго”. Чтобы впредь не смели обращаться к мистеру Уилсону за статьями в поддержку его, Набокова, произведений: так велел он Уолтеру Минтону по поводу перевода “Приглашения на казнь”. Он заставил Веру напи