Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» — страница 61 из 81

76: “У меня было два воинских звания… Меня просили стать агентом, и с идеологической точки зрения это вполне объяснимо. Все было организовано на высшем дипломатическом уровне”. В 1960-е годы в Италии “наметился опасный перекос влево”77, и “мне поручили найти поддержку для правых партий и понять их цели. Непростая задача, сродни шахматной партии”. Американка, с которой Дмитрий дружил больше сорока лет78, знавшая все о его занятиях и житейских ситуациях, подтвердила, что Дмитрий работал “на ЦРУ или какую-то службу безопасности. Он был частью организации, которая принимала беглецов и эмигрантов из Восточной Европы”: Дмитрий встречал их в Италии и объяснял, что делать дальше. В 1980-е годы она познакомилась с куратором Дмитрия из разведки. Встречалась она и с итальянцами, которые держали конспиративную квартиру, где Дмитрий общался с беженцами.

Отцу об этой своей деятельности Дмитрий никогда не рассказывал79. После аварии, лечения в ожоговом центре и восстановления (на все вместе ушло больше года) у Дмитрия “поменялись приоритеты”80, и он решил посвятить себя “литературе – как произведениям отца, так и собственным”. Гонки, однако, не бросил. Купил новый “феррари” – “побыстрее и чуть более темного оттенка голубого”81. Он обожал гоночные катера, участвовал в многодневных гонках в Средиземном и Карибском море82, вместе с такими же богатыми любителями гонок, – это было сборище космополитов, в котором Дмитрий был своим благодаря харизме, самоуверенности, знанию языков, громкому имени и обаянию.

Его отец поменял отношение ко многим вещам – в частности, Америке с ее нормами и принципами, – благодаря своему юному сыну. Так Гумберт Гумберт через Лолиту познает Америку. Оба без памяти любят своих детей. В конце последней своей поездки в Америку, в 1964 году, выступив в Гарварде и в еврейском молодежном культурном центре 92ndStreet Y, Набоков написал тому преподавателю, который, представляя его публике в Гарварде, “упомянул, что сын писателя взбирался на те самые стены, в которых его отец ныне читает лекцию” (речь шла о трюке, распространенном среди членов Гарвардского клуба альпинистов).


С отъездом Набокова в американской литературе что-то необратимо переменилось. Появились новые писатели (некоторых даже можно назвать последователями Набокова, наследниками его стиля), модернисты и постмодернисты, любители черного юмора, хотя о вере в силу искусства прозаика, чей титанический труд преодолевает все препятствия, уже открыто не упоминали – слишком самонадеянное убеждение, чтобы в нем признаваться. Количество ценителей литературы, близкой по стилистике творчеству Набокова, не растет так стремительно, как, скажем, количество любителей видеоигр, а то и вовсе уменьшается. В то же время средства компьютерного поиска позволяют с невероятной легкостью отыскивать в текстах литературные заимствования. Некогда писатели, подобно Набокову, полагались исключительно на собственные познания и интуицию и часами просиживали в библиотеках. Творческий метод Набокова, в значительной степени заключавшийся в дополнении или пародии на произведения предшественников, может пережить второе рождение с помощью уже имеющихся новых средств или тех, что появятся в ближайшем будущем: нет никакого сомнения, что найдется немало желающих поучаствовать в этом маскараде.

Набоков в своем творчестве затрагивает глубоко личные, сокровенные темы. Его сдержанность, мнимая отчужденность, отрицание интереса к реальности любого рода, кроме той, которая существует в текстах, – все это надо оценивать, исходя из тональности его произведений. Максимальная близость: не близость показного сопереживания, но близость разума, который апеллирует к другому разуму самым трогательным образом. Он шепчет на ухо, пусть иногда и ядовито. Ему удается заставить читателя отождествить себя с героем или повествователем, но и этого мало: сам автор за спиной рассказчика тайком пожимает читателю руку83. Кинбот в “Бледном пламени” – ярчайший пример такого рода. Исповедальная поэзия Шейда уступает место куда более откровенным признаниям безумного многословного комментатора, а Набоков с читателем знай себе переглядываются за спиной Кинбота: ну надо же, как жаль беднягу, но до чего же он смешон! Врет и не краснеет!

Голос Кинбота обретает беззаботность, надменность и нескрываемое самодовольство Набокова, который пишет “собственным” голосом – голосом, к примеру, комментатора “Евгения Онегина”:

Проницательность критика курьезно изменяет Пушкину, когда он в опубликованной статье… одаряет чрезмерной похвалой Сент-Бева за его вторичную и посредственную “Жизнь, стихотворения и мысли Жозефа Делорма” (1829). Он нашел там необыкновенный талант и счел, что “никогда ни на каком языке голый сплин не изъяснялся с такою сухою точностию”, – эпитет, который исключительно неуместен по отношению к напыщенной банальности Сент-Бева84.

Или, к примеру, более типичное примечание, посвященное одному-единственному слову:

…томной. Излюбленное слово, характеризующее Пушкина и его школу… в общем и целом эквивалент близких слов, которыми изобилует французская и английская чувствительная литература; однако, в силу фонетической близости слову “темный” и благодаря его итальянскому полнозвучию, русский эпитет своею мрачной выразительностью превосходит соответствующий английский и лишен несколько иронического оттенка последнего85.

Кинбот пишет, словно прочитав боллингеновское издание “Онегина”:

Добрая, старая Сильвия! Она разделяла с Флер де Файлер нерешительность манер, томность повадки, частью врожденную, частью напускную – в качестве удобного алиби на случай опьянения, – и каким-то чудесным образом ухитрялась сочетать эту томность с говорливостью, напоминая мямлю-чревовещателя, которого вечно перебивает его болтливая кукла86.

И, наконец, Кинбот, как Набоков, так отчаянно жаждет близости, что трансформируется сама сущность правды. Научная истина – позитивистская, основанная на доказательствах, истина, что подобна приколотому насекомому на лабораторном столе, – уступает истине страстной просьбы, истине отчаянной задушевной мольбы, перед которой все бессильны и которая не знает преград. Он непременно должен существовать, этот сумасшедший король, и он наверняка существует, поскольку его слова превращают безумие в действительность.

Критика реальности – которая, по словам Набокова, ничуть его не интересовала, а значит, не должна занимать и нас, его читателей, – все-таки непоследовательна. В книгах американского периода правит реальность: узнаваемая американская реальность87. И она куда правдивее, нежели признает Набоков: она передана так верно и свободно, что даже немного пугает. Читатель “Лолиты” чувствует, что “накал страстей в книге высок, от него несвободен даже рассудок, даже чувство юмора”, так что смех в романе звучит “жутко”. Книга производит такое впечатление, поскольку в ней убедительно изображена Америка. Сперва читатель испытывает шок, даже, пожалуй, отвращение, но потом у него возникает желание “посмеяться над теми, кто не сумел увидеть, сколько правды таится за этой фантасмагорической игрой теней”. Вскоре после выхода романа Ф. У. Дьюпи написал, что от “Лолиты” остается ощущение, будто “жизнь – мистификация, игра”. Образы, выведенные в романе, “призрачны и страшны, но узнаваемы”, и “жуткие перипетии, в которые попадает Гумберт, – это наши перипетии”. Союз Шарлотты Гейз и Гумберта Гумберта, безусловно, аномален, но это отражение “мучительной комедии семейной жизни в целом”88. Не будь “Лолита” настолько убедительна, едва ли она произвела бы такое впечатление: скорее всего, сейчас о ней бы уже никто не помнил.


В середине 1960-х годов в своем швейцарском пристанище Набоков предпринял эксперимент со временем89, идею которого позаимствовал у писателя Дж. У. Данна, опубликовавшего в 1927 году трактат о снах. Основная мысль Данна заключалась в том, что человеку кажется, будто время движется только в одном направлении: вперед. На самом же деле время вовсе не река, а океан – прошлое, настоящее и будущее в нем сливаются воедино и всегда доступны, если, конечно, научиться их различать. Данн признавался, что ему, бывало, снились сны “не в ту ночь” – не после какого-то сенсационного события, о котором он читал в газетах, а до него. Самым страшным примером90 стал сон о взрыве на острове, при котором погибли четыре тысячи человек: через несколько дней сообщили об извержении вулкана Монтань-Пеле на острове Мартиника (8 мая 1902 года), которое, по первым оценкам, унесло жизни сорока тысяч человек.

Набоков привлек к проекту Веру и в течение трех месяцев, начиная с октября 1964 года, записывал их сны. Первое, о чем хочется упомянуть в связи с этими записками, – они противоречат его жалобам на бессонницу. Он спит каждую ночь – может, и меньше, чем хотелось бы, и не так глубоко, но все же спит. И ему снятся сны, копятся рассказы о них, и набирается их такое множество, что Набоков даже делает какие-то общие выводы – например, о том, что

для всех моих снов характерны следующие признаки91:

1. Четкое ощущение точного времени, но при этом смутное чувство того, как оно проходит

2. Множество совершенно незнакомых людей, некоторые почти в каждом сне

3. Вербальные особенности

4. Довольно последовательное, довольно ясное, довольно логичное (в определенных рамках) мышление

5. Очень трудно вспомнить сон целиком, даже в общих чертах

6. Повторяющиеся темы и мотивы.

Он уже некоторое время работал над романом “Ада”, часть которого основывается на этих и других наблюдениях. (В частности, Ван Вин – психиатр, который специализируется на снах.) Другая часть – это трактат, над которым работает Ван Вин, под названием “Текстура времени”. Набоков записал жутковатый сон про Уилсона, которого в последний раз видел в ноябре 1964 года, когда тот ненадолго приезжал в Монтрё: