Алексей Филимонов
Арлекинада Набокова и Булгакова
Арлекин способен изменять свойства времени и материи и пересотворять хаос в гармонию. Жезл трансформации Набокова – гигантский фаберовский карандаш, увиденный ребёнком в бреду и подаренный ему наяву матерью. Арлекины-пересмешники, – слова, метафоры, символы, образы, маски автора, персонажи, приемы, аллюзии, – связаны у Набокова и Булгакова с произведениями предшественников и современников разветвлённейшей кровеносной системой. Оба – признанные мастера литературного действа «с оттенком маскарада»[48] («Дар»). Арлекин – непременный персонаж демонологии, у Булгакова – явной, у Набокова – скрытой, но не менее насыщенной.
Советским официальным писателям, ипостасям Берлиоза, так же трудно было поверить в существование писателя Набокова-Сирина, как в Христа в романе М. Булгакова «Мастер и Маргарита». Иван Бездомный (латентный внутренний эмигрант) о чём-то подспудно догадывался, и к разочарованию своих наставников, создал живой образ Спасителя, впрочем, разительно отличавшийся от канонического, так и Булгаков, вослед Льву Толстому и его авторскому Евангелию, написал вставную новеллу о Понтии Пилате от лица мастера. Лужин-старший, автор назидательных книг для юношества, возвращается на дачу, к семье, в крайне взволнованном состоянии, узнав, что его сын… арлекин. Некто, в человеческом обличии, наделённый свойством видеть мир как отражение шахматной партии. В один из бледных и тёмных квадратов бездны шагнул в немецкую ночь гроссмейстер Александр Иванович Лужин. Увиденные в детстве фокусы, откуда был выход в реальную жизнь и искусство, поразили Набокова, как шахматы – Лужина, писатель заимствовал приёмы мистификации для своей творческой лаборатории. О его приёмах писал В. Ходасевич «Сирин сам их выставляет наружу, как фокусник, который, поразив зрителя, тут же показывает лабораторию своих чудес»[49].
В романе «Смотри на арлекинов!» двоюродная бабка призывает ребёнка:
«‒ Довольно кукситься! – бывало, восклицала она. – Смотри на арлекинов!
– Каких арлекинов? Где?
– Да везде! Всюду вокруг. Деревья арлекины, слова – арлекины. И ситуации, и задачки. Сложи любые две вещи – остроты, образы – и вот тебе троица скоморохов! Давай же! Играй! Выдумывай мир! Твори реальность!»[50]
Английская аббревиатура романа «Смотри на арлекинов» (Пер. названия Сергея Ильина) – «Look At The Harlequins» – LATH – означает планку Меркурия, прародителя Арлекина (планеты – прародители других персонажей арлекинады), который, как и жезл, (палка Феликса на месте преступления в романе Набокова «Отчаяние», «трость с черным набалдашником в виде головы пуделя» в «Мастере и Маргарите») не только помогает ему становиться невидимым и перемещаться сквозь границы измерений, но и вершить суд в мире людей.
«Сшитое из лоскутов одеяние и деревянный посох со временем эволюционировали в разделённый на четыре четверти разноцветный костюм и жезл с привязанным к нему пузырём – атрибуты шута и арлекина. Само по себе слово «арлекин» происходит от арабской игры слов, означающей либо «великую дверь», либо «сбивчивую речь». Это aglaq, во множественном числе – aghlaqin, которое произносится как «арпакин». Арабский эквивалент слова «путь» также происходит от корня, имеющего следующие альтернативные переводы: в форме арк'а – «дурак», в форме ракуа» – «безумный» и в форме ру'ат – «шахматная доска». Это последнее значение очень важно в связи с шахматным рисунком полов в некоторых местах собраний дервишей, а также в масонских храмах»[51].
Какое отношение планка имеет к Арлекину, позволяет прояснить следующее место в заметке Исаака Дизраэли «Персонажи пантомимы» из его знаменитых «Литературных курьёзов»: «Д-р Кларк обнаружил лёгкий меч-планку (light lath sword) Арлекина, что доныне оставался загадкой в моих самых усердных изысканиях, среди тёмных мистерий древней мифологии! С равным изумлением и любопытством мы узнаём, что современная пантомима берёт своё начало из языческих мистерий, что Арлекин – это Меркурий с его коротким мечом… или жезлом „кадуцеем“, позволявшим ему становиться невидимым и перемещаться из одного места на земле в другое»[52].
Булгаковские арлекины – это Воланд и свита, прибывшая в Москву в канун Пасхи. С «огненным домино» из модернистского романа А. Белого «Петербург» перекликается серый клетчатый костюмчик Коровьева-Бегемота, напоминающий поле шахматно-шашечной игры. Шахматный пол есть в усадьбе Набокова в Рождествено, два его загородных дома сгорели, как и родовая усадьба в рассказе Булгакова «Ханский огонь». Писательский дом в Москве подожжен слугами Воланда. «Клетчатый» – серый Арлекин в царстве серости, чёрно-белых квадратов Советской республики, которую основал «бритый шут»[53] Ленин. Купленный в Берлине шахматный журнальчик из СССР дал импульс Фёдору Годунову-Чердынцеву к написанию своеобычной биографии Н. Г. Чернышевского.
Люди и персонажи истории уподобляются Арлекину, занимая промежуточное пространство между шутом мистериальным и назначенным – например, Стёпа Лиходеев за минуты был перенесён в Ялту. Маргарита перемещается по воздуху, оседлав борова, в котором смутно угадывается Фрэнсис Бэкон (в чьей фамилии – вырвень, то есть кабан). В финале «Мастера и Маргариты» персонажи, как вещи в поэзии Б. Пастернака, «рвут с себя личину» («Косых картин, летящих ливмя…»): «Тот, кто был котом, потешавшим князя тьмы, теперь оказался худеньким юношей, демоном-пажом, лучшим шутом, какой существовал когда-либо в мире»[54]. Коровьев становится тёмно-фиолетовым Рыцарем Печального Образа, который когда-то «неудачно пошутил о Свете и Тьме», никогда не улыбающимся, в отличие от «Клетчатого» двойника. Цинциннат, осужденный за «гносеологическую гнусность» – личинка существ, ожидающих его после обезглавливания («Приглашение на казнь»). Фальтер из набоковского рассказа «Ultima Thule», прикоснувшийся к истине, чудом выжил и обратился в шута. Вещая об истине, но вынужденный плодить лишь «обезьянок истины», он единственный её хранитель в земном воплощении. Его смятение, из которого он не может выйти, сродни гениальному безумию Евгения в «Медном Всаднике» А. Пушкина, ибо только приближенный к иллюзорности сознания Петра Великого может увидеть грандиозность его замыслов.
Арлекин – внеперсональное начало, подражающее и персонажам, и автору. Он ускользает, словно тень – не случайно «тень» одно из частых слов в романе «Дар». Дьявол в «Мастере и Маргарите» не отбрасывает тени в кабинете Римского. Произведения Набокова и Булгакова раскрывают особый взгляд на христианство, в них присутствуют оккультные символы из различных доктрин и течений. На связь с иезуитским орденом указывают плащи Воланда и Азазелло, а также стрижка Фальтера: «вместо… в скобку остриженных голов виднелась… коричневая от загара плешь почти иезуитской формы. В шёлковой, цвета пареной репы рубашке, с клетчатым галстуком, в широких гриперловых панталонах и пегих туфлях, он показался мне ряженым».
На принадлежность персонажей к герметичным союзам – подлинную или мнимую – намекают «масонские» символы. Об антрепренере Лужина, удачливом Валентинове, говорится: «Он носил на указательном пальце перстень с адамовой головой…» Возможно, здесь заключён намёк на ритуальный масонский череп, отождествляемый Набоковым с фамилией масона, известного критика Г. Адамовича[55]. «Артист, большой артист», – часто думала невеста Лужина, подозревая его в масонстве. Масонский образ м-сье Пьера, напоминает о посвящении в вольные каменщики героя романа «Война и мир» Пьера Безухова: «М-сье Пьер, уже надевший белый фартук (из-под которого странно выглядывали голенища сапог), тщательно вытирал руки полотенцем, спокойно и благожелательно поглядывая по сторонам».
Троица скоморохов участвует в трагическом конфликте во вставной новелле романе «Дар» о Яше Чернышевском. В пьесе Блока «Балаганчик» также говорилось о троичности: «Но трое пойдут зловещей дорогой: / Ты – и я – и мой двойник!» Троица шутов-«иностранцев» появляется на Патриарших. «Огненный хитон» в стихотворении А. Белого «Вакханалия» напоминает хитиновый панцирь насекомого. Один из арлекинов назван «жезлоносец долгоносый», что говорит о его способностях к проницанию в суть вещей. И далее можно перечислять разные ипостаси Арлекина в набоковских произведениях, как это было в романе Рабле. Михаил Бахтин в книге «Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса отмечал: «В «Пантагрюэлической прогностике» есть очень характерное «карнавальное» описание карнавала: «Одна часть людей переодевается для того, чтобы обманывать другую часть, и все будут бегать по улицам как дураки и сумасшедшие; никто никогда не видел еще подобного беспорядка в природе».
Игра очень тесно связана с временем и с будущим.
Так понимались шахматные фигуры, фигуры и масти карт, так воспринимались и кости. Это касается и… других игр, в том числе спортивных (игра в кегли, игра в мяч) и детских игр /…/ Романтики пытались реставрировать образы игры в литературе (как и образы карнавала), но они воспринимали их субъективно и в плане индивидуально-личной судьбы, поэтому и тональность этих образов у романтиков совершенно иная: они звучат обычно в миноре»[56]. В «Двенадцати» А. Блока «апостолы» становятся революционными матросами, то ли ведомые Христом, то ли избрав Его жертвой.
В черновых набросках «Мастера и Маргариты» мастер именовался поэтом. Поэзия является одной из древнейших форм игры, подсказав Набокову выбор изобразительных средств. «Для понимания поэзии нужно облечь себя душою ребенка, словно волшебной сорочкой, и мудрость ребенка поставить выше мудрости взрослого. В мифических представлениях первобытных народов об основах бытия, как в зародыше, уже заключен смысл, который позднее будет осознан и выражен в логических формах и терминах, филология и богословие стремятся все глубже проникнуть в постижение мифологического ядра ранних верований. Поэт – Vates, одержимый, воодушевленный, неистовый Фигуру ватеса в некоторых из ее граней представляет в древненорвежской литературе thulr, называемый в англосаксонском thyle. Тул выступает на нескольких поприщах: то изрекая литургические формулы, то как исполнитель в священном драматическом представлении, то принося жертву, то как волшебник. /…/
То, что язык поэзии делает с образами, есть игра. Именно она располагает их в стилистической упорядоченности, она облекает их тайнами, так что каждый образ – играя – разрешает какую-нибудь загадку.
Слишком ясное считается у скальдов техническим промахом. Существует древнее требование, которого некогда придерживались и древние греки: оно гласит, что слово поэта должно быть тёмным»[57].
Набоков, равнодушный к религиозной обрядовости, передавал её как разновидность театрального действа. В стихотворении «Об ангелах» он описывает картину потустороннего пейзажа, слившегося с реальностью: «Ангелы. Балаган. Рай». В стихотворении «Тень» читателю представлен не только бродячий канатоходец (в котором угадывается сам изгнанник Набоков-Сирин), но и «библейское» его окружение, перенесённое в новое время. Циферблат часовни – символ повторяющегося времени астрологического «цирка», то есть круговорота рождения, жизни, жертвы и воскресения Христа. «Бродячий цирк» – Христос с апостолами – разыгрывает мистерию бытия Спасителя (готового сорваться любой миг с каната) за «семь ночей», напоминающих о страстной седмице. «Прелестный облик теневой» намекает нам на то, что акробат или арлекин, идущий с шестом и чья тень похожа на огромное движущееся распятие, в то же время – тень муляжа Христа, висящего в католическом соборе имени Иоанна на площади. Акробат сходит к толпе – «гаер грубый… / потен и тяжёл», как обманщик, так и Христос предвосхитил, что вернётся в мир неузнанным, когда «день Господень так придёт, как тать ночью»[58].
Слово «гаер» имеет множество оттенков: «В истории современной Европы ни одна организация не играла такой значительной роли, как тайное общество, известное с XI по XVIII столетие под именем гульярдов, или сыновей Гуля. Эта организация распалась лишь в начале нашего века, после того, как была полностью достигнута цель, к которой она стремилась почти тысячу лет и которая состояла в том, чтобы заменить власть церкви и аристократии властью народа. /…/
Гульярды не были исключительно французами; их было немало и в Германии, в обществах розенкрейцеров и иллюминатов. Их организации существовали также в Англии, в Италии и в Испании; повсюду они пользовались одним и тем же языком и одной и той же письменностью, искусством шифровать и расшифровывать непонятные для посторонних иероглифы, и это искусство называли они «стихоплетством»»[59].
Набоков подмечал тягу к переодеванию в Арлекина у писателей-разночинцев: «зрелым мужем Писарев вдруг бросал спешную работу, чтобы тщательно раскрашивать политипажи в книгах, или, отправляясь в деревню, заказывал портному красно-синюю летнюю пару из сарафанного ситца» («Дар»). На тень колпака юродивого обращает внимание читателя Г. Державин в своём «Памятнике», когда пишет о праве поэта «…истину царям с улыбкой говорить».
Политический подтекст явственен в романах писателей: «Вообще, я бы завтра же бросил эту тяжкую, как головная боль, страну, – где все мне чуждо и противно, где роман о кровосмешении или бездарно-ударная, приторно-риторическая, фальшиво-вшивая повесть о войне считается венцом литературы… где из тумана какой-то скучнейшей демократической мокроты, – тоже фальшивой, – торчат все те же сапоги и каска», – говорит Фёдор о Германии. Он покинул Россию, как и его автор, мастер же остался на родине, искренне сходясь во мнении с Булгаковым в ответе на вопрос Сталина по телефону:
«‒ А может быть, правда, – вас пустить за границу? Что – мы вам очень надоели?
М.А. сказал, что он настолько не ожидал подобного вопроса (да и звонка вообще не ожидал, – что растерялся и не сразу ответил:
– Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может»[60]. Набоков мечтал о Петербурге и Выре, Булгаков о Риме и Париже. Границы были закрыты с обоих пределов, и только литературное слово проникало сквозь ставни и щели. Символика ключей играет значимую роль у Булгакова и Набокова. «А захватил ли я с собой ключи?» – беспокоится Федор в начале романа, напоминая «записку» Ходасевича: «Бог знает, что себе бормочешь, // Ища пенсне или ключи», подразумевая ключи традиции: «Мне-то, конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, – во-первых, потому что увез с собой от нее ключи, а во-вторых, потому что все равно когда, через сто, через двести лет, – буду жить там в своих книгах, или хотя бы в подстрочном примечании исследователя. «Вожделею бессмертия, – хотя бы его земной тени!»» Александр, старший сын Николая Гавриловича Чернышевского, полюбив французских «проклятых поэтов», выбрасывает ключи от материального мира в Волгу: «Саша по пути, в знойный, нефтяной, сатанинский полдень… бросил в радужную воду ключи и уехал домой в Астрахань». Мастер признается: «Я стащил у неё месяц тому назад связку ключей…» Но удача временна и мнима: «Тут только он понял, что войти в квартиру не может. Особенно было обидно глядеть, приподняв заслонку, в почтовую щель на связку ключей, звездой лежавшую на полу в прихожей…» («Дар»).
Пространство перевоплощения в Арлекина – это храмина, сродни бывшей готической кирхе рядом с домом Набокова по Большой Морской 47[61]. Цветные стёкла и витражи создают особую атмосферу. «Вдруг вырос тополь, и за ним – высокая кирка, с фиолетово-красным окном в арлекиновых ромбах света…» («Дар»). Многие эпизоды «Мастера и Маргариты» перекликаются с мистериальными и масонскими обрядами. «Клиника Стравинского, куда позднее попадает поэт, напоминает ученическую масонскую ложу…»[62] – пишет исследователь Б. Соколов. «С Коровьевым-Фаготом связано посвящение в степень Кадош – степень рыцаря белого и черного Орла. Не случайно во время визита буфетчика Театра Варьете в Нехорошую квартиру Гелла впервые называет первого помощника Воланда рыцарем. Детали обстановки, которую видит вошедший, соответствуют пародии на обряд посвящения именно в рыцарскую степень: «…Сквозь цветные стекла больших окон… лился необыкновенный, похожий на церковный свет»»[63]. Чтобы получить право на свидание с погибшим отцом, Фёдор «проснулся в гробу, на луне, в темнице вялого небытия…», в положении неофита. «Дверь бесшумно, но со страшной силой, открылась, и на пороге остановился отец. Он был в золотой тюбетейке, в черной шевиотовой куртке, с карманами на груди для портсигара и лупы; коричневые щеки в резком разбеге парных борозд были особенно чисто выбриты; в темной бороде блестела, как соль, седина; глаза тепло и мохнато смеялись из сети морщин… Застонав, всхлипнув, Федор шагнул к нему…»
Возлюбленные героев-арлекинов, Зина Мерц и Маргарита играют заглавную роль в их земном и последующем существовании, мечтая о обители творческого покоя для своего мастера: «Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом» («Мастер и Маргарита»). Образ собаки – Анубиса из царства мертвых – это голова пуделя на набалдашнике трости Воланда, на последней странице романа «Дар» герои видят «чьего-то пуделя, стучащего неподстриженными когтями по плитам ночи. И звезду, звезду. А вот площадь и темная кирка с желтыми часами. А вот, на углу – дом».
«Самые верные и праведные водяные знаки» Булгакова перекликаются с индивидуальными «водяными знаками» творчества Набокова («Другие берега»). Подлинность их подтверждается умением вовлечь читателя в карнавальное действо. «Искусство в своих высших проявлениях фантастически обманчиво и сложно», – подчёркивал Набоков[64]. Набоковский и булгаковский Арлекин – расширенный образ пушкинского «Пророка», в нём также угадываются черты лермонтовского пророка-изгнанника.
LATH[65]
Look at the harlequines!
Посмотри на арлекинов —
вон клубятся, вот манят,
перелистнуты, картинны,
опрокинутые в ряд —
отражения и блики
миражей забытия,
ромбы, сумерки и пики
расстаются, серебря:
будущие амальгамы,
неприкаянные сны,
мелоса сквозную драму
хаоса и тишины, —
сотворившие под спудом
взвесь хрустальных голосов,
подражающие люду
головы котов и сов —
под бунтующею маской.
Посох, пузырёк чернил,
и перо дрожит указкой,
воскрешая звёздный пыл.