1
...И выяснилось, что так называемое второе дыхание — это и не дыхание вовсе, но способ взаимодействия с остальным миром.
Когда в день приезда к берегам Невы-реки Софи пришлось познакомиться с сотнями русских (она и не думала, что их окажется так много), она полагала, что до конца дня просто не доживёт; опасения не были вовсе уж напрасными, поскольку точное число представленных сановников составило в первый день тысячу сто двадцать восемь человек, причём каждому необходимо было хоть что-нибудь сказать, каждому нужно было улыбнуться, выслушать ответные учтивости.
Однако наступил следующий день, продолжились, только теперь уже в большем объёме, нескончаемые представления — и девушка почувствовала то самое второе дыхание, при котором ужас, превратившись в ординарный бытовой фон, перестаёт восприниматься как ужас.
Ранг представляемых на второй день сановников был значительно ниже, и количество молодых мужчин значительно увеличилось. Если накануне были сплошь старики да старухи, что лишь усугубляло неприятную процедуру, то новый день принёс явное искупление. Судьба словно ощутила сделанный в отношении принцесс перебор и теперь желала загладить накануне допущенную неловкость.
К немалому для себя удивлению, Софи скоро выяснила, что при русском дворе есть, оказывается, немалое число молодых улыбчивых мужчин, говорящих по-французски или по-немецки (а один блондин с девичьей талией так и вовсе изъяснялся на обоих этих языках, причём легко и даже грациозно). Мать также на него обратила внимание.
— Вы так замечательно говорите по-немецки, — возвратившись с немецкого на французский, на котором были произнесены первые слова, похвалила его Иоганна-Елизавета.
— Если вам будет угодно, я готов назваться вашим соотечественником, c’est n’est pas impossible[68], — добавил он и улыбнулся, отчего слева на гладкой щеке его обозначилась небольшая отметина, сродни, как это называют, горькой складке. В тот самый момент вежливый русский, фамилия которого была принцессой забыта ранее, чем была произнесена, напомнил Иоганне-Елизавете невероятным образом пустившего время вспять и преступно помолодевшего Больхагена, хотя глаза — глаза оказались явно брюммеровскими.
О сходстве с Брюммером подумала также и Софи.
— Вы что-то хотите сказать? — обратился к ней чуть (самую малость) нагловатый блондин, вовсе не торопившийся пройти, уступить очередь другим; было видно по его поведению, что вызванная его нарочитой медлительностью заминка, замедление ритуального знакомства, лёгкий шепоток недовольной очереди самого блондина решительно не смущают и даже мало интересуют. Когда Софи смущённо потупилась, он с той же естественностью бабского угодника обратился к матери: — Простите? — как если бы Иоганна-Елизавета что-то сказала, а ему не удалось расслышать слова.
— Разве я что-то сказала? — с благосклонной улыбкой произнесла Иоганна, явно заинтересовавшаяся этим мужчиной, молоденьким на вид, но весьма самоуверенным.
«Надо неё, помесь Брюммера с Больхагеном», — подумала она и усмехнулась собственной двусмысленной шутке, которую при ином раскладе, в иной обстановке не преминула бы произнести вслух.
— Нет, но мне показалось...
— Нет-нет, вам показалось, — поспешила его уверить Иоганна-Елизавета, с некоторым удивлением почувствовав, что после минутного этого разговора с молодым человеком, от которого так приятно пахло неопределимым, но явно мужским ароматом, после разговора, исполненного взглядов и представительных банальностей, у неё поднялось настроение.
Человек привыкает ко многому; к воскресенью, когда за окнами наливался голубизной петербургский вечер, нескончаемые представления начали Софи даже нравиться, или, если быть более точным, Софи почувствовала вкус к этой неведомой прежде церемонии. За три дня перед ней прошествовал как бы групповой портрет русского двора и вообще России в целом. Если первые впечатления от русских оказались поспешными, а вторые впечатления отдавали очевидной симпатией, то в итоге девушка сделала для себя вывод о том, что в общем и целом русские мало чем отличаются от её соотечественников: в чём-то забавнее и грубее, в чём-то тоньше и церемоннее. Она ещё не могла ответить себе, придают ли русские столь большое в своей жизни значение церемониалу, о чём уже и думать позабыли в Берлине, не говоря про Цербст, или же всему причиной её новое качество, иначе говоря, полученный ею угол зрения.
К концу последнего, пока что третьего, дня в Петербурге, накануне отъезда в Москву, сонмище представляемых Софи людей виделось в новом ракурсе: утомительная, да, очень утомительная, однако ведь и занятная, не лишённая приятности процедура. Ей за всю прежнюю жизнь не доводилось, пожалуй, видеть такое количество хорошо одетых, приятной наружности мужчин, причём мужчин, не просто как-нибудь лениво скользящих по ней взглядом, но выражающих всякий на свой манер явный к ней интерес. Три питерских дня сделали Софи более взрослой, более опытной, более женщиной, нежели предыдущие годы монашеской жизни среди скучных взрослых людей. Многие из представленных Софи русских были косноязычны, неловки, смешны, однако едва ли не всякий из них почитал долгом сказать ей что-нибудь приятное, доброе. Узнав о скором отъезде, Софи даже взгрустнула, что эта коллективная, потоком вдруг хлынувшая на неё доброта прекратится.
Выкроив свободную минутку, под диктовку матери, аккуратнейшим своим почерком, поскольку отец всегда ценил аккуратные послания, Софи выводила: «...В воскресенье я обедала с дамами и кавалерами, которых Её Императорское Величество назначила состоять при мне. Они мне прислуживали, как королеве. Позднее посетили меня дамы, с которыми я играла в карты. Вечером я отужинала с теми, кто показался мне достоин такой милости...»
Девушка исподлобья посматривала на мать, ожидая, когда же та продиктует хотя бы несколько слов о дочери. За эти дни девушка с некоторым удивлением обнаружила, что русский двор отдаёт ей явное предпочтение, выделяет именно её и оказывает подчёркнутые знаки внимания опять-таки главным образом ей, оставляя Иоганну-Елизавету на втором плане. Мать же диктовала послание так, как если бы никакой решительно перемены не произошло, как если бы мать и дочь привычно ездили по немецким землям, где всё внимание мать концентрировала на себе, дозволяя Софи формально присутствовать при своей особе. Лишь под конец письма, когда у девушки от усердия занемели пальцы, мать покровительственно дозволила:
— Ну и о себе несколько слов припиши. Мол, жива-здорова, всё в порядке. Что подарков тебе надарили больше, чем матери.
«Не менее, чем маме», — мысленно подредактировала Софи, угадывая по косвенным признакам гневливое настроение матери и желая, насколько возможно, отдалить миг, когда разразится очередная гроза, на приближение которой указывали отдельные материнские словечки и взгляды. Завершив письмо, Софи упаковала в отдельное место свои подарки, а красивую малахитовую коробочку как бы между прочим протянула матери:
— Тут принесли... Тебе, наверное.
— Да уж, надо думать, не всё тебе, — добродушно согласилась Иоганна-Елизавета и как само собой разумеющееся приняла подарок, даже не поблагодарив при этом дочь. Взгляд, однако, смягчился. — А чего ж ты сразу не отдала? Не собиралась ли того... — она прищёлкнула пальцами, что должно было означать «заиграть», «придержать», «оставить чужой подарок себе».
Софи даже растерялась от подобного обвинения.
— Шучу, шучу... — поспешила успокоить её мать.
Всё хорошее рано или поздно заканчивается; в понедельник из северной столицы на юг отправился санный поезд. Откормленные гладкие лошади, красивые повозки, восхитительный перелив снега и синие густые тени превращали отъезд в этакое богатое театральное действо, умело срежиссированное и достигшее эмоционального напряжения в момент, когда только-только тронулись санные полозья. Обернувшись, Софи заметила, что некоторые женщины прикладывают к глазам платки. У девушки и самой возникло неудобство в горле. Что ни говори, а душевные, весьма душевные эти русские. Так привязались к гостьям, так полюбили за три дня! С Бабет вон сколько прожито лет, а махнула рукой на прощание и ушла в дом, чтобы не стоять на холоде...
— Как на войну нас провожают, — с холодным смешком сказала Иоганна-Елизавета.
Холод отступил, и потому всякое горячее дыхание обращалось в липкий густой пар. По мере того как лошади забирали всё быстрее, полозья принялись всё громче ударять по замерзшим неровностям дороги. Без особенной на то необходимости, лишь желая продемонстрировать собственную дурь да ухарство, румяный возчик в ладно пригнанном тулупчике и напяленной по самые брови бесформенной шапке покрикивал на лошадей и отчаянно сморкался в пальцы, которые всякий раз вытирал о штаны. Временами справа от повозки или слева появлялись ладные подтянутые офицеры свиты — такие ещё совсем молоденькие, такие забавные, что одичавшая от непривычно растянувшегося воздержания Иоганна старалась не смотреть на них, — но, как водится, чем больше старалась, тем чаще украдкой посматривала, испытывая от желания некоторое даже головокружение. Мысленно она выбирала: «Вот этого бы... а потом ещё вон того, с усами...» Незнакомая русская обстановка и слухи о славянской воздержанности действовали на принцессу отрезвляюще, она боялась в первые же дни сделать что-нибудь постыдное, за что впоследствии придётся долго расплачиваться. Но офицеры сопровождения были прямо-таки на диво хороши, молоденькие, а уже такие, знаете, такие — мужественные, что ли. Тоже, наверное, сгорают от желания, хотя по лицам и не скажешь. Ишь, выдержка...
2
В пути, как водится, для сугрева; в дорожных дворцах, как принято, для поднятия настроения и лёгкости общения, а перед сном это уж и вовсе святое дело — несколько граммов для приятных сновидений. Обильность возлияний — это одно из наиболее сильных впечатлений первых дней, проведённых Софи в России. Она сразу же обратила внимание, что женщины тут пьют наравне с мужчинами, а слуги и охрана, которым вообще-то и прикасаться к вину было грех, ибо те и другие формально исполняли свои служебные обязанности сутки напролёт, вопреки формальной логике бывали пьяны во всякое время суток. И тот запах, который в дни представлений во дворце девушка связывала с мужественностью и мужскими профессиями, в действительности был всего-навсего сивушным запахом, не узнанным именно благодаря разнице в рецептах немецких и русских напитков этого рода. Уж на что, казалось бы, почитался в немецких землях культ аква витэ[69], но русские, как поняла Софи, перещеголяли её соплеменников многократно, напридумав самых разных видов водки, от прозрачных как слеза сортов до каких-то невероятно причудливых оттенков жёлтого, палевого, коричневого, зелёного до тёмно-красного включительно. Если же сюда прибавить многочисленные ягодные наливки, если разлить всё это по стеклянным пузатеньким графинчикам да те графинчики по цвету, от белого до тёмных, коричневых оттенков, расставить между закусками на огромном столе, то даже у человека непьющего возникнет вполне естественная и потому понятная реакция — любопытство. Действительно, а какие они на вкус, напитки все эти? Даже трезвенники не могли противиться колористическому великолепию, что уж говорить об Иоганне-Елизавете, которую и в прежние-то времена не требовалось долго уговаривать, а теперь, оказавшись без мужчины, она этим самым хлебным вином снимала напряжение по полной программе. Заметив её гастрономические пристрастия, тут же нашлись люди, следившие за тем, чтобы рюмка принцессы не пустовала. Если поначалу женщина из соображений ложно понятого приличия старалась выказывать умеренность (и добавлять, как водится, перед сном, в одиночестве), то весьма скоро стыд уступил место естественному желанию пожить наконец-то в полное своё удовольствие. Благо дорожных замков меж столицей и Москвою было изрядно, а двери каждого замка оказывались гостеприимно распахнуты для немецких гостей.
Если не так ещё давно Софи получила от матери пощёчину за просьбу налить ей маленькую капельку рейнского вина, чтобы хоть знать, что сие означает — вино, если полгода тому назад сама просьба из уст дочери возмутила и покоробила принцессу, то оказавшись в водочном королевстве, Иоганна-Елизавета сама потихоньку принялась наливать дочери, вроде как для того, чтобы привить девочке необходимые навыки. Поначалу Софи была потрясена: во рту пожар, слёзы в глазах. Но ведь то поначалу.
— Ты огурчика, огурчика сразу... — подсказала мать — и дыхание вновь вернулось к девушке, мир занял привычное расположение: внизу пол, за окном солнце. А через несколько минут прежней усталости как не бывало.
— Ой, мамочки, — вместо привычного «о Господи» неожиданно для себя произнесла Софи и тихонечко засмеялась, испытывая игривую щекотку в животе.
Впрочем, перед самой уже Москвой и с девушкой случился неприятный эпизод, но кто-то ловкий и услужливый (теперь вокруг оказалось столько незнакомых и норовящих услужить людей, что запомнить всех в лицо решительно не было никакой возможности, как девушка ни старалась) своей ловкой и услужливой рукой отёр ей губы, дал выпить ледяной брусничной воды — и сон принял маленькую принцессу в объятия вёрстах в восьмидесяти от городской заставы.
Прежде в подобной ситуации, пробудившись, Софи сгорела бы со стыда, или провалилась бы сквозь землю, или же с собой что-нибудь жуткое учинила. Но сделавшееся теперь привычным и необходимым, обступившее девушку тихое ненавязчивое угодничество обращало даже позорные ситуации в милые бытовые нелепости.
Но всё-таки девушка не чувствовала себя полностью допущенной во взрослый мир, хотя и сиживала за столом со всеми, хотя и рюмку наполняли не подкрашенной сладкой водой. Софи продолжала чувствовать себя не вполне такой же, как остальные, а одиночество и откровенная скудость гардероба лишь усугубляли чувство обособленности. Наскоро сшитые для неё с расчётом на московские встречи два платья дожидались своего часа сверху одного из сундуков. Необходимость же всякий день появляться за столом в одном и том же клетчатом платье, на которое глазастые русские дамы смотрели с явной насмешкой, вызывала чувство неуверенности; ей подчас казалось, что в один прекрасный день явится какой-нибудь русский Больхаген, во сто раз более наглый, более рыжий и более грубый, возьмёт её за плечи и вышвырнет из взрослой чинной компании, где все прочие, включая Иоганну-Елизавету, не только переменяли наряды ежедневно, но и щеголяли друг перед другом маленькими, но такими приятными сердцу безделицами вроде колье, серёжек, колец или брошей.
Если выгорит вся предпринятая затея и окажется возможным выйти замуж за великого князя, необходимо что-то предпринять с гардеробом. Иначе конфуз может получиться!
С момента последней встречи в Киле, где Софи несколько лет назад видела Петра, нынешнего великого князя и потенциального жениха, с тех пор столько воды утекло, что тогдашний мальчишка ей теперь представлялся этаким сказочным принцем, сплошь в бархате, бриллиантах и военных доспехах, похожий на облагороженный портрет её собственного отца, висевший наверху в цербстском замке. И вот такой великий князь в представлении девушки вёл плюс ко всему изысканный великосветский образ жизни, о котором Софи имела не больше представлений, чем (со слов Бентинген, незабвенной Бентик) о тех скользких отношениях, что подчас неизвестно для чего происходят между мужчинами и взрослыми женщинами из числа замужних. Иначе говоря, все мысли насчёт Петра отличались крайней умозрительностью, были зыбкими, неопределёнными и очень пугающими как раз неопределённостью и зыбкостью.
Так что главным приобретением в России оказывалась манера самых различных людей относиться к ней. То внятно, то завуалированно женщины и мужчины давали понять Софи, что приращённая значительность нового её положения, чем бы таковое приращение ни объяснялось, на самом деле имеет место быть. Мать, как могла, поступками и словами пыталась это опровергнуть, однако возможности Иоганны-Елизаветы были ограничены. Да и как тут поставить собственного ребёнка на место, если подчас только Софи — всё внимание, только ей одной — лучшие комплименты?
Не выказывая на людях неудовольствия, Иоганна старалась всюду, где только возможно, оттирать дочку на задний план. По временам непосвящённым людям казалось, что именно Иоганна как раз и есть главная персона из двух немецких принцесс, именно из-за неё и крутилось множество людей, из-за неё гнали многие экипажи в Москву, — тогда как младшая принцесса так, всего только обрамление, сбоку припёка, что называется.
Привыкшая к подобному распределению ролей за многие путешествия на родине, Софи не противилась и даже, наоборот, пыталась отойти в сторону, стушеваться, чтобы основные подарки и самые большие куски доставались мамочке, милой мамочке. Однако нечуткие к семейной субординации русские продолжали оказывать дочери знаки внимания, воспринимаемые Иоганной как личное себе оскорбление.
— Вечно ты вперёд норовишь, — мать сдерживалась с явным усилием.
— Да ведь... да вот честное слово... — едва не задохнулась Софи от неправедного обвинения.
В тот именно раз ссоры не получилось, к некоторому удовлетворению обеих сторон, а Софи с тех пор пыталась ещё дальше отодвинуться в тень, расчистив для матери стратегический простор.
Практически из небытия, из недомолвок и отрывочных воспоминаний возник вдруг, словно бы соткался из воздуха низкорослый, с морщинистым лицом, отмеченный красивейшей звездой на сюртуке, нехорошо пахнущий прусский посланник барон Аксель Мардефельд, возле которого каким-то непонятным образом вдруг опять-таки объявился стройный, с женским вытянутым лицом, удлинёнными раскосыми глазами и подозрительно тусклым блеском алмазных пуговиц французский посланник де ля Шетарди[70]. Встреча, должно быть, произошла на окраине Москвы — по крайней мере, у Софи отложилось в памяти, что в момент появления мужчин она ещё не доехала до самого города и пустынный пейзаж по сторонам дороги воспринимался как географический знак препинания перед главой «Москва». Сидевший слева от Софи де ля Шетарди развлекал девушку рассказами о своих занятных и вполне благопристойных увеселениях, тогда как расположившийся справа от матери, спиной к движению, Мардефельд торжественно помалкивал и наконец возгласил:
— Через час, если не раньше, будем в Кремле.
Со слова «Кремль», от которого у девушки приятно ёкнуло сердце, и началось, собственно, чуть запоздалое осознание того факта, что они с матерью действительно приехали в русскую землю, в эту заснеженную страну, где превосходно, судя по всему, друг возле друга уживаются приятный немец и этот обворожительный француз, не теряющий достоинства даже тогда, когда принимается лопотать по-русски с офицерами или слугами.
— А Кремль — он какой? — спросила Софи.
— О!.. — только и вымолвил Шетарди, воздев глаза к небесам.
Мардефельд тактично засмеялся, но тотчас поперхнулся холодным воздухом, и смех очень плавно перешёл в кашель, так что несколько ещё секунд Софи казалось, будто он заливается смехом; на помощь был извлечён откуда-то из потайных карманных закромов платок такой белизны и свежести, каких в целой Германии, пожалуй, ни у одного мужчины днём с огнём не сыщешь.
— Ой, сейчас её императорское величество увижу, а ведь я такая пьяная-пьяна... — споткнувшись о колючий взгляд разом протрезвевшей матери, Софи прокашлялась и солидным голосом сказала: — Что ж, через час — это хорошо.
— Это даже очень хорошо, — согласился Шетарди, и обе принцессы не сговариваясь кивнули, как делают восточные женщины при упоминании имени господина.
3
С детства привыкшая к обилию людей вокруг, жившая, по сути, все эти годы на людях, Софи ощутила сильное волнение, сопоставимое с тем, какое иногда (причём с каждым годом всё реже) посещало её на церковных службах, когда все опускались в едином порыве на колени и замирали, исполненные церемониального восторга. Возможно, самый начальный импульс волнению дала роскошная обстановка этой дворцовой залы, где мебель, краски, выверенный интерьер с рядом золотых люстр над головой и таким же рядом люстр под ногами, на безбрежном паркете, — всё призвано было подчеркнуть ничтожность людей и тщету земных усилий, почти как в католических храмах. В роскоши этого интерьера человеческие фигуры терялись до практически полного исчезновения, так что было не вполне понятно, за какие такие заслуги эти робкие силуэты получали право лицезреть эту красоту, в которой всякий элемент, от кресельного подголовника до дверной ручки, от складчатых драпировок до картинных рам, представлял собой настоящий высокий шедевр.
— В обморок не грохнись, — как бы не вполне серьёзно, как бы в шутку сказала Иоганна-Елизавета, брауншвейгское детство которой подготовило глаз к единовременному впитыванию подобной избыточной роскоши. Иоганна-Елизавета также волновалась, и эмоции придавали взгляду влажный блеск, какой возникает от бокала хорошего холодного вина. С некоторой тоской подумала Софи о том, что нельзя сейчас попросить у слуг глоток-другой, исключительно для того, чтобы снять напряжение и появившуюся вдруг неприятную дрожь от запястий и до локтя включительно. Софи старалась глубже и размереннее дышать, как её учила Бабетик, знавшая толк в том, как следует справляться с волнением. Новое платье неприятно тянуло под лифом и на спине, и Софи переживала ещё и от мысли, что славившаяся своим безупречным вкусом, её императорское величество сразу же обратит внимание на несовершенный покрой платья. Несколько, правда, обнадёживало зеркальное отражение, в котором Софи могла видеть девушку в длинном белом, как у невесты, платье; девушку эту с собой она решительно не соотносила, хотя по всем формальным признакам... Ну да... Вот только... Как-то странно поверхность зеркала то подёргивалась туманной дымкой, то вновь прояснялась. Софи заглянула себе под ноги, желая посмотреть на паркетное, более расплывчатое, зато и менее услужливое отражение, — однако никакого отражения вовсе не нашла, покачнулась и взмахнула руками, чтобы удержать равновесие, но тут-то как раз и потеряла его окончательно, успев лишь подумать, что из того позора, в который она готовилась сейчас погрузиться, лучше бы ей и не выныривать вовсе.
— Ну, милая моя, нашла время... — вполголоса протянула Иоганна-Елизавета, ухватив едва не грохнувшуюся дочь за руку, повыше локтя, тогда как сильная услужливая рука Брюммера, ухватив девушку с другой стороны, восстановила Софи в вертикальном положении. Именно Брюммер сумел незамедлительно раздобыть пахучую противную склянку, которую и поднёс к самому лицу Софи. Навернулись слёзы, однако в голове прояснилось, и восстановились на своих местах зеркала, мебель и люстры, пылавшие столь же ярко, что и ранее.
— Ну что вы, спасибо... — тихо заговорила Софи, отстраняя пряный аромат, от которого слёзы уже струились по щекам.
Рука Брюммера не отпускала её предплечья, и странным образом в волнительное сочетание света, красок и предощущения вместилась эта приятная подробность: сильный чужой захват выше локтя. Именно таким вот образом, через влажную пелену слёз, в ярком сиянии верхних свечей, Софи впервые получила возможность зреть русскую императрицу; сколько девушка дожидалась этого мгновения, сколько приуготовлялась, а наступил величественный миг, и пришлось все усилия тратить на унизительнейшую борьбу со слезами, на борьбу с зыбким полом, который сразу же после того, как Брюммер убрал свою руку, сделался качающимся, как палуба.
— Ваше величество, — с чувством, хотя и не без театральных интонаций в голосе, объявила Иоганна-Елизавета, — я приехала сюда с тем, чтобы припасть к вашим стопам и выразить вам мою живейшую признательность за все те благодеяния, которыми вы осчастливили моё семейство. Я настолько благодарна вам за вашу доброту, что, поверьте, далее слов недостаёт, чтобы выразить вам всю благодарность, которую испытывает всё моё семейство и в особенности моя дочь, которой ваше величество дозволили сопровождать меня к вашему двору. — С этими словами, как и советовал Брюммер, принцесса взяла руку её императорского величества и поцеловала тыльную сторону ладони — раз уж у этих варваров здесь так принято.
— Всё, что я сделала, — сказала Елизавета, — это лишь малая толика того, что я хотела бы сделать.
Голос, как отметила про себя Софи, был влажный и переливчатый, спокойный и дружеский, словом, очень приятный был голос, под стать величественной осанке и, надо полагать, лицу. Впрочем, лица императрицы разглядеть покуда девушке не удавалось — всё эти проклятые слёзы. Слёзы.
Иоганна-Елизавета напряжённо вслушивалась, не добавит ли её величество ещё чего, а тем временем рука Иоганны машинально отёрла осквернённые губы. Быстрый этот жест остался решительно никем не замечен.
Софи кончиком указательного пальца промокнула сначала один, затем другой глаз. Чуть развидневшийся мир, как это случается при утреннем пробуждении, показался лучше, чем прежде.
— А вы такая, оказывается, хорошенькая, — сказала императрица, приблизившись и взяв правой тёплой ладонью пылавшую щёку Софи. — А почему глаза такие мокрые? Или нашей встрече рада?
Но даже и столь откровенная подсказка не сумела вывести девушку из полусна; глаза Софи продолжали существовать отдельно от рук, ног, языка, она самым что ни на есть бесстыднейшим образом пожирала взглядом русскую императрицу, столь величественную в этот миг и столь прекрасно одетую. В последующие дни, встречая её императорское величество, Софи тщетно пыталась отгадать, куда же бывают в обычное время спрятаны те восхитительные глаза, те классические линии даже не лица, но — лика, сравнимого разве что с образом только одной Бентик, подружки незабвенной.
Позади императрицы, вслед за матерью, прошла Софи через всю залу, затем ещё через две залы и оказалась наконец в просторной галерее, где свечи в бронзовых шандалах оживляли накрытый стол; язычки пламени напоминали древесную крону в ветреный день.
А славно как, Господи ты Боже мой, славно как всё получилось! В тот раз от Софи никто не требовал решительно ничего, ни умных слов, ни даже простого внимания. Императрица, мать и прочие приглашённые за большой стол разговаривали друг с другом, непринуждённо шутили, изредка переходя на русский лишь для того, чтобы сразу же вернуться в границы понятных принцессам языков, а если кто и обращался к Софи, то разве только с элементарными вопросами, требующими в качестве ответов простого «да» или столь же простого «нет».
Софи уже полностью успела восстановить душевное спокойствие, и наелась до отвала, и подустала от света и разговоров, когда вдруг оказалось, что стол, за которым сидели разговаривающие, это как бы и не стол вовсе, а настоящий-то стол накрыт в соседней зале, где к общей компании как раз и присоединится ещё один очень многообещающий человек.
Императрица так и произнесла — «многообещающий». «Что значит «ещё один»: как сие понимать?..» — подумала Софи и неожиданно для себя вспыхнула.
— За столом не смей пить, у тебя и так лицо красное, — шёпотом, чтобы не слышали соседи, сказала ей мать.
Оказалось, что в русском королевстве не только речи велеречивы и бесконечны, не только холод пострашнее лапландского, но и своя собственная шкала времени, равно как и уникальное понятие о геометрии. Когда императрица заявила, что «мы сейчас перейдём», то ни один из приглашённых не начал подниматься, громыхать стульями, да и вообще «сейчас» означало лишь простое намерение императрицы совершить некоторое действие в будущем, и ничего больше. Равно как и «соседняя» зала оказалась не за стеной, как можно было бы предположить, а чёрт знает где, и если бы Софи позабыла в галерее платок, то одна, без провожатого, ни за что не сумела бы вернуться в эту самую «соседнюю». Однако в чужой монастырь со своим уставом ходить не принято, и все такого рода русские странности приходилось принимать как должное, списывая некоторый алогизм на особенности русского мышления и не вполне свободное владение языком, на котором происходило общение, — в данном случае французским.
К действительному ужину приступили только к полуночи. Софи оказалась посажена на почётнейшее место, слева от императрицы, меж нею и великим князем, который составлял редкостный контраст с императрицей.
Величественно восседала императрица, не сидела, но именно восседала, её лицо, руки были безукоризненно прекрасны; поглядывая на её императорское величество, Софи с неспокойным сердцем отмечала, что такой красивой женщины ей до сего времени видеть не приходилось. Однако её русская красота принадлежала к тому виду, который требует внимательного наблюдателя; если во Франции и далее в Германии красивыми слывут обладательницы броской внешности, то в русской красоте преобладали затаённые, не слишком проявленные черты, которые, однако же, производили куда более сильное впечатление. «Не влюбиться бы...» — суеверно подумала Софи, приказывая себе не поворачиваться в правую сторону и немедленно, с удовольствием, нарушив приказание. От императрицы исходил отчётливый запах лаванды, к которому примешивался едва различимый аромат пота; не только неприятным не казался Софи этот запах, но, напротив, он имел даже определённую прелесть, и девушка украдкой старалась вдыхать поглубже, когда потягивало потком сильнее обычного вследствие сквозняковых прихотей залы.
Сидевшая по другую руку от императрицы Иоганна-Елизавета казалась сейчас старшей, непривлекательной сестрой Елизаветы, хотя и была на два года моложе.
Любуясь императрицей, Софи с некоторым ужасом чувствовала, как неприкосновенный, хранившийся в памяти, словно эталон, жаркий образ графини Бентик оказался за один только этот день потеснён более, чем за предыдущие месяцы. Нет, конечно же Софи всё так же беззаветно любила Бентик, и если бы случилась такая возможность, доказала бы графине силу своей любви, всё это так, однако если бы ситуация сложилась иначе (сделалась бы вариативной, как сказал бы Больхаген, любивший щегольнуть непонятным словцом) и Софи получила возможность разделить свою любовь между Бентик и русской императрицей, девушка не поручилась бы за то, что большая часть этой самой любви досталась бы именно графине. До сего дня Софи не испытывала сомнений, равно как Бентик в её сердце не имела соперниц. Но так было только лишь до этого дня. Москва переменила некоторые представления Софи скорее и сильнее, чем можно было предполагать. Когда в разговоре Elizavet Petrovna случайно коснулась руки девушки, Софи от неожиданности вздрогнула и ощутила приятный озноб, волной прошедший по спине, плечам и шее.
Но сидевший по левую руку Софи великий князь, сунувшись с предложением подлить вина, немедленно испортил очарование минуты. Длинноносый, с каким-то базедовым выкатом глаз, женской линией губ и одутловатым лицом, его высочество великий князь, он же наследник русокосо престола, на фоне императрицы выглядел сущим уродцем. Он прикладывался к бокалу, и спиртное лишь расставляло акценты. Крылья носа и щёки его порозовели, как это подчас случается при сильной простуде, глаза наполнились непослушной пьяноватой слезой, а язык, почтительно тормозя на звуках «п» и «Ь», решительно пасовал в этот час перед «s». Этот последний звук не получался у великого князя до такой степени, что, раза два зашипев по-змеиному, наследник обречённо махнул рукой, выпил бокал до дна и уныло замолчал — до окончания ужина.
Другое дело, что вино — вино и есть и никого равнодушным оно не оставляло. Далеко за полночь уже и Иоганна-Елизавета начала ронять куски себе на колени, а при всяком «g» или «V» отчаянно выстреливала слюной.
Притихшего великого князя увели спать, и от свободы за левым локтем Софи даже как-то приободрилась, хотя и ненадолго. Усталость давала себя знать, девушка поклёвывала носом, хотя и старалась не подавать виду. Внимательно следившая за обеими гостьями Елизавета весьма тактично завершила трапезу.
— Тем более, — сказала она, помогая сонной Софи подняться из-за стола, — что теперь времени у нас впереди много, встречаться мы будем часто, я так полагаю. Так или нет? — последний вопрос был обращён как бы исключительно к молодой принцессе.
— Я очень признательна вашему величеству и всегда буду любить вас, — отчаянно выпалила Софи, радуясь возможности сказать императрице что-нибудь приятное, однако в то же самое время пьяноватые Брюммер и де ля Шетарди громко заспорили, Елизавета отвлеклась — и счастливый миг объяснения в любви оказался для Софи напрочь погублен.
— Нужно как следует выспаться, завтра предстоит очень трудный день, — напомнила императрица.
— Трудный? — переспросила девушка, смутно помнившая, что было что-то говорено насчёт завтрашнего дня, однако решительно позабывшая, что же всё-таки именно.
— День рождения великого князя.
— Великого кня... — начала было с вопросительной интонацией говорить Софи, но сама же и оборвала себя: — Ах да, да, да...
— И поэтому нужно хорошенько выспаться, — ровным тоном сказала её императорское величество.
4
Подаренную принцессе накануне отъезда из Риги неправдоподобно роскошную шубу, снившуюся затем несколько ночей кряду, Иоганна позабыла весьма скоро, и позабыла по причинам весьма уважительного свойства, если таковыми можно считать перекрытие сильного впечатления ещё более сильным.
В день рождения великого князя приглашённые на торжество особы тихо сходили с ума, устроив что-то вроде неявного и не всем понятного соревнования.
Нечто весьма приблизительно похожее десятилетняя в ту пору Иоганна наблюдала в брауншвейгском замке, прячась за портьеру в одной из тех комнат, где уединялись подвыпившие мужчины и, распахнув окна в бархатную летнюю ночь, принимались метать карты и повышать ставки, причём подчас повышали они эти самые ставки безо всякого учёта собственных карт, выкрикивали большую сумму просто потому, что сосед только что поднял суммарный банк и, стало быть, неловко было спасовать и остаться в стороне только по причине слабых карт. Мы оставляем в стороне подоплёку пьяного ража, так же как не рассматриваем и деликатный вопрос о том, почему, зачем, из каких таких соображений десятилетняя девочка пряталась ночью в набитой мужчинами комнате; речь в данном случае идёт лишь о том, что с приступом коллективного сумасшествия Иоганна-Елизавета была знакома и прежде.
Вечером 10 февраля официальный наследник престола праздновал своё шестнадцатилетие, по какому случаю субтильный юбиляр с обеда был навеселе и уже успел поцапаться с Брюммером.
По давнишней традиции, всякий из приглашённых сразу по приходе, как и положено, предъявлял виновнику торжества и всему достопочтенному собранию свой подарок, так что с точки зрения непредвзятого соглядатая всё пышное торжество сводилось к войне двух основных придворных партий, выраженной в виде войны подарков.
Почти одновременно явились французы, лейб-медик Лесток и маркиз де ля Шетарди; они действовали слаженно и не особенно-то и старались это скрыть: первый подарил изящный пояс, украшенный бриллиантовой пряжкой, тогда как маркиз преподнёс инкрустированную шпагу — как раз подходящую к поясу. Присовокуплено же при этом было, что в жизни, мол, бывают такие ситуации, такие люди встречаются иногда на жизненном пути, что без хорошего клинка подчас не пройти, подобно тому, как не продраться через густые заросли без топора, а стало быть, если даримая шпага пригодится великому князю хотя бы раз-другой (Шетарди поискал глазами в толпе приглашённых, нашёл кого-то, взглядом и лёгким кивком отметил эту фигуру и подкорректировал себя)... пригодится хотя бы три раза, то и тогда он, маркиз, будет считать, что подарок себя вполне оправдал.
Будучи ещё в Берлине введена Фридрихом II в курс русского противостояния при дворе Елизаветы, цербстская принцесса не полагала, однако, что речи могут быть столь прозрачными, а противостояние до такой степени воинственным.
Иные из гостей как по команде обернулись в направлении императрицы, пытаясь по выражению лица Елизаветы угадать, не имеет ли смысла на бестактный галльский эвфемизм ответить уверенной русской зуботычиной из числа тех, в результате которых противник теряет не одни только зубы, но и способность вторично нанести оскорбление когда-либо в будущем. Её императорское величество улыбнулась, однако улыбнулась этак неопределённо: как хочешь, мол, так и понимай.
Несколько погодя явился броско наряженный посланник барон Мардефельд, к которому Пётр особенно благоволил. За Мардефельдом потянулись как его сторонники, так и особы, входившие в так называемую бестужевскую партию — по имени вице-канцлера, причём всякий старался сделать подарок, приобретённый с огромным превышением своих сил. Победа германской партии выражалась в явном перевесе даров, считать ли на вес, или по так называемой художественной значимости, или же по тому, как великий князь реагировал на драгоценные подношения, и хотя даже самая крупная победа на дне рождения — это ещё только полпобеды, но на лицах большей части гостей прочитывалось явное удовлетворение, а виновник и инициатор приглашения маленькой принцессы в Россию, барон Мардефельд, так тот и вовсе расхаживал гоголем. Не садились за праздничный стол потому только, что врагов недоставало.
А победа при отсутствии врага — это скорее абстракция, чем истинная победа. На вопросительное поднятие бровей, должное означать вопрос: «Не пора ли усаживаться да и выпить наконец?» — Лестоку отвечали разно, хотя смысл пожатий плечами, гримас и консоляционных жестов сводился к тому, что не следует, мол, забегать вперёд лошади, что уж коли великий князь не торопится, так и нам всем проявить терпение следует.
Наконец они начали появляться. Как-то боком, с неестественной улыбкой вошёл саксонский резидент Петцольд, который буквально высох в последние месяцы, потратив бездну сил на то, чтобы склонить выбор её величества в пользу дочери польского короля Марии-Анны вместо Софи; Петцольд не рассчитал своих сил, да, впрочем, не только в этом дело было, и если что и подвело на сей раз резидента, так лишь неумение вовремя почувствовать окончательность высочайшего выбора и вовремя же отойти в сторону. Присмотревшись сейчас к приехавшей немке, Петцольд окончательно уверился в мысли, что, появись тут Мария-Анна, на плоскогрудую принцессу и внимания никто из мужчин не обратил бы — однако при выборе невесты для наследника престола вопросы эстетики оказались весьма и весьма потеснены иными соображениями.
Через пять минут после Петцольда походкой уставшего великана, ступая медленно и твёрдо, явился вице-канцлер Бестужев. Ровным голосом произнеся несколько приветственных поздравлений, он вручил имениннику шкатулку и с достоинством затесался среди прочих званых, демонстрируя всем, что хотя схватку за невесту он и проиграл, однако же дух его по-прежнему несокрушим, позиции прочны и он вовсе не склонен сдавать позиции. А немецкая принцесса — это не страшно, это, собственно, вовсе ничего, в истории России и похуже события приключались... К разочарованию одних, явному неудовольствию других и неприкрытому разочарованию великого князя на появление Бестужева подозрительно ласково отреагировала Елизавета: подошла к своему министру, подала руку для поцелуя, а когда вице-канцлер склонился, чуть коснулась свободной рукой его плеча. Этакий пустой жест, за который, однако же, многие отдали бы полжизни — чтобы их так же вот императрица, незаметненько, ладонью...
К часу ночи, пройдя стадию трезвой скованности, пьяноватого разнобоя и разухабистого безалаберного веселья, застолье по извечному сценарию обратилось в тривиальную пьянку, напрочь отбросив теперь всякие рудименты официального торжества. Несколько ранее этой стадии возник было момент напряжённости, когда собранные высочайшей волей за одним столом противоборствующие партии едва не перешли к силовому выяснению отношений, — однако тремя тостами, уклониться от которых не было решительно никакой возможности, Елизавета Петровна сломила решимость драчунов и урезонила злобных неудачников. После третьего тоста лица, речи, взгляды — всё расплылось, разъехалось в стороны, потеряло былой напор. Враждебные флюиды, некоторое время повисев над столом, оказались вынесены властным дворцовым сквозняком в сторону коридора, далее — по лестнице и окончательно затерялись в оранжерее, в которой уже нестройно постанывала скрытая темнотой пара.
Привычная к вину, водке, наливкам и настойкам, Иоганна-Елизавета оказалась совершенно неподготовленной к тривиальной русской медовухе, и Брюммер, вовремя заметивший слабое место старшей из принцесс, незаметно и при этом старательно подливал ей, протягивая руку через весь стол и «псыканьем» отгоняя желавших помочь ретивых лакеев.
Прислуга, иностранные дипломаты, отцы церкви держались дольше остальных, но в конечном итоге перепились наравне со всеми, так что застольного непотребства, которое искони звалось тут удалью и молодечеством, было хоть отбавляй.
В публике начались тихие оползни. Цепляясь за стулья, шторы, цепляясь за платье Иоганны-Елизаветы, но продолжая при этом нескончаемый вдохновенный монолог на свободные темы, обер-гофмаршал Брюммер, презрев свои воспитательские по отношению к наследнику престола обязанности, ловко сумел отделить Иоганну от прочих гостей и теперь в соответствии с азами военного искусства оттирал её к дверям. В коридорах дворца было не менее жарко, и, что ещё ужаснее, там было не менее светло: какой-то дурак приказал иллюминировать все помещения дворца, и приказ был понят слугами слишком уж буквально. Пленительная тёмная оранжерея оказалась запертой.
— Тут буквально в двух шагах, на Васильевском, я знаю одно оч-чень славное местеко, — доверительным шёпотом говорил на ухо принцессе разгорячённый Брюммер. — Оч-чень хорошее, вы увидите.
Ничуть не удивлённая тем, что Брюммер говорит ей «vous»[71], и практически ничего не сведущая в топографии города, Иоганна, однако, воздела брови.
— Помилуйте, мы же сейчас в Москве, — напомнила она.
— Что это вы вдруг в Москве? — с подозрением и обидой в голосе поинтересовался Брюммер, не отпуская рукав принцессиного наряда и продолжая увлекать её подальше от прочих гостей. — Даже странно слышать. Все, видите ли, тут, а вы одна в Москве. — Гофмаршал резко затормозил, однако столь неожиданная остановка в пути произошла вовсе не от внезапной встречи, как опасалась Иоганна, но от внезапно пришедшей ему в голову мысли: — В Москве?! Что ж, может, и в Москве. Не в этом суть. Я тут тоже одно хорошее местечко знаю.
В главной зале за столом, напоминающим в этот час поле брани, ещё оставались сидеть её величество, наследник и Софи. Трезвая, невозмутимая, как никогда прежде, восхитительно прекрасная, императрица казалась не менее свежей, чем в начале празднества.
— Хорошо это, когда день рождения, — робко пытаясь преодолеть молчаливую паузу, сказала Софи.
Пётр сидел как статуэтка, не шелохнувшись, даже не касаясь спинки кресла. Голова была опущена, взгляд исподлобья обращён в направлении занавешенного окна. Случайно зашедший в залу гость мог бы подумать, что молодой человек крепко задумался. Вот до чего обманчивой подчас оказывается внешность. В действительности же великий князь набрался до состояния полной недвижности. В таком случае тело требует предельной осторожности в обращении с собой. Не ведающий о том лакей, пытаясь убрать тарелку с объедками из-под носа наследника, чуть задел рукой плечо именинника — и ничтожного этого касания оказалось вполне достаточно, чтобы Пётр в полном наряде, со всеми своими мыслями, вместе с охотничьим поясом и шпагой (не утерпел-таки, нацепил подарок), вместе с париком рухнул под стол, не издав при этом совершенно никакого звука.
— Я ведь и для тебя приготовила подарки, — сказала императрица, увлекая Софи из-за стола и предоставляя слугам позаботиться о падшем имениннике.
— Подарки?! — выдохнула недоумевающая Софи.
— Ну а как же?! Самые что ни на есть. Всем подарки, а ты чем хуже?
Поднявшись вместе с императрицей по одной из лестниц, девушка вошла в комнату, откуда перешла в другую, с незанавешенным окном, против которого стоял небольшой столик со свечами и недоеденным, подернутым ржавчиной яблоком на полированной столешнице. Следующие минуты показались девушке буквальным сном. Мало того что величественная богиня снизошла до приватного разговора, так она ещё и одарила Софи орденом Святой Екатерины и принялась будничным голосом обсуждать немыслимые прежде вопросы: сколько слуг, сколько камер-юнкеров и камер-пажей решила она отрядить для той и другой принцессы и какие модные нововведения следует незамедлительно ввести девушке в свой гардероб. О столь быстром вхождении в сказочную жизнь Софи не смела и мечтать. Когда же в довершение всего императрица вытащила из небольшой шкатулки бриллиантовое, ярко сверкнувшее в свете свечей колье и, несмотря на робкий протест, нацепила-таки украшение на шею девушки, эмоциональный накал сделался нестерпим. Слёзы пролились внезапно и обильно.
— Ну, будет, будет тебе... — Елизавета погладила её по волосам и поднялась, давая понять, что аудиенция закончена. Видя, однако, что девушка продолжает счастливо рыдать, будучи не в силах обуздать нахлынувшие эмоции, её величество пошла проводить Софи.
Возле пологой лестницы Софи изловчилась, схватила руку своей благодетельницы, дважды поцеловала сухую, приятно пахнущую ладонь и стремглав побежала вниз, не видя не только материнской улыбки императрицы, но и вообще не видя ничего перед собой.
Когда Иоганна-Елизавета заметила стремглав бегущую по лестнице дочь, было уже слишком поздно что-либо предпринимать. Кровь прилила к лицу, глаза женщины округлились, она сгорбилась, желая как-нибудь укрыться за мощной фигурой Брюммера. Не выпуская добычу из рук, лишь прекратив двигаться, гофмаршал спокойно, исключительно спокойно, словно бы вовсе не его застали в межэтажной темноватой нише в так называемый малоподходящий момент, обернулся, проследил взглядом за пронёсшейся как вихрь девушкой, вновь повернулся к Иоганне и тоном констатации произнёс:
— Вот козочка. Так торопится, что даже по сторонам не посмотрит.
Пьяно хохотнув, Брюммер продолжил свою гимнастику, однако Иоганна была напряжена и до самого конца не спускала глаз с нижней площадки, смертельно боясь возвращения дочери. Удовольствия не было и в помине.