1
В штеттинском замке из жилого крыла можно было по узкой каменной лестнице попасть в звонницу, где вечные сквозняки, дополняемые ветром, шептались в колоколах... Маленькая Софи, приучая себя не бояться темноты, поздними вечерами в одиночку поднималась по холодным ступеням на площадку, откуда до самой колокольни было несколько метров и лёгкая скрипучая, как и положено, дверь из сухих сосновых досок с одним вечно незаживающим глазком клейкой смолы, столь прилипчивой к пальцам Бывало, девочка взбиралась по лестнице в кромешной темноте, и сердце тревожно ухало в голове ли, над головой ли, а может, даже и в груди, поднималась и, приподнимая в очередной раз ногу, не обнаруживала ступеньки. Не было больше ступеней, оказывается, забралась на площадку. Но в тот короткий момент, когда ожидающая коснуться опоры нога девочки эту опору не обнаруживала, в тот кратчайший миг проскальзывало ощущение, будто сверзаешься в пропасть. Темнота и вызываемый ею страх лишь обостряли восприятие... Такое вот жуткое отсутствие ступени под ногой и такое же чувство падения испытывала Екатерина теперь, с той лишь разницей, что нынешнее чувство было взрослее и потому — безжалостнее.
Если падающий человек может и как бы даже обязан закричать, привлечь внимание (тех же ангелов, скажем), попытаться помягче приземлиться, то у Екатерины не имелось даже таких вполне очевидных и естественных прав. Больше того, она должна была делать вид, будто ничего и не происходит.
Казалось бы, не должно быть для неё ситуации более унизительной, чем та, которая произошла в брачную ночь. И десять, и сто лет пройдёт, и умирать будет — не позабудет, как под присмотром бесстыжей луны, выпростав из-под одеяла ногу с крупно выпирающими у лодыжки косточками, мирно спал супруг и наследник престола Пётр Фёдорович, великий князь и кавалер славянских орденов, названия которых при очевидной простоте она так и не могла запомнить. Суть даже и не в том, что Екатерина прочувствовала в тот момент собственную нежеланность; нежеланность — это бы ещё ладно, но вот ненужность...
Наглотавшись слёз, она решила никому и никогда не говорить о случившемся — пускай уйдёт с ней в могилу. Да и потом, вся жизнь впереди, мало ли что ещё будет. Но сама же и нарушила данное себе слово, причём нарушила буквально через несколько часов, когда перед завтраком всю ночь переживавшая за госпожу и подругу Маша Жукова влетела к ней и шепнула:
— Ну как, больно было?
К подобной ситуации, к такому вот искреннему волнению, к такой заинтересованной женской дружелюбности великая княгиня оказалась не готова — и разрыдалась, и рассказала.
О чём сама же и пожалела.
Сколько должна ждать девушка права называться женщиной? Впрочем, Екатерина поначалу не знала даже, как реагировать на подобное отношение великого князя и вполне законного супруга. Несколько раз она подступала к этой стыдной и весьма опасной теме, обтаптывала паркет возле Петра, обговаривала пространство вокруг этой немыслимой темы, однако вплотную подойти и уж тем более коснуться непростого вопроса так и не отважилась. По-немецки ли, по-русски, по-французски ли спросить — это же немыслимо! Лишь только после того, как начала жить с Петром под одной крышей, спать в одной спальне (покуда он дозволял, позднее пришлось ей перебраться в отдельную спальню), только после того, как компания мужа сделалась бытовым фоном, а игры мужа— главным её занятием, сумела она постичь невероятную и прежде казавшуюся игрой глупость его высочества великого князя. Когда в день его рождения поднимались заздравные тосты, возглашавшие здоровье и долголетие «не мальчика, но мужа», Екатерина поняла это именование слишком уж буквально и страдала теперь от собственной же ошибки.
Потому как был он мальчик, мальчик и только мальчик, причём мальчик назойливый, неумный, плакса и грязнуля.
Много лет тому назад совсем ещё молоденькая тогда Бабет читала ей сказку о человечке, который так и остался ребёнком — на всю жизнь. Сказка воплотилась в явь, приобрела отчётливые контуры и натуральный блеск. К солдатикам, корабликам, песочным крепостям, то есть к тем играм, которые занимали нынешнего великого князя в пору его проживания в Киле, теперь добавилась охота с ружьём, бесполый какой-то и потому особенно противный флирт с придворными дамами (флирт исключительно ради самого флирта — как обозначение степени собственной его взрослости) да ещё тягучие пьяные застолья с грубыми шутками и отправлением естественных надобностей в окно или в лучшем случае под окном, с внешней стороны.
Из взрослых занятий великий князь выбрал политику; изредка призывал к себе сотрудников Иностранной коллегии и требовал от них даже не отчётов, но чего-то сродни рассказам о дальних странах и отношении этих самых стран к России. Бывало, слушал докладчика подолгу, а случалось и так, что через считанные минуты делалось ему скучно, и, затрудняясь в выборе выражений, Пётр отсылал ни за что ни про что оскорблённого человека восвояси. Но даже если признать, что так проявлялся интерес великого князя к международным делам, если даже оставить за скобками фрагментарность этого скорее даже не интереса, но простого любопытства, то и в этом случае следовало заключить, что политика — это всего лишь особая игра, где вместо игрушечных и привычных Петру солдатиков, вместо песчаных крепостей то или иное значение имели настоящие армии и всамделишние крепости.
Горько, весьма горько делалось Екатерине от этих мыслей, ещё не женщине, но уже как бы соломенной вдове...
Ничего не подозревавшая её величество при встречах с Екатериной чем дальше, тем всё чаще заводила разговоры о том, как следует переменить жизнь после рождения ребёнка, поскольку сам факт скорого появления у великой княгини потомства по вполне понятной причине сомнения не вызывал. Но недели породили сомнение, месяцы это сомнение укрепили, а в годовщину свадьбы затребованная в покои императрицы великая княгиня была спрошена напрямик.
Чего стоит молодой девушке признаваться в такого рода позоре, о том лишь ангелы ведают: ангел скорби да ангел стыда.
Любвеобильная Елизавета Петровна несколько минут не могла разобрать, что же такое мямлит великая княгиня, затем наконец поняла, но решительно не могла поверить, полагая, что тут некоторое подобие стыдливости, заставляющее молодую женщину выражаться не вполне буквально. Наконец был произнесён грубый арифметический вопрос, мало подходящий к разговору двух дам, — хотя ведь если разобраться, так и вся чудовищная, небывалая и неправдоподобная ситуация мало походила на ординарные события. Как бы там ни было, а высочайший грубый вопрос прозвучал.
— Ни разу, — честно призналась Екатерина и опустила глаза. Ей сейчас хотелось провалиться сквозь землю, чтобы не видеть, не слышать, не поднимать пылающее лицо. Но под ногами был твёрдый, хорошо пригнанный блескучий паркет, и провалиться не было никакой возможности.
Екатерина ожидала, что её величество начнёт сейчас кричать, укорять, высмеивать её, но императрица лишь холодно сказала ей:
— Что ж ты сразу не пришла ко мне? — Тяжело вздохнула и заключила: — Ну да это ничего. Поправимо. Просто о подобных вещах нужно было раньше сказать. Мы же с тобой условились, что если будут какие проблемы — всегда приходи, посоветуйся. Одна голова хорошо, а две значительно лучше.
— Да ведь... — начала было девушка и тотчас же запнулась.
— Что ты думаешь, я такая дура, не понимаю? Очень даже понимаю. Ступай пока. Я должна подумать.
Ближе к вечеру, наряжаясь для праздничного ужина, Екатерина увидела в окно, как к дворцу подкатила карета великого князя и Пётр оживлённо выпорхнул из полутёмного нутра, пружинистыми шагами припустил к уже распахнутой для него двери. Последний раз он был оживлённым, таким радостно возбуждённым в день, когда всем надоевшая и многим досадившая Иоганна-Елизавета уезжала на родину; он так же вот с прискоком бегал по двору, хватая то одну, то другую вещь и от избытка естественной весёлости пробуя их на прочность.
Несколько раз в последние дни слышавшая от разных лиц о том, что посланник Мардефельд впал окончательно в немилость и его высылка из России — дело решённое и скорое, слышавшая об этом и знавшая о случавшихся между Мардефельдом и великим князем недоразумениях (когда на пирушках Пётр напивался, как следует расходился и его оказывалось непросто унять, эту неприятную миссию брал обыкновенно на себя прусский посланник, отчего изредка возникали драки), Екатерина вскользь подумала о связи хорошего настроения Петра с отъездом барона.
То, что через стекольный излом приняла она за возбуждение, на самом же деле было неконтролируемым гневом. В таком состоянии нечасто видела она мужа. Вбежав, буквально-таки ворвавшись к Екатерине, он сильно ударил её открытой ладонью по лицу и принялся, не возобновляя ударов, истошно вопить, выпуская весь свой гнев в воздух. Что довело великого князя до такой истерики, из нечленораздельных возгласов и отдельных слогов понять оказывалось решительно нельзя. А он всё кричал, кричал и — наконец выдохся.
— Пожалуйся ещё хоть раз императрице, — уже спокойнее сказал он. — Я тогда пожалуюсь тебе. Я всех гвардейцев через тебя пропущу. На всю жизнь сыта будешь.
Удовлетворившись, очевидно, произнесением столь долгой угрозы и успокоившись, великий князь с просветлевшим и каким-то даже вдохновенным, как у скрипача, лицом повернулся и гордо вышел.
Странное дело, но после материнских оплеух, казавшихся и обиднее, и злее, и болезненнее, впервые полученная от мужа пощёчина впечатления не произвела решительно никакого. Понимая, что обязана сейчас вот незамедлительно обидеться или рассердиться (да, лучше бы даже сейчас рассердиться), она не находила для того желания. Ну, маленький мальчик, ну, допустил грубость... Не убивать же теперь его...
— Мы во дворец едем? — спросила она вслед, причём слова прозвучали настолько спокойно, что она даже сама удивилась своему тону.
На полушаге запнувшись на ровном полу, великий князь обернулся и, как почудилось ей, с некоторым недоверием взглянул на супругу.
— Ну, — сказал он и для убедительности кивнул, затем сглотнул слюну, издав при этом горлом отчётливый булькающий звук.
2
Обыденность торжеств при русском дворе обесценила сами эти торжества, и потому, отцеловав великого князя и великую княгиню, выпив и ещё несколько раз добавив, императрица не только без всякого раздражения, а даже и с удовольствием уединилась в соседнюю залу, где Бестужев принялся зачитывать ей письмо Иоганны-Елизаветы, с оказией присланное для её величества русской императрицы.
— «Не берусь судить, — читал, несколько гримасничая и переигрывая, канцлер, — судить о причинах такого рода охлаждения ко мне. Тем более что сама я с первого же момента после приезда в Россию не только прониклась гостеприимным духом и сердечным радушием Вашей страны...»
— Ловко завернула, — одобрительно сказала Елизавета.
— «...не только полюбила народ России и обычаи этого народа, но и с самых первых шагов всячески демонстрировала своё доброе расположение ко всему и всем. После многих лет горестной, малопривлекательной и, говоря откровенно, бездомной жизни я наконец-то, как представилось мне, обрела для себя новую родину. И вот я возрадовалась, возликовала, обратив самые горячие слова Всевышнему, соизволившему услышать мои столько раз обращаемые к нему мольбы. И вот именно в тот момент, когда над головой наконец-то появилась крыша, когда все помыслы свои я обратила на то, чтобы устроить с максимальным удобством жизнь дочери, теперешней Вашей племянницы, направляя к тому все силы и помыслы, чаяния и чувства, — судьба вдруг сделала крутой поворот.
Я уверена сейчас, что Ваше на мой счёт приказание было спровоцировано теми из моих недругов, которые прокрались к Вашему досточтимому трону и нашептали про меня глупостей и небылиц. Если бы Вы только соблаговолили в моём присутствии пригласить их для беседы и выспросить этих самых людей о том, что думают они на мой счёт, я хотела бы посмотреть в их глаза, если, конечно, те люди отважатся повторить обо мне прежнюю, измысленную ими клевету.
Не скрою, мне было весьма горько услышать просьбу об оставлении России и возвращении на родину...»
— «Просьбу»! — с непередаваемым сарказмом сказала её величество. — Я прямо испросилась вся!
— «...тем более что просьба эта была передана мне в очень грубой форме. Но моё уважение к Вам и моя любовь столь велики, что, подобно смиреннейшему из Ваших подданных, я не посмела ослушаться и с печалью в сердце вынуждена была подчиниться. Уехав, так и не повидавшись с Вами, я задавала и ныне не перестаю задавать себе вопрос: «За что?» Ведь обращая на меня свою немилость, Вы тем самым ставите под удар супругу Вашего дражайшего племянника и самого великого князя и наследника престола. Вы... опытны, без сомнения. (На самом деле у Иоганны было написано: «Вы уже немолоды и опытны», однако первую часть фразы Бестужев счёл за благо не зачитывать вслух.) И, подобно всем опытным и прозорливым людям, не можете не понимать, что в моём лице Вы лишились преданнейшей подруги и слуги, для которой одного только Вашего «умри» было бы достаточно, чтобы пойти и умереть...»
— Ладно, — императрица прервала чтение. — Я так чувствую, это надолго. Видимо, у неё деньги на исходе, потому и пишет столь красиво. Я уже давно заметила, когда с деньгами туго, люди начинают говорить или писать так выразительно, что и не всякий поэт так сумеет. Слушай, а хочет-то она от меня чего?
— Назад сюда просится.
Её величество даже рассмеялась:
— Думала, что она наглая, а ведь она прямо-таки свински наглая. Эта дура ещё заглазно пеняла мне якобы моей кровожадной натурой. Да будь я и в самом деле кровожадная...
— Отдали бы её на растерзание волкам? — с учтивой вопросительностью подсказал канцлер.
— Ну, что-нибудь в таком роде, — согласилась императрица. — Кстати, а почему волкам? Ты что же, волков не любишь?
— Я женщин люблю, — признался Бестужев, безошибочно угадав игривый тон Елизаветы и потому рассудивший, что самое время перевести разговор в более фривольное русло.
— Только не говори, ради Бога, что любишь женщин таких, как я. Мне всё это говорят, а я никому не верю.
— Нет, ваше величество, других люблю.
— Ну ты нахал! — восхищённо сказала она.
— Так вы ж сами только что...
— Мало ли! А ты должен был сказать, как мужчина. Достойно должен был ответить. А ты сразу наглеть начал.
— Что да — то да, видит Бог.
— А если других любишь, чего же ты тогда со мною любовь крутил, а? Чего же крутил, канцлер? — вкрадчиво, почти что нежно спросила императрица.
— Помилуйте, лет-то сколько прошло...
— А тогда, значит...
— Любил, как Бог свят, любил.
— Да не боись ты, Бестужев, не видишь разве, я добрая сегодня. Иначе стала бы твои выходки терпеть. В бытность вице-канцлером ты, между прочим, такого со мной не позволял.
— Ваше величество...
— Да ладно тебе... Я ведь насквозь таких, как ты, вижу. Но сегодня ты не боись, я добрая сегодня. Могу даже разрешить принести мне холодного морсу. Чего сидишь? Иди, говорю, и принеси, не серди меня, канцлер.
И когда Бестужев, почувствовав, что зашёл слишком далеко в разговоре с императрицей, проворно вскочил, она задержала его:
— Сам-то не тащи. Там мальчик сидел напротив тебя, белокурый такой, вот он пускай и принесёт.
— Салтыков, ваше величество?
— Я же объяснила, светленький такой, симпатичный, смущался отчего-то весь вечер.
— Ну, — подтвердил Бестужев. — Сергей Салтыков, сынок Василь...
— Не томи. Зови сюда, уж я как-нибудь разберусь, Сергей или не Сергей.
— Слушаюсь, ваше величество. — Канцлер послушно отправился исполнять приказание, нимало не смутившись его содержанием; когда речь заходила о её величестве, Алексей Петрович Бестужев не считал зазорным для себя выполнить любую просьбу. Не доходя до дверей, он приостановился. — Ответ, я не спросил ведь, ответ какой-нибудь немке нужен.
Её величество так красноречиво на него глянула, что и говорить ничего более не понадобилось.
3
Не вполне твёрдым шагом великий князь вышел из кареты и, опираясь на руку Екатерины, пошёл к дверям Летнего дворца. Дневная пощёчина была Петром напрочь позабыта, вытеснена из памяти другими событиями вечера, который получился таким удачным. Если обыкновенно его высочество оказывался на периферии, оттесняемый более говорливыми и более нахрапистыми людьми, то сегодня, едва ли не впервые со свадебных, годичной давности, торжеств, он вновь почувствовал себя в центре внимания. И выходило как-то так, что раз он сказал — получилось к месту и, главное, смешно. Потом ещё что-то сказал, ещё и вроде как даже ощутил подобие окрылённости. Давно не посещавшее великого князя тихое восторженное состояние было ещё более усилено вином. Так что к концу вечера он был в прекрасном расположении духа и, сколько ни поглядывал на тихо сидевшую подле жену, сколько ни напрягался в отыскивании того, что может в ней раздражать, так за весь вечер ничего и не отыскал. В какой-то пустяковый момент Пётр даже погладил её по руке, заметив, как Екатерина вскинула на него и сразу же опустила глаза.
За столом было несколько десятков гостей, но весь вечер её высочеству не давал покоя светловолосый, чуть нахальный мужчина лет двадцати с небольшим; он сидел по другую сторону стола, отделённый блюдами, вазами, графинами, и почтительно внимал Бестужеву, а когда канцлер с императрицей удалились из залы, принялся жадно и красиво есть. Мало кто из мужчин при дворе умел есть красиво, и великая княгиня с удовольствием поглядывала на него, рассчитывая позднее найти предлог и познакомиться. И хотя насытившийся мужчина затем куда-то исчез, Екатерину не оставляла весь вечер приятная взволнованная приподнятость, сродни той, что являлась, стоило лишь перед сном вспомнить о графине Бентинген и светлых днях того давнишнего и невозвратного теперь года. По дороге домой Екатерина пыталась разобраться, что же именно столь благотворно могло подействовать на неё, и не находила разгадки. Прикемаривший муж с определённым интервалом приваливался к её плечу — и эти прикосновения отвлекали. Да, конечно, ей очень нравились светлые волосы, особенно у мужчин (блондинки почему-то выглядели всегда непристойно), только ведь всякие волосы должны быть ещё и лицом подтверждены. Когда, например, поддавшись на опасные уговоры Маши Жуковой, которая знала все её секреты и переживала за госпожу, пожалуй, даже больше, чем Екатерина переживала за себя, — так вот, когда, поддавшись на уговоры, великая княгиня позволила служанке познакомить её с «кавалером» (как называла Маша всех дееспособных мужчин) и когда перед Екатериной предстал Захар Чернышов — там было на что посмотреть. Суть не в том, что великая княгиня испугалась организованного по её же соизволению тайного свидания до такой степени, что через считанные минуты, к вящему огорчению Жуковой, отослала Чернышова восвояси: как раз потому и испугалась, что перед ней в полутёмной комнате с зашторенными окнами оказался вдруг совсем близко даже как бы не живой мужчина, сдержанный, уверенный в движениях, с подозрительно горящими глазами, — но этакий собирательный образ из доверительных рассказов Маши Жуковой. Великая княгиня сразу представила себе, что такой вот мужчина может и не посмотреть, что перед ним дама высокого звания: действительно заломает руку, швырнёт на кушетку, да ещё и прав будет. Не сам ведь он сюда напросился, его же как-никак пригласили, незаметно провели в эту комнату, и если её высочество стесняется — так на то ведь он и нужен.
У Екатерины после ухода Чернышова долго тряслись руки, всё никак успокоиться не могла.
А сегодня всё было иначе, совсем другое лицо, иные манеры — ничего, словом, страшного. Но волнение было, и заинтересованность со стороны Екатерины тоже была, как ни стыдно казалось ей в том себе признаться. Не так давно, в июне месяце, из дворца пришлось отослать заведовавшую обувью Елизаветы Петровны рябую, некрасивую и во всех отношениях ничтожную служанку, забеременевшую неизвестно от кого и так и не назвавшую обидчика, сколько охочая до таких подробностей императрица её ни пытала. В той истории Екатерину уколола одна только подробность: уж на что проста и даже неприятна лицом была женщина, но ведь вот и на неё кто-то глаз положил (в противном случае пришлось бы согласиться с правотой служанки, упорно твердившей, будто у неё это — от Духа Святого), и она смогла кому-то приглянуться.
Сама же Екатерина не приглянулась пока что ни-ко-му. Не принимать же было всерьёз блеск тёмных чернышовских глаз. Лужи после дождя вон тоже блестят, ну так и что с того?..
Короткие поездки особенно располагают к воспоминательной грусти. Доехавшая до Летнего дворца великая княгиня размякла, почувствовала скапливающуюся на периферии плаксивость и, перебарывая слабость, нарочито строгим голосом разбудила мужа.
— А? Что?! — встрепенулся он. Ну чисто ребёнок. И за что ей послал Господь такое наказание?!
Против обыкновения, освежённый несколькими минутами сна, Пётр не был озлоблен, не хамил, по своей привычке, а был расположен даже несколько игриво, и когда перед обычным прощанием у дверей своей спальни он предложил жене «кликнуть» бутылочку винца, Екатерина легко согласилась. Или не спешила она закончить этот столь паршивый, но так томно завершившийся день? Или просто захотелось ей выпить? А может, и употреблённый мужем русский глагол «кликнуть» (интересно, что же великий князь всё-таки хотел сказать?) сыграл тут свою роль, но только она сразу же согласилась и сама сходила за вином, принесла бутылку и два бокала в спальню мужа, в эту просторную нелюбимую комнату, где она не смогла удержаться. По слухам, во дворце, в каких-то из дальних комнат, была устроена небольшая нора для Анастасии Лопухиной, и лишь вовремя происшедшая между любовниками размолвка не дала ей возможности переехать в Летний дворец. Так ли это, нет (сама Екатерина комнаты этой не видела и видеть не желала), но сейчас великая княгиня решительно не хотела думать ни о чём плохом.
Пользуясь изрядным подпитием мужа, она разлила красное вино и, смелея от страха, вдруг выпалила:
— Был сегодня за столом один достойный мужчина, и я хочу за него сейчас выпить.
Пётр опрокинул бокал таким же примерно движением, лихим и вполне мужским, как это делал Брюммер, вытер губы и, весьма польщённый, широко улыбнулся. За прожитый год Екатерина видела его улыбку не так и часто, а потому оказалась сбитой с толку и не разъяснила ему нечаянного недоразумения. Впрочем, так-то оно даже и лучше. Скрывая смущение, она заговорила, заговорила, как бы прячась в слова, набрасывая на себя целые ворохи ненужных, пустых слов.
— В Голштинии, — вдруг перебил её Пётр, — слишком болтливых женщин мужья наказывают. А тут, в России, принято затыкать им рот тем, что у настоящего мужчины всегда под рукой, — сказал и сам же громко расхохотался.
Вся эта сомнительная острота была явно с чужого плеча, и едва ли сам великий князь разобрался, едва ли понял, что сказал. Но, видя, как после этой фразы тряско ржал сегодня во дворце Брюммер, известный грубиян и знаток дамских сердец, ученик невольно подражал своему гофмаршалу и воспитателю и пытался издавать те же самые звуки.
— А попробовать не желаете? — спросила Екатерина с той твёрдокаменной упрямостью, каковая выдавала сильную волю и каковой, упрямости стало быть, Пётр терпеть не мог.
Погасив смех и сделавшись вдруг серьёзным, он назидательно сказал:
— От вас вообще я ничего не хочу. Так и знайте.
— И что же, — прежним твёрдым, но вместе с тем ангельским голосом продолжила её высочество, — я могу при случае передать её императорскому величеству этот ваш ответ?
— «Передать», «передать»... — вспыхнул явно струхнувший наследник престола. — Посмейте только. Тем более, это никакой и не ответ.
Выходивший из себя или трусивший, великий князь обыкновенно переходил с ней в разговоре на «вы», что было явным симптомом его настоящего состояния.
— Значит, я могу ещё подождать?
— Можете, — снисходительно разрешил Пётр и, не подливая жене, наполнил свой бокал; не столько, правда, налил, сколько выплеснул на столик, брызнув при этом даже на постель.
— А сколько ждать прикажете, ваше высочество?
— Всю жизнь. Две жизни, может быть. Вы будете ждать столько, сколько я того пожелаю.
Как и днём, при получении от мужа пощёчины, Екатерина испытала странное спокойствие и какую-то даже внутреннюю уверенность, которых зачастую ей в жизни так недоставало. И вместо ожидаемой от неё обиды она покорно поклонилась мужу и мягким, одним из своих наиболее бархатных, голосом негромко сказала:
— Как вам будет угодно. Даже это ожидание считаю за великую для себя честь.
А сама про себя подумала, что в России она и дерзить научилась так тонко, что не подкопаешься. Впрочем, Пётр не понимал и более грубо составленных фраз, реагируя более или менее адекватно лишь на обиходные однозначные ситуации.
— Моя жизнь и моё терпение, равно как и желание всегда услужить вам, — это всё ваше, и больше ничьё.
— Ничьё! Кирпичьё!!! — великий князь весело расхохотался, обрадовавшись этому нечаянно получившемуся у него слову. Чудовищно плохо зная русский язык, практически вовсе не зная языка новой родины, он тем не менее находил странное удовольствие в том, чтобы придумывать разную beliberdu на основе русского звучания некоторых знакомых ему, малознакомых или даже вовсе не знакомых слов. В данном случае «кирпичьё» получилось у него как некий сплав «кирпича» и «старичья», рифмующийся к тому же со словом «ничьё».
— Тра-та-та-качье! — поддержала его Екатерина.
— Эх, какая же ты всё-таки ещё невзрослая, — заметил ей великий князь, хотя поддержка его собственной игры ему понравилась и несколько даже польстила.
— Вы зато слишком взрослый, ваше высочество, собственную супругу не в состоянии... супругу не можете...
— Могу! — категоричным тоном оборвал её муж. — Могу, — повторил он сдержаннее, — но не хочу.
— Нет, явно не можете, — грустно, хотя и без всякой обиды в голосе, сказала Екатерина и аккуратнейшим образом, чтобы не обозлить супруга и уж тем более чтобы не напугать, принялась незаметно так оттирать его от стола, вынуждая перемещаться поближе к постели.
— А вот и могу, — заупрямился, отступая, Пётр.
— Нет, не верю вам. Не верю, вот что хотите, — подзадоривала мужа она.
— Могу, могу... Не сомневайся.
— А — когда? — поинтересовалась она, видя, что через полшага супруг споткнётся о кровать и неизбежно завалится на спину.
— Когда... Парленда. Мар-лен-да! Выр-Бол-Да!!! — радостно крикнул жене в лицо великий князь и в последний момент удачно выскользнул из едва не сработавшей ловушки. — САМ-ПЕРА-БАР-ДА!!! — торжествующе заверещал он, устремляясь окружным, мимо двух кресел, путём к столику с недопитой бутылкой...