Начала любви — страница 19 из 20

1


Впоследствии, много лет спустя, Екатерина признавалась, что твёрдости характера и умению противостоять превратностям судьбы она в значительной степени обязана осени 1746-го. То было для неё психологически переломное время, когда девушка внезапно, как в ясновидческом трансе, осознала, что для неё немыслимо движение назад к счастью, поскольку там, сзади, никакого счастья не было и в помине, и что, по сути, кроме графини Бентинген, она никого — ни отца или брата, ни тем более мать и Бабет, — никого видеть не желает, причём не желает отнюдь не от жестокого своего сердца, но потому что — незачем. Однако же и вперёд к счастью двигаться оказалось также немыслимо, потому как этой осенью она утвердилась во мнении, что, так сказать, впереди у неё счастья нет и никогда не будет.

О, грусть; о, горечь спокойного предвидения! О, невосполнимость украденных иллюзий и тщетность поиска паллиативов!

О ч-чёрт!!

Какое же могло быть впереди счастье, когда склонённый таки хитростью, вином, женской лаской и коварством к исполнению обряда defloration[85] злой мальчик немного подвигался в сжавшейся, словно комок мускулов и нервов, супруге, вышел из неё и сказал преспокойным, чуть западающим на согласных звуках голосом:

   — Ну уж нет, увольте великодушно! — как если бы речь шла о том, что ему предложили попробовать яблоко, пришедшееся, однако, не по вкусу привередливому дегустатору.

   — Ваше высочество, хоть до конца-то доведите начатое! — плачущим голосом пробовала упросить его супруга, добившаяся, правда, совершенно иного результата.

Оправив на себе ночную рубашку, просторную и красиво расшитую на груди, из-под которой торчали две голубоватые худенькие ноги, Пётр вдруг рассердился:

   — Я сам лучше вас понимаю, что мне делать! Захочу — сделаю, а не захочу — ни вы и вообще никто не заставит меня, это вам понятно?! — Расходясь всё больше и больше, распаляясь от звука собственного голоса, он легко перебрался в следующий регистр и уже буквально кричал Екатерине в лицо: — И не смейте никогда меня учить!

При этом «ни-ког-да ме-» обратилось в женский визг (спрятавшийся за стенкой шпион, окажись сейчас тут такой, и не поверил бы, что кричит мужчина), тогда как «-ня у-чить» получилось и вовсе фальцетом.

   — Извольте идти к себе в спальню! — приказал Пётр и начал торопливо натягивать штаны.

А осень, какая волшебная выдалась в тот год осень в Петербурге! Простоявшая лето заброшенной и никому, казалось, не нужной, вдруг ожила Адмиралтейская верфь, и Екатерина, проезжая в карете с таким расчётом, чтобы по левую руку оставались корабельные стапели, с удовольствием наблюдала, как мускулистые, загорелые, с забавной повязкой на голове (чтобы длинные волосы, как ей объяснили, не мешали работе) плотники и корабелы музыкально тюкали топорами в свежеоструганные брёвна и доски; сентябрьское солнце ярчайшими бликами вспыхивало на лезвиях топоров и матовыми расплывами отражалось на загорелых мужских плечах и спинах. На приличном отдалении от корабелов в ряд, как стрижи на ветке, обыкновенно восседали принёсшие обед мастерам желтоголовые пацаны и девчонки в некрашеных бедных платьицах. Тут же стайкой располагались ничейные, крепкие и молодые женщины, соломенные вдовы, налитые молодостью, здоровьем и женской силой, запасшиеся терпением и коварством: они безучастно сидели на траве или подстеленных под себя рогожках, не разговаривали друг с другом, никаким рукодельем себя не обременяли, и вообще было не вполне ясно, какого же дьявола они тут находились. Но стоило хоть кому-нибудь из корабельных мастеров направиться к зарослям близрасположенных кустов, чтобы отлить, как все соломенные вдовы словно по команде поднимали головы и напряжённо, испытывающе ловили взгляд мужчины; не подмигнёт ли, не кивнёт ли в сторону кустов, не подаст ли какого иного знака.

Остов будущего корабля рыбьим костяком лежал на спине у самой воды. Издали всё это напоминало обед массы муравьёв, сгрудившихся над рыбиной, с той, правда, существенной разницей, что вместо разрушения имел место совершенно иной, противоположный процесс, а если Екатерине случалось по нездоровью или другим каким причинам пропустить несколько ежедневных прогулок, она могла, так сказать, невооружённым глазом замечать приращение корабельного тела.

С деревьев падали листья, падали, ложились на воду, и неспешное течение Невы увлекало их прочь из стольного града. Жёлтые, розовые, бордовые и зелёные, разнообразного окраса и самой разной формы, от роскошных кленовых до осиновых, листья бесшумно скользили по чёрной воде; с каждым днём листьев набиралось всё больше, в сильный ветер они подчас вовсе скрывали отражённые водой облака. Ветер имел обыкновение добавлять к листьям ещё и свежую пахучую стружку, в изобилии усыпавшую верфь.

Если красота стапельного корабля была сродни петербургской красоте и отличалась большой долей условности, являясь как бы красотой в потенции, красотой, покуда ещё не вынесенной из-за скобок, то красота свежих брусков и особенно свежайшей стружки была безусловна и восхищала Екатерину, как и всякое природное совершенство. Тонкая и плотная, похожая на клочок пергамента, древесная шкурка охотно пропускала солнечный свет, изобиловала сосновыми прожилками и испускала знакомый по Штеттину запах беззаботного детства, когда всякий новый день — загадка, событие и потрясение в одно и то же время.

Одну такую стружку, чуть завитую на тонком конце, ветер занёс в приспущенное окно кареты, в которой великая княгиня имела обыкновение спасаться в светлое время дня от бездомности и лихого одиночества.

Всякий раз она составляла себе новый маршрут, чтобы очередной день приносил и новое знание о городе, в котором предстоит прожить ещё чёрт знает сколько времени, — однако же всякий маршрут предполагал проезд возле Адмиралтейства и непременную остановку на берегу реки, где сырой песок пах Штеттином, а лес вдали казался точной копией цербстских восточных окраин, с той лишь разницей, что в Цербсте была ещё и высокая островерхая мельница, на крылья которой они с братом нередко пытались набросить венок из лесных прутьев и цветов.

Одно лишь небо и особенно отражение его в воде было таким же, как всюду, от Берлина до Парижа; возможно, такое же небо и за Парижем — всюду, но только дальше французской столицы ездить великой княгине не доводилось, и она могла лишь гадать на сей счёт.

У неё появилось своё, облюбованное место на берегу, там, где плотная земля образовывала небольшой уступ, что-то вроде естественного кресла, возле которого Екатерина тайком вырыла крошечный «тайничок», где время от времени припрятывала завёрнутые в бумагу конфеты или цветы, чтобы потом, на следующий день или через несколько дней, как бы обнаружить тайник и как бы удивиться, представив, будто бы это ей оставил подарок неведомый, но понимающий и тактичный поклонник, или, как сказала бы Маша Жукова, кавалер. Однажды на своих цветах, увядших и чуть присыпанных землёй, обнаружила Екатерина записку, а несколько дней спустя, разбивая вдребезги надуманные иллюзии, объявился и аноним, оказавшийся всего-навсего Захаром Чернышовым.

   — Ваше высочество, в прошлый раз я, верно, чем-то вам досадил.

   — Что вам угодно? — Великая княгиня была холодна и предельно вежлива, испытывая приятное облегчение от мысли, что на козлах в отдалении сидит мускулистый возница.

   — Досадил, говорю, вам, верно, в тот раз...

При дневном свете Чернышов казался ещё более красивым, однако же манера нервно облизывать сухие губы показалась великой княгине весьма неприятной. Но испытанной однажды в его присутствии приятной горячей волны она более не чувствовала. Призванный однажды и спешно затем выгнанный, красавец истукан потерял былое обаяние. Неизбалованная интимными встречами, свиданиями, разговорами с мужчиной тет-а-тет, Екатерина не испытывала сейчас ни малейшего волнения, не испытывала ни-че-го.

   — И что же теперь?

   — Как то есть теперь?

   — Ну, вы сейчас сами признались, что в прошлый раз мне досадили, а что же вам угодно теперь?

Уверенность и, более того, какая-то уверенная насмешливость, каковую излучала великая княгиня, чудовищно сбивала молодого человека, делая его косноязычным и смешным.

   — Я, это... — он явно силился воспроизвести некую заранее составленную и выученную фразу, которая внезапно заартачилась и не получилась при воспроизведении вслух вовсе. — Это, я... так сказать... да, — с убеждённостью сказал Чернышов и беспомощно посмотрел на её высочество.

   — Наверное, о чём-то просить меня хотите? — подсказала она.

   — Да, именно. — Он откашлялся и, припомнив наконец нужные слова, несколько торжественно, с пафосом, но громким и твёрдым голосом сказал, как возвестил: — Я очень просил бы вас, ваше высочество, составить счастье всей моей жизни.

Выпалив всё это, он шумно выдохнул, как носильщик, перенёсший и сваливший наконец с плеч тяжёлую ношу. Боже, и что только не почудится в полутьме тесной комнаты?! Что в тот раз нашла в этом увальне?.. Красивый дурак, но если красота его выразительна, то и глупость бесспорна. Со времени замужества Екатерина пуще огня чуралась в мужчинах пристрастия к вину и сермяжной природной глупости. Но если, рассуждая сама с собой, винопитие она ещё и могла бы при определённых условиях простить возможному кавалеру (а появление в будущем такого кавалера у неё самой не оставляло сомнений ровным счётом никаких), то глупость мужчинам она не намерена была прощать решительно, какими бы эти самые мужчины красавцами не были. Пусть пьющие, пусть даже грубые (в меру, разумеется), но только не глупые. Чур, чур меня — и скрещённые пальцы...

   — Как вы сказали? — переспросила она.

Не ожидавший столь явного от неё коварства, Захар Чернышов отёр взмокший лоб (задувал с реки прохладный ветер, да и солнце с утра было затянуто тучами), пошевелил губами в некоторой надежде, что с таким трудом припомнившиеся и не рассчитанные на вторичное воспроизведение слова каким-нибудь чудом появятся сами, появятся ещё раз. Увы, подобного не произошло.

   — Счастье всей моей жизни... — конфузливо проговорил он и замолчал, не будучи в состоянии выйти из неловкого положения.

   — Если вы таким образом делаете мне предложение, так я уже замужем, — ласково сказала Екатерина.

Поражённый её непонятливостью и как-то даже приободрённый этим, Захар Чернышов отчаянно закрутил головой:

   — Не... Я говорю, нам бы, ваше высочество, встретиться с вами вечерком, а? В комнате у Машки Жуковой, а?

   — У Марии, — поправила его великая княгиня, не выносившая обращения к женщинам, словно к собакам.

   — Чего? — непонимающе протянул он.

   — Прийти, говорите? — Она сделала вид, что обдумывает предложение. — А я-то было подумала, что вы хотите на мне жениться, — разочарованно сказала она.

   — Как «жениться»?

   — Ну, как все люди женятся.

Чернышов похлопал глазами и неуверенно произнёс:

   — Так вы ж вроде уже того... уже это, замужем...

   — Всего доброго, — оборвав словоохотливого кавалера, Екатерина повернулась и пошла в сторону ожидавшей её кареты.

2


Во время прогулок ещё дважды из окна кареты видела она подкарауливавшего её Захара Чернышова. К его чести, он более так ни разу и не отважился приблизиться, лишь издали ненавидящим взглядом окатывал её высочество. Хотя Екатерина и не была бы вовсе против того, чтобы время от времени обмениваться несколькими словами с красавчиком, — всё лучше, чем бывать большую часть дня в одиночестве.

Жизнь в Летнем дворце сделалась похожей на осеннее петербургское небо — рыхлой, пустой и неуютной. Начав с раздела спален, Пётр не соблаговолил на этом остановиться и, развивая показавшуюся ему плодотворной идею, вовсе развёл половину свою и половину своей жены по разным крыльям.

С подачи ли его высочества (маловероятно, хотя как знать...) или так само собой получилось, только произошло невероятное и не имевшее аналогов в дворцовой жизни происшествие. Именно её императорское величество отрядила свою статс-даму Марфу Семёновну Чоглокову, урождённую графиню Гендрикову, бывшую также дальней родственницей всё более набирающего силу Бестужева, отрядила в качестве надсмотрщицы, мажордома и воспитательницы к молодой чете их высочеств. И поселилась Чоглокова, высокая, статная, хамоватая дама двадцати с небольшим лет, не где-нибудь, но поселилась как раз между половинами Петра и великой княгини.

То есть были, были у Чоглоковой и свой дом, и отведённые ей, её мужу-рохле и её шумливым детям комнаты в том же Летнем дворце, — но помимо этого Марфа Семёновна при явном попустительстве великого князя, которому было, в общем, наплевать, получила ещё и одну просторную комнату на этаже их высочеств.

И вот именно в этой комнате она и предпочитала пребывать, причём не только днём, но и ночью.

Пользуясь благословением императрицы и необычайностью возложенных на неё функций, Чоглокова почитала себя обязанной интересоваться о причинах всякого визита великой княгини на половину мужа.

— Мммм? — тактично формулировала свой вопрос, главный свой вопрос она, и Екатерина, особенно поначалу, покуда не привыкла, краснела, опускала голову и отрицательно качала повинной головой, давая понять, что и на сей раз увы, увы...

Едва ли во всей империи была ещё хоть одна девица, за интимной стороной жизни которой был установлен столь пристальный государственный надзор.

Большой и жирный, лицом похожий на евнуха, муж Чоглоковой Николай оказался запойным книгочеем; с удовольствием тратя часы и даже дни напролёт за чтением книг, он не только проводил массу времени у себя в комнатах, но иначе и жизни себе не представлял, так что насильственное поселение четы Чоглоковых к их высочествам фактически свелось к добавлению одной только Марфы Семёновны.

Но нет, нет худа без добра — и отъединившийся от супруги великий князь завёл своих личных, отдельно от супруги, друзей, в число которых к концу осени угодил и тот самый симпатичный блондин, — теперь Екатерина уже знала, что зовут его Сергей Салтыков, — на которого великая княгиня изволила положить глаз на праздновании в Зимнем дворце. При всём том, что визиты Салтыкова к мужу никоим образом не касались великой княгини, она испытывала от самого присутствия Салтыкова странное возбуждение, и сама, как водится у женщин, себе удивлялась.


Жизнь медленно двигалась по течению. Из отдельных посланий, время от времени получаемых от отца, Екатерина узнавала, что здоровье Христиана-Августа оставляет желать лучшего, что на присланные ею деньги брат был послан на лето в Карлсбад, однако же каких-либо заметных улучшений курс лечения не принёс. Можно было понимать это как элементарную констатацию, хотя трудно оказывалось не заметить тут скрытого намёка на желательность присылки новых денег. О матери сообщалось лишь отрывочно, да и все сообщения сводились к тому, что из России она через Штеттин, где её видели, минуя Цербст и уж конечно Берлин, отправилась прямиком в Париж, где сняла себе квартиру. Впрочем, этот персонаж вызывал у Екатерины столь незначительный интерес, что можно даже сказать — не вызывал интереса вовсе.

Новая жизнь и новые заботы имели ту особенность, что затягивали, как здесь говорили, словно omut; из России, с дистанции в полтора года, вся прежняя, отнюдь не краткая, жизнь в Штеттине и Цербсте казалась абстракцией.

Но зато и новая жизнь перестала казаться невыносимым кошмаром.

Давно ли, казалось бы, Екатерина желала провалиться от стыда сквозь землю, признаваясь её величеству в том, что собственный муж не любит её вовсе, а вот ныне, возвращаясь к себе с половины великого князя и не желая лишний раз быть приглашённой в комнату Чоглоковой, великая княгиня первая, не таясь, громко говорила своей мучительнице с порога:

— Лежите, Марфа Семёновна, и сегодня — опять ничего.

Не менее быстро привыкла Екатерина одалживать деньги у придворных и даже у вовсе малознакомых людей; где тот первый стыдливый румянец, сопровождавший первую просьбу о каких-то двухстах рублях? Если же просимый из каких-либо соображений отказывал в кредите, её высочество гневалась и в гневе делалась похожей на мать. Хотя позор оказывался теперь повсюду и сделался чем-то вроде бытового фона, к нему привыкла великая княгиня на удивление быстро, доказывая тем самым, что не к одному только хорошему быстро привыкает человек.

Привыкла она и к грубому обращению мужа, который, каким бы глупцом ни считала его жена, сумел-таки обжиться в России и сделал собственную жизнь куда более развесёлой. Если начал он с того, что устраивал тривиальные пьянки для давнишних слуг и голштинских офицеров из специального подразделения дворцовой охраны, то постепенно у великого князя начали бывать приблизительные ровесники из хороших русских семей. Так, появился и несколько недель кряду сумел продержаться грубоватый и вместе с тем вечно заискивающий Пётр Чернышов, младший брат Захара Чернышова; Салтыков появился; появился и вскоре сделался любимцем его высочества худенький, чрезмерно подвижный, по-обезьяньи непоседливый Левушка Нарышкин, имевший редкостный талант не обижаться даже на отвратительнейшие и грубые шутки Петра. Сплотившаяся в попойках и здоровых развлечениях компания ненадолго распалась (принуждённый съесть собственные испражнения Лев Нарышкин приказ великого князя исполнил, однако после одиночной своей трапезы не сдержался и устроил драку...), но распалась лишь для того, чтобы вновь сойтись и сплотиться ещё теснее. К троим приятелям добавились Пётр Салтыков, безвредный и флегматичный брат Сергея, а также Александр Вильбуа, высокий, всегда подтянутый, с глазами под стать фамилии, который среди всех приятелей великого князя был наиболее рассудительным и прекращал грубые забавы как раз в тот самый момент, когда они грозили перестать быть забавами невинного толка.

Мужская компания — она мужская компания и есть; мужчинам положено подолгу развлекаться, во всякое время суток палить из ружей в приступе пьяного ухарства, положено выказывать самостоятельность и независимость. Если только Екатерина чему и завидовала, так лишь возможности сесть на лошадей и умчаться — в ночь ли, в туман, в дождь... Она была неравнодушна к верховой езде и одно время ежедневно каталась верхом, однако невинная эта любовь вызвала неудовольствие её величества, которая опасалась возможного бесплодия великой княгини, — и потому Екатерина принуждена была сменить седло на потёртый плюш сидений кареты. И вот когда перед окнами проносились, посвистывая, гикая и вообще стараясь производить как можно больше шума, великий князь с приятелями, у Екатерины обыкновенно портилось настроение. Накрепко связанная в памяти с графиней Бентинген и её восхитительными уроками верховой езды, лошадь оставалась для её высочества как бы живым реликтом наиболее счастливой поры тогдашней жизни.

Так бы и жила Екатерина сама по себе, если бы мужская компания не приросла за счёт Чоглоковой.

Поначалу великая княгиня вообще не заметила перемены, поглощённая сборами и подготовкой к переезду на зиму во дворец, императрицы, где для молодой четы была уже устроена точная копия летнедворцовых апартаментов с особой комнатой посредине — специально для надсмотрщицы и доносчицы её величества. Однако перемена, пусть и не Бог весть какая, произошла уже тогда. Молодые люди вовсе не рассматривали Чоглокову в качестве дамы, и тому имелись свои веские причины: приходила она на вечеринки великого князя как бы по заданию и неизменно приводила с собой увальня-мужа (который, правда, бывал не опасен, поскольку от первой же рюмки косел, а после третьей-четвёртой и вовсе выходил из игры), да и вообще — ну какая, к чёрту, Чоглокова дама? Противная, въедливая дылда с угреватым круглым лицом. К тому же официальная шпионка её величества. Другое дело, что при откровенном неприятии великий князь даже и не мыслил о том, чтобы выставить Чоглокову за дверь или же вовсе не впускать её к себе в комнаты. А ну как её величеству потом невесть что наплетёт — объясняйся после... Но как бы ни относились к ней Пётр и его приятели, а в присутствии Чоглоковой они делались гораздо более сдержанными и не практиковали более тех грубых развлечений, которые поначалу великий князь пытался сделать нормой однополой компании.

Вслед за Марфой Семёновной кружок великого князя дополнился Катенькой Карр; по случайности полное имя-отчество у неё было «Екатерина Алексеевна», и хохмач Нарышкин, желая угодить Петру, посоветовал приглашать незамужнюю Екатерину Алексеевну Карр, прибавив, что если Елизавета учинит ещё гневаться на розное житьё великого князя и великой княгини, то Пётр всегда сможет оправдаться, уверив её величество в том, что Екатерина Алексеевна бывает чуть не всякий вечер приглашаема на тихие развлечения в кругу мужа и его друзей. Но, разумеется, не одно только совпадение имени и отчества сыграло главную роль. А сделавшись завсегдатаем молодёжных сборищ, Карр, понятное дело, запросила себе подружку, какой вскоре была сделана Татьяна Татищева.

Не сказать, чтобы развлекались на половине великого князя очень уж весело, однако по сравнению с монашеской жизнью великой княгини там прямо-таки бурлило веселье, прямо-таки неуёмное, прямо-таки пир тела и духа был там.

И вот в один прекрасный вечер, под козлиное, нарочито идиотическое пение Нарышкина, в весёлую комнату вошла принаряженная великая княгиня. Не ожидая такого рода вторжения, все обернулись к двери, Катерина Карр успела оправить платье. Семь пар, семь затуманенных вином пар глаз смотрели на неё. Великая княгиня понимала, что если потерпит фиаско и окажется вышвырнутой за пределы чужой половины, осмеяна и освистана, если, словом, такое произойдёт, то произойдёт в первые же минуты, может быть, даже секунды.

   — Что надо? — нелюбезно сказал Пётр.

   — Так... — робко начала было Екатерина.

   — И очень хорошо, что пришли, — властным спокойным голосом сказал Сергей Салтыков, поднялся и, пользуясь коротким замешательством своих приятелей, подошёл к великой княгине, взял её за руку и усадил в кресло, как если бы не Пётр, но он был здесь полноправным хозяином. — Немного вина вы позволите?

Безошибочным своим звериным чутьём понявший новый расклад сил, Лев Нарышкин картинно дёрнулся, схватил со стола средних размеров оказавшийся тут зачем-то кубок и протянул его Салтыкову.

   — Немного не позволит её высочество. Непременно много.

Слова, подкреплённые его устоявшимся авторитетом записного шута, вызвали не особенно дружный, но всё-таки смех. Чтобы не оказаться в одиночестве, его высочество принуждён был также засмеяться, а засмеявшись и наскоро отсмеявшись, почувствовал, что так вот запросто жену теперь выгнать из комнаты ему не удастся.

3


Было бы неверно считать, будто Екатерину приняли в кружке великого князя; неверно говорить также о том, будто бы её не приняли, но она, дескать, была туда допущена. Нет, нет и ещё раз нет — к великому, хотя и скоро истончившемуся, сожалению её высочества.

Не была она принята и даже не была туда допущена, ибо великую княгиню всего лишь терпели, как, скажем, сидящие вдали от растопленного камина гости терпят идущий со стороны окон сквозняк. С Екатериной мирились, как мирятся с малоприятными, но до такой степени крепко въевшимися в ткань жизни явлениями, что без опасения повредить саму жизнь их уже, пожалуй, оттуда и не выковырять.

Вполне отдавая себе отчёт, что весёлый кружок великий князь как раз для того и организовал, чтобы она, постылая супруга, девушка-вдова, не мешала ему жить и развлекаться так, как он хочет, — Екатерина являлась на половину супруга не всякий раз, но с определёнными периодами, да и то лишь когда там бывал Сергей Салтыков.

Такой же, как и многие, внешне даже уступающий (по мнению иных) Саше Вильбуа, но сумевший уже понравиться и плюс ко всему первым сказавший то самое волшебное «и очень хорошо, что пришли», Салтыков воспринимался ею как представитель совершенно иной, более высокой и благородной породы, каким-то дьяволом, затесавшимся к пигмеям. Да и вёл он себя по отношению к Екатерине как истинный grand d’Espagne[86], без малейшего гаерства, а очень сдержанно, ловко и чинно, чтобы не сказать — благочинно. И надо ли удивляться, что мало-помалу меж ними установились приятельские отношения, в свой черёд преобразившиеся в симпатию, если даже не лёгкую влюблённость. Словом, такое оказалось чудное начало, такие многообещающие дарил Салтыков ей взгляды и столь горестно иногда вздыхал, что великая княгиня изредка отваживалась давать волю своему воображению, и теперь ей снились стыдные сны.

И вдруг всё оказалось скомкано.

Причём не вражеские происки, не доносы Чоглоковой, по счастью забеременевшей и мучавшейся в своих комнатах от токсикоза, не внезапное прозрение великого князя или столь же внезапное охлаждение Сергея были тому виной. Смешно и грустно признать, но причиной оказались морозы.

В конце сентября неуёмные ветры вдруг прекратились, осень осанисто разложила все свои краски, лес принялся медленно и с достоинством ронять багряный свой убор, а в ночь с 5-го на 6 октября ударил такой мороз, что великий князь, позабыв про элементарный стыд, в одной рубашке, босиком, прошмыгнул через стылый коридор Летнего дворца, бросился, до смерти напугав жену, к ней в постель и западающим на свистящих звуках шёпотом зашептал горячечно и умоляюще:

— С-скоренько, с-скоренько... ты же видишь, дрожу весь.

Даже и не предполагая иной разгадки столь внезапного штурма, Екатерина, ещё не вполне успокоившаяся после волшебного сна, где Сергею Салтыкову дозволялось столь многое, быстро взяла себя в руки, встала с постели и принялась через голову стягивать с себя, чтобы не мешала, ночную рубашку.

   — Я же п-просил с-ско... Да ты что, издеваешься?!

Увидев разоблачённую от ночной рубашки и потому, как всякая плоскогрудая женщина, казавшуюся особенно некрасивой, свою глупую супругу, великий князь подумал, что она собирается отдать ему свою рубашку. И естественно, принял это за издевательство.

   — Ложись рядом, придвигайся поближе и грей. Иначе я с-совсем в лёд превращусь. Ну же...

Вот уж поистине, ничего в этой жизни наперёд не знаешь! Никогда, — ибо тот единственный постыдный случай нужно вынести за скобки и совершенно позабыть, — никогда не бывшая женой, женщиной великого князя Петра Фёдоровича, Екатерина получила возможность на какое-то время сделаться его матерью. И возможность эту не преминула использовать: подоткнула с внешней стороны кровати одеяло, обняла, крепко прижала к себе и решительно запретила думать плохо о великом князе, беспомощном и холодном, как рыба.

Он громко сопел, набросив одеяло на голову, затем прекратил дрожать, задышал ровнее, обнял за ногу повыше колена Екатерину и наконец уснул, этот маленький злой зверёк, запуганное жизнью и забавно ожесточившееся против всех и вся животное. Великая княгиня едва ли не в первый раз почувствовала некоторую нежность по отношению к Петру, и раскисла, и растеклась; ей никак не удавалось уснуть, да это, собственно говоря, и понятно. Со времён жизни в Цербсте, когда случалось забираться в постель к Бабет или же, напротив, пускать Бабет к себе, с тех самых приснопамятных времён не доводилось ей спать вдвоём, тем более вдвоём с мужчиной. Пусть даже таким, как великий князь. Изредка судорога сводила мышцы, и Пётр крупно вздрагивал. Она проверяла одеяло, не поддувает ли с той стороны, и ещё крепче прижимала к себе мужа, который казался в призрачном ночном свете луны ребёнком, сущим ребёнком. И она оберегала этого ребёнка от холода, а вместе с тем строила себе робкие радужные замки и размечталась до слёз, а после замёрзла и всё никак не могла согреться, так что опасалась в эту ночь остаться вовсе без сна. Ветер обрушивал свою невесть откуда взявшуюся злость на Летний дворец; позвякивали и дребезжали плохо закреплённые стёкла, а сумевший-таки прокрасться внутрь не осенний, но самый что ни на есть зимний ветер пробовал надувать паруса тяжёлых оконных штор, которые дышали и дышали, сбивая Екатерину со сна.

В её спальне, как и практически во всех комнатах и залах дворца, шторы не сводились вместе, и меж ними, как ни задёргивай, неизменно оставалась лазейка для лунного света. Светлая дорожка на гладком полу меняла своё местоположение, делаясь чем-то вроде толстой часовой стрелки. И лунная эта стрелка всё более отклонялась, всё меньше оставалось до конца этой неожиданной и потому приятной грустной ночи.

Перед тем как всё-таки погрузиться в сон, великая княгиня успела подумать, что лучшей ночи, чем вот эта, со времени приезда к русскому двору у неё и не было вовсе, — но едва только Екатерина пробудилась и увидела запотевшие изнутри окна, вдохнула несвежее дыхание мужа, почувствовала начинавшуюся головную боль, она утвердилась в мысли, что худшей ночи не было да, пожалуй, и быть не могло.

И отчего-то, хотя оставалось до срока около недели, нехорошо тянуло внизу живота.

Неблагодарный супруг сказал, пробудившись, очередную утреннюю гадость, тем более обидную, что имела она касательство к невыспавшемуся лицу Екатерины, сказал — и был таков.

Беременная и отрешённая, Чоглокова не пропустила-таки ночного посещения Петра и с утра пораньше пришла уточнить, можно ли поздравить великую княгиню.

   — Оставьте вы все меня в покое, — плачущим голосом попросила она.

Человеку более тонкой душевной организации уже этого возгласа оказалось бы вполне достаточно, чтобы судить о результатах ночного визита, однако Марфа Семёновна условностями пренебрегала, околичностей на дух не терпела и требовала от всех категоричной и прозрачной ясности; она ведь и присматривать за четой их высочеств начала только лишь после того, как выведенная из себя Елизавета произнесла (дважды) то самое грубое, не имеющее синонимов слово, которое и представляло для монархини главный (в жизни великого князя) интерес. Точно так же и сейчас, нимало не смутившись слезливым тоном её высочества, не дрогнув и не отступив, Чоглокова, как если бы имела дело с дурочкой, повторила свой вопрос, набивший уже изрядную, заметим, оскомину как вопрошающей, так и вынужденной держать ответ стороне.

   — Нет, ничего не было! — язвительно и даже с каким-то вызовом швырнула в лицо мучительницы великая княгиня своё постыдное признание.

   — А чего ж он тогда так спешил, так пятками топал? — искренне удивившись, спросила Чоглокова.

Разгневанный тем, что пришлось всю ночь мёрзнуть (хотя, собственно, мёрзнуть довелось ему разве что часть ночи), великий князь ускорил отъезд из Летнего дворца в Зимний, под бок к её величеству.

Правильно русские говорят, что один переезд равен двум пожарам. В России при русском дворе соотношение именно такое!

Казалось бы, не кто-нибудь, сам его высочество переезжает. Да и переезжает ведь не за тридевять земель, но в соседний дворец, где по приказанию императрицы их высочествам были созданы в точности такие же, как и в Летнем дворце, условия. Переезд был запланирован на середину октября, из-за внезапных морозов пришлось перебраться разве только чуть раньше. Казалось бы, всё должно быть почти готово. Ан нет, ничего подобного. Все приуготовления интерьеров только-только, оказывается, были начаты. Отведённые комнаты имели нежилой вид, пустые окна и стены, плохо закрывающиеся двери создавали ощущение неуюта, а отдельные предметы мебели, обнаруженные великой княгиней на своей половине, лишь усугубляли неуют.

Печи дымили, паркет предательски скрипел... Великий князь наскоро оборудовал залу для встреч с друзьями — и на том его деятельная натура успокоилась, что никак не могло облегчить положение Екатерины. Привыкшая за два года к удобству интерьеров и наличию самых необходимых вещей, вынужденная теперь разрываться на два дома, она готова была устроить мужу истерику, но его величество случай отпахнул дверь будущей её спальни и, прикинувшись Сергеем Салтыковым, голосом того же Салтыкова поинтересовался, не требуется ли какой помощи.

   — Всё-таки вы тут одна, мало ли.

   — Ну что ж... — преобразившись и воспрянув духом, ложно раздумчивым голосом сказала великая княгиня. — Если вам уж так непременно хочется поучаствовать в организации моего, так сказать, быта...

   — Я к вашим услугам, — галантно сказал он.

После чего слуги и охрана несколько дней кряду возили на лошадях мебель из того дворца в этот. И обратно. Да, и обратно случалось. Слуги — это ведь такие люди, что просто слов нет. Счастливое исключение, каким была Маша Жукова, лишь укрепило великую княгиню в уверенности, что так же, как и во всей Германии, в России дворцовыми слугами и служанками делаются наиболее нерадивые, флегматичные, чтобы не сказать «ленивые», люди среди всех подданных. До тех самых пор, покуда Екатерина не касалась хозяйственных дел, дозволяя им двигаться своим ходом, иначе говоря, пуская дела на samotyock, она не испытывала желания вмешиваться в работу челяди. Но стоило ей только попросить кого-нибудь из слуг об элементарной помощи, как сразу же испытывала стороннее давление, этакий русский ветер. Кажется, что сложного: взять вот этот диван и перевезти его в Зимний дворец, где возле камина для него само собой образовалось вполне удачное место. Чего проще, казалось бы? Взять и — перевезти. Она ведь даже пальцем указала — этот, этот вот диван, с изумрудной обивкой.

Так нет же! Притащили голубой диван. Она уж смолчала, что на перетаскивание ненужного дивана они затратили половину дня, хотя с избытком, с отдыхом и неизменной болтовнёй часа хватило бы за глаза. Ну ладно, нужны им были полдня, пускай, тем более что заставить слуг шевелиться быстрее не могла даже её величество, — где уж тут молодой Екатерине. Но ведь это нужно набраться такой наглости, чтобы притащить ненужный диван, да ещё и спорить, уверяя, будто бы её высочество указали взять именно этот предмет мебели.

Слуги были и сами озадачены, как могли ошибиться, и сами имели расстроенный и даже несколько виноватый вид, они говорили «мы дико извиняемся» (вдумавшись, Екатерина была поражена самой этой фразой, вот уж поистине они дико извинялись), но вины своей так и не признали... Так что на простой диван потребовалось ухлопать полтора дня! Плохо понимавшая народный язык великая княгиня без помощи Салтыкова, наверное, вообще пропала бы напрочь.

Однако Сергей бывал рядом, причём он интуитивно понимал, как именно надлежит поступить в каждой ситуации: тут крикнуть, там подсказать, а в ином случае и самому взяться за угол какого-нибудь неподъёмного шкафа, легко пригибавшего к полу колени шестерых отнюдь не самых слабых мужчин.

Хотя от Екатерины никто помощи не ждал, она в некоторых случаях, когда приходилось двигать мебель в границах одной комнаты, пристраивалась рядом с Сергеем Салтыковым: может, и помощи-то от неё было с гулькин пух, даже наверняка именно столько было от неё помощи, однако сама великая княгиня была захвачена общим настроением переезда и устройства на новом месте.

К тому же, что было для неё важнее, так она могла беспрепятственно вдыхать потный аромат сильного мужского тела и видеть, как под рубахой сильно и эффектно напрягаются мускулы Салтыкова, оказавшегося куда крепче, физически мощнее многих иных мужчин.

Когда в первом, что называется, приближении необходимая ей мебель была перевезена и расставлена по местам, когда слуги с поклонами и извинениями за свою тупость покинули наконец покои великой княгини, Екатерина вдруг почувствовала, что невероятно устала, что вспотела, что хочет пить и в пересохшем рту не может даже найти слюны для того, чтобы элементарно смочить горло. Она присела на только что установленную кушетку — и сиденье показалось ей прямо-таки чрезвычайно удобным, так бы всю жизнь и просидела не вставая. Салтыков сел рядом, картинно приподнял руки и хлопнул себя по коленям. Екатерине в какой-то миг почудилось, будто левая сильная, с красиво набухшими от тяжести венами ладонь его опустится ей на правое колено, она даже заготовила мягкий, но однозначно возмущённый ответ, — но произошёл некий казус, некая чудовищная ошибка, и левая его ладонь углеглась на его же собственное левое колено. И опять, как в который уже, в тысячный, наверное, уже раз, — всё мимо, мимо, не в масть.

В России, судя по всему, знали грубость и необходимость, но вот о необходимой грубости тут даже и не слыхивали.

— Ну вот, теперь у тебя уже и дом есть, — сказал Салтыков.

Совместная физическая работа, как известно, это лучшее средство для перехода от «вы» к дружескому «ты».

   — Так говоришь, словно бы у тебя самого нет дома.

   — Да, — сказал, не глядя на Екатерину, уставший и несколько осевший помощник.

   — Что — «да»? — тихо уточнила её высочество.

И тут налетел вихрь, ураган, смерч.

   — Ага! Вот они, значит, где!! — Влетевший комнатным метеором великий князь минуты две-три безостановочно петлял меж предметов мебели, выписывая сложные кренделя и лихо, на полном ходу увёртываясь от тяжёлых кресел и уголоватого подсервантника из полированной берёзы. — В общем, так, — заявил он, остановившись наконец перед женой и грозно глядя прямо в лицо Сергею Салтыкову. — Я тоже хочу всё вот это. Обстановку, гардины, эти вот... — он сделал неопределённый жест.

   — Вазы? — подсказала Екатерина.

   — Вазы. Ну и вообще, чтобы у меня всё было ничуть не хуже. А то как же так, у жены моей, же-ны, это всё есть, а я, простите великодушно, чуть не на голом полу вынужден спать!

И когда Сергей с мужем ушли на половину великого князя определять будущее назначение вакантных покуда комнат, Екатерина отёрла лоб, оказавшийся вдруг на удивление влажным, более, пожалуй, влажным, чем сразу после окончания работы. И тут счастливая мысль сверкнула в её мозгу, сверкнула и вдруг одним махом озарила и обогрела душу. Господи ты мой Боже, ведь её только что едва не застукали, царица небесная...

Едва не застукали!!

Собственно, можно даже сказать, буквально застукали! Наедине с мужчиной!! Собственный супруг, причём и застукал, и лишь чудовищная его глупость не позволила благоверному понять, что же увидел он, ворвавшись без предупреждения в комнату... Говорят, будто на новом месте всегда плохо спится. Чушь какая. В первую же ночь великая княгиня так великолепно спала, как не спала в России прежде, и такой в ту ночь сон видела, что несколько дней ходила с подозрением на то, что после этакого привидевшегося и родить можно!

4


Петербургской зимой 1746/47 года досужие соглядатаи могли видеть три пары лошадей, каурую, серую и вороную пары, тащившие равное же количество открытых саней. Дорвавшийся до взрослой свободы и вкусивший прелесть лихой санной езды, великий князь как оголтелый, чуть ли не ежедневно, вместе со своими приятелями и приятельницами, с Николаем Чоглоковым и женой, выезжал с утра пораньше и сквозь лёгкую вьюжку, сквозь морозную дымку, по скрипучему, по бесшумному, по хрустящему и одновременно искристому снегу, а случалось, что и подминая недобрую сероватую позёмку, направлял разгульный поезд куда глаза глядят. И покуда сидел, накрывшись медвежьей полстью, да попивал прямо из горлышка вино (как, собственно, и подобает настоящему голштинскому солдату), всё было ещё ничего, однако, начиная с определённого градуса, великий князь делался буен, хватался за вожжи и принимался править санями. Поначалу Екатерина более других совестила мужа, пытаясь отвратить его от пагубой пьяной езды, но, как только сумела оценить все прелести медвежьей полсти, отношение её к шумным прогулкам изменилось на прямо противоположное. Ведь сами посудите, кому же ещё усаживаться в сани к великому князю, как не жене и лучшему другу? Так ведь? А как только Пётр брался за вожжи, Сергей Салтыков усаживался возле великой княгини, накрывался горячим мехом, брал себе ладонь Екатерины, и так вот, объединённые этой вполне пристойной лаской, практически в полушаге от ничего не подозревавшего супруга, катили и катили они по нехоженым снежным полям, возбуждаясь от скорости, от ветра и невозможной близости.

На людях они оставались друг с другом на «вы», и скромная эта конспирация также выполняла объединяющую функцию.

Впрочем, осторожными были они до чрезвычайности и не допускали двусмысленных признаний или неосторожных жестов.

Совсем иное дело, когда неосторожность делалась оправданной и даже необходимой, как это случилось, например, незадолго до Рождества, когда разошедшийся и впавший в гоночный раж Пётр оторвался от двух других саней и принялся отчаянно нахлёстывать своих лошадей. В результате получилось то, что и должно было рано или поздно произойти: уже начало темнеть, а великий князь, не найдя обратной дороги, всё плутал и плутал по пригородным лесам, куда чёрт дёрнул его забраться. Вот уже и стемнело, вот и Екатерина принялась ныть, жалуясь на то, что замёрзла. И только тут Салтыков понял, что не напрасно, ой, не напрасно сдержанная в иных случаях женщина принялась вдруг хныкать и взывать к человеколюбию.

   — Мне, как ты понимаешь, всё равно, — перекрикивая шум ветра и леса, закричал в самое ухо великого князя Салтыков, — но вот если у неё отмёрзнут руки или ноги, ты должен будешь как-то объяснить Елизавете Петровне.

   — Чего объяснять, замёрзла и замёрзла, — стараясь казаться беззаботным, выдавил из себя Пётр; он и сам уже порядком замёрз, протрезвел на морозе и начинал осознавать, что сегодняшняя невинная поездка может обернуться для него большими неприятностями.

   — Вот так её величеству и скажешь, — как бы удовлетворённый ответом приятеля, Салтыков успокоенно кивнул и начал пробираться на своё место.

   — Э, погоди, — Пётр ухватил его за полу шубы и привлёк к себе. — Тут уже недалеко осталось. Ты уж, того, ты придумай чего-нибудь, а мы доскачем в момент.

Это, что называется, быстро сказка только сказывается; ни в какой момент великий князь, разумеется, до Зимнего дворца не доскакал, плутать пришлось не менее часа, и вот весь этот блаженный, блаженнейший час Сергей Васильевич Салтыков растирал в своих ладонях и согревал горячим дыханием изящные ладони её высочества, чуть подзамёрзшие, но очень податливые и ответливые.

   — Гони, не оборачивайся! — покрикивал с толикой мужской истерии Салтыков на великого князя, а сам уже с удовольствием отогревал освобождённые из сапожек ступни Екатерины, мысленно прикидывая, сколь высоко может подняться его заботливая рука. — Гони, тебе говорят! — как на простого извозчика кричал Сергей и мял лодыжки великой княжны с таким остервенением, как если бы намеревался выместить на хрупких суставах всю свою застоявшуюся неудовлетворённость.

   — О Серж... — простонала едва слышно Екатерина, отключившаяся уже настолько, что грань, отделявшая безопасность от опасности, перестала для неё существовать.

От коротенького вздоха, от этого простого, как жизнь, и трогательного, как любовь, стона кровь отхлынула от сердца Салтыкова, а отхлынув от сердца, прилила к голове.

   — Ну вот, теперь, надо полагать, живую довезём, — нарочито громко сказал он Петру.

Екатерина отомкнула глаза и увидела над собой тряское ухабистое небо, на котором в такт саням подпрыгивали и опадали бледные, чуть голубые звёзды, крупные и успокаивающие, как звёзды из штеттинского детства. Куда-то подевались руки Сергея, и не сразу Екатерина поняла, что — всё, что на сейчас, на сегодня — это всё.

   — Я этого тебе, друг, никогда не забуду, — сказал великий князь и от избытка чувств похлопал Салтыкова по плечу.

Лишь когда волна возбуждения улеглась, великая княгиня сообразила, что присутствовавший на дальнем фоне звук — это от ветра и леса, что хрип — это лошадиный хрип, а мерные тяжёлые удары в висках и глубоко внизу — это собственное её сердце, удивительным образом раздвоившееся.

В передней части саней, приобняв правой рукой великого князя, стоя правил лошадьми Салтыков. «Теми же руками — грязные вожжи...» — подумала было Екатерина, однако мысль оказалась более проворной и, додуманная лишь наполовину, стремительно умчалась прочь — со скоростью ветра. Она глубоко вздохнула и прикрыла глаза. Чтобы не видеть приближающегося дворца, в первых двух этажах которого ярко горели окна. Чтобы думать, что дворец, равно как и сам Петербург, ещё очень далеко, а ехать они будут долго-долго, всю жизнь...

У безлюдного в этот час подъезда Пётр осадил лошадей, тогда как Салтыков по праву человека, выправившего ситуацию и сумевшего таки вернуться без потерь, подхватил на руки её высочество и легко, явно бравируя своей физической силой, зашагал к дверям. Пётр суетился вокруг, то забегая вперёд, то приотставая и выкрикивая никому не нужные советы.

И был вовсе уж знаменательный момент, когда великий князь отпахнул перед Салтыковым дверь, а Сергей, чуть приостановившись, чтобы не потревожить свой бесценный трофей, аккуратненько внёс затихшую у него в руках женщину на площадку.

У непривычного к лакейской работе великого князя ветер вырвал дверь из рук и шарахнул ею со всего размаха, так что на считанные мгновения он остался на улице один.

Но моментальное уединение не дало Екатерине решительно никакого преимущества, потому как с лестницы к ним уже сбегали Нарышкин, Чоглокова, слуги, усатый гвардеец из дворцовой охраны, Саша Вильбуа, Жукова, Дарья Гагарина, Разумовский и откуда-то взявшийся доктор Бургаве. Он и перехватил затихшую ношу из рук Салтыкова.

ЭПИЛОГ